Книга VII. К метаистории Древней Руси
Глава 1. Киевская Русь как явление метаисторическое
Я уже говорил, что подразумевается здесь под словом сверхнарод, и напомню ещё раз: это группа наций или национальностей, объединённых общею, совместно созидаемою культурой, физиогномически отличною от других. Этнический признак не имеет при этом значения. Достаточно вспомнить случаи, когда из числа наций, составляющих сверхнарод, сразу же выделялась одна как ведущая (например, древнеегипетская; национальности ведомые – принадлежащие к другому этническому корню – народности Нубии, Напаты, Мероэ), равно как и случаи противоположные: несколько этнически различных наций сочетались в единый сверхнарод так, что передавали друг другу в различные века ведущую роль или же делили её между собой (сверхнарод Индийский, Северо-западный, Дальневосточный, Романо-католический).
Совпадая в основном с вековыми очертаниями России, наш народ принадлежит скорее к образованиям первого типа. Полиэтническое происхождение русской нации этому не противоречит: важно то, что на протяжении её истории ведущее значение в сверхнароде, значение мировое, оставалось до сих пор именно за ней, не переходя ни к украинцам, ни к белорусам, ни к народностям Поволжья или Сибири. Сложившись из пёстрых этнических элементов, как в своё время народ Египта, русская нация оказалась, как и он, сильнейшей творческой силой в кругу сочетавшихся с ней в единой культуре меньших народов. (Речь идёт о прошлом и настоящем. Не исключена возможность, что в будущем положение изменится.)
Это великое образование последнего тысячелетия было издавна предопределено творческим замыслом народоводительствующих иерархий – российского демиурга и Навны, – замыслом, возникшим в их сознании ещё как смутная мечта, как приковавший их волю образ. Так было когда-то в Рангарайдре, родине демиургов и Великих Сестёр. О, Яросвет тогда вовсе не напоминал ещё «духа снегов и пламени»: то было радостное солнечное дитя, мудрости Шаданакара ещё не приобретшее, а если и предчувствовавшее огромные дали своего долженствования, то лишь в неясных очертаниях грандиозных прообразов. Созерцая из отдаления становящиеся вершины других метакультур, творения других демиургов и синклитов, он начинал сознавать масштабы своего духа, пропорции своего собственного будущего творения. К постепенно уяснявшемуся долженствованию он пытался приблизиться своей вдохновенной отроческой игрой; эта игра стала перерастать в священнодействие, в миротворчество, когда высокий человекодух, бывший за несколько веков перед тем в Энрофе апостолом Андреем Первозванным, отдал свои силы Яросвету. В сакуале Демиургов начал возникать как бы туманный ещё чертёж Небесной России. Церковное предание считает апостола Андрея первопросветителем наших далёких предков. Это верно в том смысле, что апостол Андрей в конце I века христианской эры принял мученический венец в землях Скифии. Но в предании этом таится, по-видимому, и отголосок интуитивного знания о том, что первооснователем Небесной России был именно этот человекодух, достигший за тысячелетие между своей кончиной и своим участием в миротворческом акте Яросвета огромных сил и высот.
Своё долженствование, заключающееся в браке с Соборной Душой народа и в рождении ими Звенты-Свентаны, демиург Яросвет уже понимал; но подготовка к этому ещё не могла представляться ему в тех формах и временных масштабах, какие она в действительности приняла. Он не предугадывал, что одно из его собственных созданий фатальным образом должно будет подняться против него и стать величайшим метаисторическим его соперником, узурпатором и исказителем его замысла. Он не мог предвидеть, что постоянная борьба враждебных иерархий с ним самим и с Навной сделается содержанием метаисторической драмы России с XI по XXI столетие. Наконец, ему не могло быть ясно, что для осуществления его миссии должны завершиться огромные процессы так же и в лоне других культур, ибо лишь при условии объединения всего человечества в единое социально-политическое целое возможно постепенное превращение этого целого во всемирное братство.
Срок спуска Навны в четырёхмерные слои наступил несколько раньше, когда Яросвет ещё впитывал в Рангарайдре творческие излучения Планетарного Логоса.
Внизу простирались безбрежные пустынные пространства четырёхмерных сакуал. В отдалении, на Востоке и Юге, вздымались созидающиеся громады других, старших метакультур. На Западе уже возникло туманное, медленно кристаллизовавшееся сооружение, увенчанное пиком ослепительной белизны, – мистический Монсальват Германии, Англии, Бургундии и Скандинавии. На Юге трепетал и переливался золотом и пурпуром Византийский затомис, и, казалось, он уже готов оторваться от земли и подняться, подобно блистающему ковчегу, к подножию занебесной обители Христа. Но обширное пространство, открытое к Ледовитому океану, было пустынно. Только прозрачные клубы бушующих стихиалей проносились там, над нехоженными лесами и исполинскими реками Энрофа, да слабые сгущения племенных эгрегоров пульсировали кое-где, усиливаясь на открытых степях Юга.
Конечно, набросанную мною картину не следует понимать с буквальной точностью. Это лишь намёк, поэтическое обобщение, предельно упрощающее истинную картину многих сакуал, открывшихся очам нисходившей Навны. Но все они были связаны с той единственной областью древнего Евразийского материка, которая тогда ещё оставалась свободной от каких бы то ни было наслоений великих цивилизаций человечества. Скудные материальные останки нескольких исчезнувших племенных групп, так никогда и не создавших ни нации, ни письменной культуры, покоились в почве, не нарушая её первичной девственной чистоты. Леса и степи будущей Европейской России представлялись достаточно ёмкими для расселения в грядущем громадных человеческих массивов, а к Востоку открывался ещё другой неисчерпаемый пространственный резерв, тянущийся до Тихого океана. Запасы всевозможных ископаемых могли обеспечить материальную основу жизни колоссальному коллективу на тысячелетия вперёд. Очаги же великих старших культур были достаточно удалены, чтобы уберечь юную культуру будущего от потери самой себя до тех пор, пока задача преодоления пограничных вакуумов сможет стать по плечу её собственному мужающему гению. Только демиург Византии длил ещё поблизости свой трагический, отрывающийся от земли труд, готовясь передать Яросвету бремя задач, обречённых оставаться в недовершённости.
Это была не страна, но целая часть света, и от предчувствия событий, соразмерных с её масштабами, могло бы захватить дух – не только человеческий.
Смысл спуска или второго в Шаданакаре рождения Навны заключался в том, что она стала облекаться мало-помалу в материальные ткани того четырёхмерного слоя, где демиургом и великими человекодухами, отдававшими ему свои силы, начали закладываться материальные (не физические, конечно, а эфирные) основы Небесной Руси. С этого времени, соответствующего, по-видимому, VIII – IX векам нашей эры, в историческом плане обозначился медленный процесс: формирование восточнославянского племенного единства.
Если бы мы захотели, по аналогии с явлениями человеческой жизни, определить метаэфирный возраст Навны в ту историческую эпоху, нам пришлось бы остановиться на том, который мы привыкли отождествлять с переходом от детства к юности*. Её пестовала Мать Земля, а души стихиалей, суровые и нежные, одна за другой вступали в творимый затомис Святой Руси и облекали текучевеющую субстанцию Навны своими струящимися тканями. В те времена состояние Навны знаменовалось единством первоначальной гармонии, непосредственной радостью впервые вкушаемого воплощения. Женственно-вещее предощущение гроз будущего смягчалось воспоминанием о наднебесной родине, Рангарайдре, и ожиданием оттуда брата – друга – жениха. И в России Небесной, и в России земной на всем ощущался его отдалённый, но неотступно прикованный взор. И если сама Навна едва начинала уяснять народному сознанию детски смутные отражения окружающих стихиалей, то разум демиурга эти образы прояснял, очерчивал, определял, кристаллизируя их в именах славянских божеств: Перуна, Ярилы, Стрибога, Лады.
* Оговариваюсь, что возрастные этапы в применении к иерархиям сверхнарода не только имеют длительность, в десятки раз превышающую длительность соответствующих этапов человеческой жизни, но и самые пропорции этих этапов не совпадают с привычными для нас. В частности, их юность синхронична весьма длительным периодам истории, а пора их зрелости протекает преимущественно уже тогда, когда соответствующий народ сыграл свою роль в Энрофе и продолжает становление и творчество в высших слоях метакультуры. Например, ныне находятся в состоянии полной зрелости народоводительствующие иерархии Древнего Египта, Вавилонии, античности, не говоря уже о Гондване и Атлантиде.
На языке историков это перекрёстное влияние демиурга и Идеальной Соборной Души называется мифологией, религией, искусством и бытом древних славян – всем тем, что теперь обнимается понятиями духовной и материальной культуры.
Событие, которое антропоморфным шифром наших понятий может быть отмечено как первое явление Яросвета во плоти в Небесной России и его встреча с Навною там, имело место в X столетии. Буря, вызванная этим в метаисторическом мире, трудно поддается сравнениям, ибо уже само понятие радостной бури кажется нам искусственным. То было низлияние метаэфирных потоков и потоков астрала, подобных клокочущим водопадам света. Демиургу сопутствовали нисходившие из Ирольна или притекавшие из других метакультур ликующие человекодухи – те, кому предстояли потом воплощения на Русской земле с невидимыми коронами родомыслов, праведников, гениев и героев. Стихиали встречали Яросвета как посланца Божьего и великого творца, которому предстоит среди них, над ними и с ними творить нечто, выходившее за круг их постижения, но внушавшее их вещим душам безотчётное преклонение и восторг. Навна приняла его в блаженных лесных просторах Святой России как долгожданного жениха.
Некоторыми таинствами и обрядами наших религий, например таинством венчания, знакомого в том или ином виде всем народам, мы создаём подобия событиям в жизни народоводительствующих иерархий. Но подобное таинство между Яросветом и Навной тогда и само ещё мерцало лишь из далёкого будущего, хотя им казалось, будто радость их встречи и есть это таинство венчания. В действительности же, вслед за этой встречей произошло другое событие, имело место другое таинство, параллелью которому в человечестве обладает только христианский культ, сделавший своей осью таинство причащения.
Это было их причащением Богу-Сыну, распятому, пока существует во вселенной демоническое начало, в Мировой материи, Им оживляемой, – в той живой плоти, мистериальным знаком которой мы берём хлеб и вино. Совершилось оно не в Небесной России, тогда ещё к этому не готовой, а в великом Византийском затомисе. Оттуда распахнул демиург Византии ряды надстоявших над этим затомисом небес; Яросвет и Навна узрели воочию предельную высоту Христианского Трансмифа и сквозь Небесный Иерусалим вступили в общение с Богом. Так совершилась их первая в Шаданакаре встреча с Тем, Кого видеть лицом к лицу могут лишь богорождённые монады. Так демиург Византии посвятил их в свою глубочайшую тайну – тайну, действенно претворить которую в формах человеческой жизни он не сумел. Теперь он передавал её им как своим наследникам.
Историческая неудача всех трёх христианств сводилась, как известно, к тому, что и католичество, и византийское православие, и, позднее, протестантские церкви остались только церквами, и притом не с большой, а с малой буквы. Печальна и поразительна аберрация сознания некоторых членов этих церквей, которые принимают их за единую вселенскую мистическую соборность. В этом – смещение перспективы, спутанность уповаемого и данного, искажение времён и сроков и даже – что ещё хуже – снижение и искажение самого идеала.
В нашей брамфатуре церкви человечества являются феноменами, полными своеобразия. Вершинами они дотягиваются до подножий Мировой Сальватэрры, а в Энрофе существуют как замкнутые объёмы, опирающиеся на ограниченные участки внутри культуры, внутри государственности, внутри быта, внутри человеческой души.
Драма исторического христианства заключается в том, что ни одна из церквей не превратилась в форму совершенного народоустройства, способную выразить и осуществить завет христианства, его мистический и этический смысл. Причина этого коренится, опять-таки, в прерванности Гагтунгром миссии Иисуса Христа, но отсутствие серьёзных, искренних и чистых попыток в этом направлении – вина самих церквей как человеческих сообществ. Ибо если католицизм, стремясь иерократией подменить Царство Божие на земле, подпал, хотя, к счастью, временно, одному из страшнейших инфрафизических вампиров всемирной истории, то православие, ещё в Византии занявшее, по выражению Достоевского, «угол в государстве», совсем отказалось от этой задачи. Эта задача, одна из ключевых, если не самая ключевая из всех задач, возникавших перед человечеством, переходила теперь со всей непомерной тяжестью и опасностью требуемого ею пути к иерархиям Российской метакультуры.
Это было отражено зеркалом исторической действительности в акте так называемого крещения Руси. Чтобы уразуметь воистину необъятные масштабы исторических и метаисторических последствий, предопределённых этим деянием князя Владимира, достаточно вдуматься в то, что сулило бы молодому русскому сверхнароду присоединение к католичеству, к исламу или, тем паче, к хазарскому иудаизму; какое нелепо искажённое, почти абсурдное будущее было бы вызвано к жизни подобным выбором религии. Сама собой напрашивается, но, к сожалению, выходит из композиционных рамок книги, большая монографическая глава о князе Владимире Святославиче, деятеле воистину титанического масштаба. Масштаб этот до сих пор недооценён из-за отдалённости и малоизвестности эпохи и благодаря тому предутренне-сумеречному освещению, в котором фигура этого деятеля возвышается у истоков нашей истории. Вероятно, только метаисторическое созерцание и размышление способны привести к углублённому пониманию подлинного значения того, кого народ чтил, любил и воспевал почти тысячу лет, связав с его именем прозвище, одно из самых тёплых и нежных, какие только знает всемирная история: Красное Солнышко (прозвище, непереводимое на другие языки, так как только в русском, кажется, допустимо применение к солнцу ласкательной формы). Во всяком случае, акт крещения Руси был почти единовластным деянием князя Владимира, деянием полностью провиденциальным, сколь примитивны и сторонни ни были бы мотивы, активизировавшиеся в сознании реформатора.
Эта инвольтация Яросвета начинается в X веке и очень быстро знаменуется появлением, вслед за Владимиром, ряда крупнейших исторических имён: Ярослава Мудрого, летописца Нестора, Антония и Феодосия Печёрских, затем Владимира Мономаха. Это будущие человекодухи, нисшедшие в Небесную Россию во дни её основания, теперь направлялись демиургом в Энроф ради выполнения особых задач, с миссиями праведников и родомыслов.
Как и всегда над большими коллективами, над Киевским государством дышало и зыблилось то иноматериальное образование, о подобных которому уже говорилось в главе про средние слои Шаданакара под названием эгрегоров. Порождённый теми психологическими излучениями народа, которые связаны с деятельностью государственной, эгрегор обладал подобием сознательности, зарядом воли и жил самостоятельной жизнью, в значительной степени определяя государственную деятельность каждого из следующих поколений русских людей.
Не имела собственной монады и каросса Дингра – одно из проявлений Лилит, последняя из иерархий, значение которых в возникновении народа русского было огромно. Раздвинув свою деятельность до границ нации и позднее – сверхнарода, чью живую материальность она призвана непрерывно возобновлять и укреплять, каросса Дингра выполняла свою провиденциальную роль, и этим же исчерпывалось её положительное содержание.
Круг деятельности кароссы очерчен по преимуществу границами половой жизни народа. Она участвует во всяком акте человеческого соития и зачатия. У неё – ключи вожделения друг к другу представителей двух полов. Но ей, несущей в себе проклятое эйцехоре, присуще стремление переливаться за окружность своей зоны действия, подчинять себе все явления, попадающие в её кругозор, захлёстывать волнами сексуальной стихии другие импульсы народной души. Фаллический оргиазм древности, утративший теперь свою религиозно-магическую окраску, но проявляющийся в некоторых народных праздниках, остаётся и в наше время ярчайшим проявлением Дингры, «Всенародной Афродиты» России. Свадебные же, пиршественные, весенние и тому подобные оргиастические действа, игрища и обряды в дохристианский период возникали на Руси именно как волны, расходившиеся от помахивания невидимых покрывал Дингры, как отзвуки её тяжёлой пляски, как отсветы её пылающего взора, вперённого в народное тело и в тело каждого из людей. В России христианство, сразу вступившее с кароссой в явную и тайную борьбу, провозгласило по отношению ко всякой мистике пола решительное «нет» и заставило укрыться её в подполье, где она, уродуясь тесными пределами, приобрела удушливый и смрадный оттенок, дойдя, наконец, до свального греха хлыстовских и других изуверских сект. В некоторых же других культурах, особенно в культурах древности, деятельность каросс проступала на самой поверхности народной жизни, а тень этих существ явственно доходила до сознания мифотворческих и религиозно-творческих пластов сверхнарода, отливаясь в образы богинь – покровительниц любви, брака, деторождения. Ясно, что там, где к почитанию таких богинь примешивался оргиазм, где задачи продолжения рода отступали перед бесконтрольной жаждой чувственного наслаждения, там к воздействию кароссы примешивалось и даже заглушало его вязкое и растлевающее воздействие сил Дуггура.
Активизация светлых сил всегда во всемирной метаистории вызывает и активизацию сил Противобога: это, по-видимому, закономерность текущего эона. Да и мог бы Противобог и его миры оставаться безучастными, созерцая выход на метаисторическое поприще новых сил, стремящихся, в конечном счёте, к преодолению демонической власти над человеческим миром? И борьба инфрафизического стана против Навны, Яросвета и Дингры (остающейся хотя и слепой, но необходимой участницей метаисторического процесса) приобретает несколько форм.
Проследите основные линии движения, основные события истории Киевской Руси: каждый легко различит два главных фактора, угрожавших молодому национальному образованию. Уже Владимир занял Киевский престол лишь после кровопролитной распри; едва же он умер, как вся страна была потрясена борьбой за власть и братоубийствами Святополка Окаянного. Короткая передышка при Ярославе Мудром – новая волна усобиц при Изяславе I – и с тех пор прерывающаяся лишь на короткие года двухсотлетняя княжеская усобица. Усобица, не только заливавшая кровью поля страны и подтачивавшая её физическое бытие, но и истощавшая эфирную субстанцию сверхнарода, а его духовное становление тормозившая опасно и мучительно. – Так выходит на поверхность истории великая хищница, гасительница светочей и домашних очагов, умножительница страданий – Велга России. В человеческом существе она срывает все запреты с низших инстинктов разрушения и осквернения. Она втягивает в себя клочья распавшихся человеческих эфирных и астральных тел. Она – смерчеобразное средоточие множества мелких инфрафизических существ, вдохновительница анархических сил, хозяйка на полях сражений и на местах казней.
Велги появились в пределах Шаданакара вместе с большинством других демонических монад, то есть почти с самого начала. Но для метаисторика важнее другой непреложный факт: то, что каждая велга есть полюс Идеальной Соборной Душе, и то, что она стремится к перетягиванию эфирно-астральной субстанции сверхнарода в сферу демонической материальности.
Вторая форма борьбы Противобога и его миров против светлой диады и Дингры заключалась в попытках истребить их или истощить нападениями извне. Эту цель преследовали те события, которые в зеркале исторической действительности приняли вид нападений печенегов, половцев и, наконец, татар на раздираемое Велгой Киевское государство. Трудно ли за этими тенями, этими ратями и ордами, мечущимися по степным просторам Поволжья, Дона и Днепра, разглядеть тех, от кого эти тени отбрасываются: ожесточённых эгрегоров степных племён, вечно бурлящих, вечно клокочущих, неспособных к отвердению в устойчивые, творческие организмы истории? – Этот вид враждебной деятельности Противобога разрастётся в далёком будущем, ставя под угрозу существование страны, в годину татарского, польского, французского, германского нашествий. Деяния же Велги примут форму общенародных внутренних потрясений Великой Смуты и Великой Революции.
Вопреки неблагоприятным метаисторическим условиям, Яросвет совершает в XI-XII веках попытки проявить свой юный гений. Демиург Византии сперва ещё руководит им; следствием этого в исторической действительности делается то, что на языке историков именуется «византийским влиянием» или «византийской традицией». А так как всякое творчество в русле какой-либо традиции требует меньше смелости и духовной зоркости, то деятелей традиции всегда оказывается больше, чем новаторов. Главное же, в эту эпоху воздействие и самого Яросвета становилось таким, что его трудно отличить от воздействий христианского Трансмифа, ибо реальности этого Трансмифа он приобщился сам. Приобщился сам – но не замкнулся в нём; сторона, ранее высказывавшаяся в русской дохристианской культуре, оставалась этим Трансмифом не охваченной и продолжала жить – хотя и не такой уже интенсивной жизнью.
Мощно вливался в сознание народа христианский миф, чаруя и привлекая сердца образами Вседержителя, Пречистой Девы и святых, некогда восходивших на высоты праведности из тёмных недр еврейства и Византии. От святынь Иерусалима и Афона, от купцов Царьграда устремлялись белые лучи, согревая душу и приобщая её к радости православного творчества: иноческому деланию, подражанию житиям угодников, восхищению в области духа, смирению, храмостроительству, посту. И оттуда же доносились неустанные предупреждения, трепет ужаса перед мирами возмездия, тем более устрашающими, что никакими чистилищами тяжесть загробного воздаяния в Византийской метакультуре не была смягчена.
В дальние углы культуры, в народные низы, к смердам, отодвинулось древнее славянское миропонимание. Но великие леса надёжно хранили в своей глубине связь человеческого существа со стихиалями; и волхвования кудесников, игрища во славу творческих сил, чары колдунов, обряды, связующие человека с незримыми обитателями и хозяевами Природы, длили своё существование. Требовательный аскетизм никогда во всемирной истории не смог стать руководящим принципом для масс; не случилось этого и здесь. Жизнь предъявляла всё те же требования: продолжение рода, оберегание семьи, защита страны от натиска степных кочевников. Сколько бы ни молились иноки по монастырям, эти молитвы не освобождали людских множеств от воинского долга, от повседневного труда, от гибельных половецких набегов и от радостей страстной, полнокровной жизни, вознаграждающих за всё. Так были заложены основы двоеверия, не исчезавшего в России вплоть до XX века.
Первым дошедшим до нас памятником инспирации иерархий сверхнарода остаётся «Слово о полку Игореве» – произведение, никак не связанное с византийской традицией и вообще с трансмифом христианства. В чуждых аскетизму и смирению, мужественных интонациях поэмы, похожих на ясный и чистый булатный звон, в отсветах внехристианских верований, вспыхивающих то здесь, то там на её суровом горизонте, даже в самой тематике этого памятника – в вооружённой борьбе с национальным врагом – обнаруживается непосредственное вдохновляющее вторжение в волю творца сил Яросвета. Лёгкое и прозрачное, как фата, веяние Навны одевает высокорыцарственное существо поэмы тонкою музыкальностью, поднимаясь до щемящей силы в плаче Ярославны на городской стене.
Этою поэмой инспирации отлились в высокохудожественные образы. Из того, что эти образы оказались жизненными, мы должны заключить, что сама реальная жизнь давала для них материал, что те же инспирации проявлялись, следовательно, в отношениях, психологии, повседневном укладе народных масс. В лице автора «Слова» под низливающийся поток инспирации встал княжеский дружинник, гениальный поэт, то есть поэт, «одержимый» даймоном. Былины же киевского и новгородского циклов позволяют почувствовать, как становился под этот поток человек массы, безымянный создатель низового искусства, фольклора. Скажут: элементарность, грубость былин – о какой духовной инспирации можно тут разговаривать? – Но какими же вообще качествами, если не этими, отличается творение масс от творения высококультурного мастера? Простоватость, примитивность былинной поэзии нисколько не опровергают факта инспирации, они только указывают на то, что, ослабленная и замутнённая, она всё же проникала в плотные пласты массовой психологии.
Она начинала постепенно окрашивать в своеобразные тона и те искусства, которые оказались наиболее связанными с мифом христианства. Это можно проследить в иконе и фреске – киевских, суздальских и особенно новгородских. Иконописные образы новгородской школы поражают иногда бурной динамикой и такой смелой, почти современной остротой, какие были совершенно чужды, даже враждебны византийской традиции с её статуарностью. К сожалению, в этой книге я располагаю возможностью только намечать ряды специальных тем, требующих разработки. По нескольку таких тем заложено в любой из этих глав, и мне остаётся только сожалеть о краткости оставшегося мне отрезка жизни.
И в то время, как национальная духовная интуиция во многих других метакультурах выражала своё знание о бытии затомисов преимущественно на языке легенд, Россия начинает выражать духовное знание о своём небесном прообразе и двойнике – России Небесной – на языке другого искусства: зодчества. С XI до XVIII века все очаги русской духовной и особенно религиозной жизни с поражающей нас последовательностью стремятся к развитию, совершенствованию и повторению одного и того же образа. Это – архитектурный ансамбль, осью которого является белый кристалл – белый собор с золотыми куполами и столпообразной колокольней, вокруг него – сонм часовенок и малых церквей, часто многоцветных, но почти всегда златоглавых; далее – палаты, службы и жилые хоромы и, наконец, кольцо могучих защитных стен с башнями. У их подножия – излучина реки.
Этот мотив возникает над Днепром в начале XI столетия, сейчас же повторяется над Волховом, а затем варианты его начинают множиться: во Пскове, Смоленске, Владимире, Переяславле, Чернигове, Ростове, Коломне, Нижнем Новгороде, Устюге, в Троице-Сергиеве, в больших и малых городах и совсем без городов, во множестве монастырей и кремлей; в следующие эпохи он достигнет своего апофеоза в Кремле Московском.
Над этим стоит задуматься. Вряд ли увенчалась бы успехом попытка исчерпывающе объяснить это явление одними соображениями военно-политическими, техническими, даже общекультурными. Другие страны, расположенные в сходных географических условиях, в эпоху тех же феодальных отношений и, если можно так выразиться, в схожих религиозных климатах, создали, однако, совсем другие художественно-мистические символы, другие эстетические образцы и, в частности, архитектурные каноны. Архитектурный ансамбль вообще далеко не везде перерос в первенствующий символ, в синтетическое отражение трансмифа, в каменное подобие «Града взыскуемого». В такой символ он перерос в Египте и Вавилоне, в Индии и некоторых странах буддизма, в Афинах, но этого не случилось ни в Иране, ни в Японии, ни в североиндейской культуре, и даже о таковом значении средневековых аббатств можно говорить только с натяжкой. Очевидно, мы имеем здесь дело с фактором иррациональным, может быть с духовным вкусом сверхнарода. Корни же духовного вкуса уходят в неисследимые его глубины, к закономерностям, связующим сверхнарод с надстоящей над ним второй реальностью.
А между тем эпоха, когда кристаллизовался этот образ, становилась от поколения к поколению всё менее благоприятной.
Если бы мы попытались перенести на миры иной материальности аналогию трёх основных состояний материи в нашем слое – понятия твёрдого, жидкого и газообразного, то убедились бы, что в метаисторической картине Киевской Руси состояние восточнославянского эгрегора можно было бы уподобить простёртому над страной разреженному туману, едва начинающему приобретать смутные контуры. Смерчеобразные завихрения Велги то и дело разрывали это образование в различных его частях, а натиск половецкого, литовского и польского эгрегоров постоянно менял его очертания, вызывая смятение во всём его существе и отрывы отдельных частей, начинавших жить ущербной, призрачно самостоятельной жизнью.
Это было слабое существо, не способное оказать эффективного сопротивления ни Велге, ни эгрегорам степных племён.
В XIII веке на изнемогавшего русского эгрегора Гагтунгром направляется тёмноэфирный гигант-чудовище: воинствующий уицраор монгольского племенного массива. Я не знаю, роковой ли ошибкой демиурга Дальнего Востока или другими причинами он был порождён, но рост его был фантастически быстр, а алчность неутолима. Жертвой этого существа сделалась сама монгольская метакультура, слишком юная, с едва ещё возникавшим синклитом, а теперь втягиваемая в воронку метаисторических замыслов Противобога. Демонический разум теперь играл в беспроигрышную игру: русская метакультура либо рухнула бы под напором более сильного врага, либо Яросвет оказался бы вынужден противопоставить уицраору Монголии подобное же чудовище, дабы оградить само физическое существование русского народа. Это – первый могучий удар, обрушиваемый на Русь Гагтунгром, и это – то самое метаисторическое событие, которое стоит за первой великой катастрофой нашей истории: нашествием татар.
Можно по-разному оценивать – и историки по-разному оценивают размеры социально-политического, культурного и нравственного урона, нанесённого России татарским игом. Рассматривая же события под метаисторическим углом, мы можем дополнить положения исторической науки лишь следующим указанием: воздействие сил Велги, столь бурно проявлявшееся в княжеских усобицах, расчистило путь для другой, более могущественной силы, причём обе эти группы сил являлись, в конечном счёте, проявлением воли одной и той же инфрафизической инстанции. То, что расшатала Велга, должен был сокрушить монгольский уицраор; если же это не удалось бы до конца и ему – осталось бы в запасе другое орудие, которое должно было развернуть свою деятельность в другие времена и другими методами: чёрное ядро в существе будущего русского уицраора.
Действительно: под ударами монгольского чудовища русский эгрегор был смят, полурастерзан на клочья, едва сохранявшие в себе жизнь и способность к будущему воссоединению. Кароссе Дингре был нанесён ущерб, который – если бы речь шла о существах физического плана – можно было бы сравнить с истеканием кровью. Сам Яросвет был побеждён в бою с монгольским гигантом на границах Святой России; юному, ещё не окрепшему и малочисленному синклиту едва удалось спасти от разрушения лишь сокровеннейшие святилища своей небесной страны.
Спасаемая демиургом, Навна была удалена из опустошаемой южной области Святой России в недоступные девственные земли, соответствующие дремучим северным лесам в Энрофе. Туманные сгущения израненного, полуразорванного эгрегора облекали нищенским рубищем её новое средоточие. Напор врага не ослабевал: насытившаяся Велга уползла в свою Гашшарву, но монгольский уицраор то и дело проносился, подобно урагану, по небесной стране, гася огни, иссушая метаэфирные источники, а в России земной размётывая ту живую материальную субстанцию сверхнарода, из которой образуются эфирные тела всех отдельных членов его и без которой невозможна жизнь в Энрофе не только народа, но и отдельного человека. Становилось ясным, что выполнение задач, ради которых светлая диада приняла эфирное воплощение, неосуществимо до тех пор, пока Дингра не воссоздаст народную плоть; пока сильнейшему орудию Гагтунгра не противопоставлен противник в том же плане бытия: могущественный, полновластный демон государственности. Перед демиургом сверхнарода встал выбор: либо создание левиафана-государства в Энрофе и допущение, следовательно, возникновения российского шрастра, населённого игвами; либо отказ от выполнения своей миссии на земле. Он избрал первое.
Очевидно, демиургу, ещё не отграничивавшему идеального народоустройства как отдалённого долженствования от государства как реальной возможности, уяснялась категорическая необходимость этого последнего – необходимость государства, и притом непременно очень сильного, в качестве формы сверхнарода, единственно способной оградить его физическое бытие, защитить от центробежных внутренних сил – проекций Велги и от нападений извне – проекции сегодня уицраора Монголии, а завтра какого-нибудь ещё. Кто знает, сливалась ли у Яросвета идея о необходимости сильного государства с представлением об идеальном народоустройстве, которое должно было быть плодом его грядущего брака с Навной. Понимал ли он со всею ясностью, что, нисходя к кароссе Дингре в качестве отца их общего детища, порождая от неё уицраора и обрекая Навну на плен в глыбах грядущей государственности, он отодвигает день своего брака с Навной в непредставимую даль веков? – Так или иначе, каросса Дингра породила первого из уицраоров России, несущего в себе, вместе с материнской кровью, проклятое эйцехоре. Не ясно ли, что это значит?
Ваятельница физической субстанции сверхнарода рождает демона великодержавия от двух начал: от демиурга сверхнарода и от того, кто некогда вторгся в плоть стихиали Лилит: Гагтунгра. Таким образом, эйцехоре должно было стать своего рода проклятием, довлевшим над российской государственностью и фатально искажавшим осуществление русским народом его мировой миссии.
Мог ли Яросвет избежать рождения демона великодержавия? Мог ли охранить физическое бытие сверхнарода каким-либо иным путём? Не подтверждают ли примеры других культур, что уицраоры суть неизбежные участники всякого метаисторического процесса, его неизбежное зло, внутреннее противоречие?
Но затем и позаботился Гагтунгр о рождении этой расы трансфизических чудищ в Вавилонии. Возникло нечто вроде цепной реакции: каждый демиург любой метакультуры оказывался вынужденным противопоставить злобному разъярённому врагу точно такого же защитника. Защитник, в свою очередь, перерастал в нападающего хищника и этим вызывал необходимость для демиургов соседних метакультур повторить то же самое. Уицраоров теперь лишены только небольшие нации, входящие в состав сверхнарода, но не сам сверхнарод. Со времён Вавилона метакультур без уицраоров не существует.
Что касается Яросвета, то воспламенённость своей мечтой препятствовала ему различить законы перспективы в этом новом для него мире исторической действительности. Он не умел ещё проводить точную грань между реальной государственностью и идеальным народоустройством, между созданием государства и конечной целью своего брака. Только с мучительным опытом жизни и творчества могла прийти к демиургу та мудрость, которая научила бы его отслаивать близкое от далёкого, ныне возможное от долженствуемого предела. Самая природа государства была ему ещё непонятна, и вряд ли он отдавал себе отчёт в непримиримости самодовлеющего государственного начала с идеальным народоустройством, равно как и в том, что это народоустройство может быть осуществлено лишь в отдалённом будущем, когда физическая сохранность сверхнарода будет обеспечена объединением человечества в единый монолит.
Но дело в том, что народоустройства могут быть нескольких типов, и понять различие этих типов – в высшей степени важно. Разумеется, прилагаемая таблица даёт лишь несколько самых главных типов их, не имея ничего общего с попытками исчерпать всё их многообразие и опуская множество переходных или недостаточно определённых форм.
1. Жидкое состояние государственности. Зачаточность централизующей государственной власти. Постоянные столкновения слабо организованных составных единиц между собой. Могущество племенных эгрегоров и вампирических образований типа Велги. Воздействие диады сверхнарода, весьма ещё юной, преимущественно на эстетическую и религиозную сферы сознания.
Примеры: Египет эпохи номов, ведическая Индия, Греция эпохи полисов, Европа в раннее средневековье.
2. Твёрдо-вязкое состояние государственности, достаточно мягкой для преобразующей работы. Ограничение тиранических тенденций равновесием социально-политических сил. Государственное водительство осуществляется демиургом через эгрегоры. Его брак с Идеальной Соборной Душой.
Примеры: Египет до Тутанхамона, буддийские государства Индии и Юго-Восточной Азии, империи Тан и Сун в Китае, Афины времён Перикла.
3. Крайне твёрдое состояние государственности. Деспотическая держава-колосс. Тирания демона великодержавия. Сохранность эфирного воплощения Соборной Души, но крайнее сужение её свободы действий, то есть её плен в глыбах государственности. В конце этой стадии, а иногда и раньше демиург снимает свою санкцию с демона государственности.
Примеры: великие империи-тирании, Ассирия, Карфаген, Рим, Багдад, империи Чингиз-хана, Тамерлана, Испания XVI века, Британия XVIII-XIX веков, империя Наполеона, государство Гитлера и т. п.
4. Иерократия. Захват эгрегором церкви державотворящих сил. Либо перерастание его в схожее с уицраорами вампирическое чудовище, заявляющее всемирные претензии и переносящее своё обиталище из сакуалы эгрегоров в Гашшарву (папство в конце средних веков); либо – замыкание в этнических границах и высасывание внутренних источников (Тибет). В первом случае – борьба с ним диады сверхнарода и синклита, при этом восстающих даже на искажаемый миф международной религии. Во втором случае – ограничение свободы действий светлой диады инфрафизикой метакультуры, с одной стороны, силами Наивысшего Трансмифа международной религии – с другой.
5. Раздробленность единого устройства сверхнарода на множество твёрдых государственных единиц. Развитие локальных сил, вырвавшихся из-под контроля иерархий. Ослабление активной творческой силы последних. Состояние Соборной Души, схожее с состоянием глубокого недуга.
Примеры: Средиземноморье в IV-V столетиях н. э.; мусульманские страны после халифата; Германия после Тридцатилетней войны.
6. Чуженародное порабощение. Народоустройство, превратившееся в орудие других иерархий, преследующих свои, не имеющие отношения к данному сверхнароду, цели. Положение Соборной Души, равнозначное состоянию рабства.
7. Государственное устройство смягчённого типа, созданное при условии социально-этической зрелости сверхнарода и отсутствия внешней угрозы. Подчинение государственного начала непосредственно силам демиурга. Начало отмирания принципа насилия. Открывающаяся перед иерархиями возможность подготовки идеального народоустройства. Положение Соборной Души как супруги демиурга.
Примеры: к настоящему моменту этот тип достигнут только в отдельных небольших странах, в наиболее чистом виде – в Скандинавии, Швейцарии. Можно надеяться, что в будущем этот тип приобретёт сверхнародные масштабы, лишь при которых и возможны сверхнародные метакультурные плоды его.
8. Межсверхнародное объединение. Пока мыслимая лишь теоретически государственная формация, переходная к планетарному объединению. Сотворчество демиургов.
9. Идеальное народоустройство. Упразднение государства. Превращение государственного строя человечества в братство. Совершенное устройство общества, только в которое и может быть принято рождаемое иерархиями эфирное выражение Вечной Женственности
То, что ясно теперь, не могло быть ясно тысячу лет назад даже демиургу. Союз его с Дингрой и рождение уицраора воздвигли между Яросветом и Навной длительную преграду. И хотя понять тогда же весь многозначный смысл происшедшего было ещё вне возможностей демиурга, но уяснялось, что эта преграда падёт и в их браке откроется возможность творческого осуществления их задачи лишь тогда, когда совершённая ошибка будет искуплена, то есть последствия её исчерпаны; начинала приоткрываться и ужасающая своей длительностью даль этого искупления. Происшедшее явилось могучим толчком к его духовному возмужанию. Первое столкновение с исконным врагом светлого стана открыло перед демиургом воочию ту глубину мирового дуализма, неразрешимость которого он раньше не постигал. Жгучая скорбь, свойственная осознанию первой большой жизненной неудачи, охватывала его; лишь теперь становилась понятной трагедия демиурга Византии и возможность крушения, только в ещё больших, уже всемирных масштабах, подстерегающая его самого.
Положение усложнялось ещё тем, что рождение и детство уицраора видимым образом оправдывали совершённое: демон государственности оказывался именно той силой, в которой нуждался сверхнарод для обороны против Велги и чужеземных уицраоров.
Область сильнейших инспираций Первого Жругра в Энрофе определилась в некоторой географической области, на берегах Москвы-реки, и здесь берёт начало процесс концентрации и воспитания сил метакультурной и исторической самообороны.
Это был один из тех редких (в жизни любого народа) периодов, когда силы, различнейшие по своей природе, своим иерархическим ступеням и по своим целям, скрестили свои усилия в общем труде.
Глубоко значительным предметом созерцания для метаисторика остаётся тот процесс, в котором мыслимо появление личностей, подобных Александру Невскому, чью мудрость и волю укреплял демиург, чистоту замысла блюла Навна, ваятельница народной плоти подготавливала чреду его преемников, демон великодержавия укреплял силу его меча, а силы христианского Трансмифа берегли его своим покровом, сотканным из светлого эфира народных молитв, мученичества погибавших в бою или в татарской Орде и духовного делания светочей церкви. Недаром его смерть отозвалась волнами скорби по всей стране, а в позднейшие времена самые непримиримые движения народного духа видят своего далёкого предшественника в этом родомысле.
Никогда (по отношению к первому уицраору) не сказывалась в ряде исторических фактов столь отчётливо благословляющая этого демона деятельность демиурга, как в той горячей помощи, которую оказывали великим князьям московским пастыри России – главы церкви; в том оправдании ими дела собирания Руси высшей национально-религиозной и нравственной целью, которое как бы осенило это общерусское движение хоругвью церковного авторитета. Этот ряд явлений, столь ярко сказавшийся в деятельности великих московских митрополитов, достигает наивысшей выразительности в благословении Дмитрия Донского на битву с татарами величайшим святителем тех времён и в личности инока Пересвета, открывшего Куликовское сражение своим единоборством с татарским богатырём.
Когда определилось географическое средоточие Российской метакультуры, естественно и неизбежно этот национальный духовный очаг и цитадель государственности должен был увенчаться физическим подобием вершины сверхнародного трансмифа: Кремлём Земным. Даймоны и другие силы демиурга, ниспосылавшиеся им к душе, разуму и воле московских князей и митрополитов, иноков и бояр, зодчих и иконописцев, прославленных и безымянных, приоткрывали им те образы Небесной Руси и Фонгаранды, которые ждали своего отражения в камне и кирпиче. И это отражение стало возникать: медленно, трудно, из года в год и из века в век, утяжелённое, беспорядочное, вечно перестраивающееся, искажённое случайностями, калечимое пожарами, нападениями чужеземцев и произволом властей, с золотым венцом царства – на челе, с клеймом рабства и ранами мученичества – на лице, – и всё же прекраснейшее из всего, что было возможно при духовном и материальном уровне русского средневековья.
Глава 2. Христианский миф и прароссианство
Сколько-нибудь подробный разбор общего, в высшей степени широкого и сложного вопроса о метаисторическом значении православной церкви и тем более всего христианского мифа – это тема для многотомного труда или даже для целого цикла работ. Но ясно и естественно, что внутренняя мистическая жизнь русской церкви определялась связью именно с общехристианским трансмифом и с теми иерархиями и сущностями, космическими и планетарными, которые почитались русской церковью: с Логосом, с Богоматерью Марией, с ангельскими чинами и с великими духовными деятелями общехристианского или византийского прошлого. Высокая ступень их восхождения открывала перед ними возможность активной помощи сверху вниз, из затомисов, из Небесного Иерусалима и Синклита Человечества в слой конкретной исторической действительности, в Энроф.
На протяжении многих веков христианский миф пронизывал и окутывал духовную жизнь русского общества, сказываясь решительно во всех областях культуры тех эпох – от «плетения словес», как понимали тогда искусство письменного слова, до орнаментики посуды или покроя одежды. Но анализ легко обнаружит в запасе образов, насыщавших эти искусства, и в эстетических канонах, тогда выработанных, огромный пласт таких, какие не имеют прямого отношения ни к идеологии, ни к пантеону христианства.
Травчатые узоры на тканях и поставцах столь же далеки от христианского мифа в его чистом виде, как Жар-птица наших сказок, богатыри наших былин, архитектурные особенности наших теремов или стилизованные петушки и фантастические звери, украшавшие печи, прялки и коньки изб. Этот пласт образов восходит, конечно, к дохристианскому мироотношению, к зачаточной и так и не развившейся славянской мифологии. Но важно то, что это мироотношение так же сказывается в XVII веке, как в XII; совершенно перестаёт быть заметным или, вернее, меняет своё обличье оно только в XX. Христианским же мифом оно не было преодолено или ассимилировано никогда. Произошло другое: параллельное сосуществование двух мироотношений, характеризующееся разграничением сфер проявления. При этом одно из них, христианское, быстро добившееся господства в качестве общегосударственного и общенародного круга идей, вытеснило своего соперника из целого ряда областей жизни, и прежде всего – из области обобщающей и систематизирующей мысли. Второе отношение укрылось в фольклор, в низовое и прикладное искусство, в народные обряды и заговоры, в быт, но так никогда и не поднялось до уровня философских или вообще идейных обобщений.
С другой же стороны, нас не может не поражать необычайная его устойчивость, феноменальная живучесть. Уже сама по себе эта живучесть говорит метаисторику о том, что мироотношение это коренилось не в случайных, не в преходящих чертах народной психологии, но в таких, которые присущи народу органически. Если же мы имеем дело с чертами народной психологии органическими и неистребимыми, мы всегда имеем перед собой фактор, связанный с проявлением творчества иерархий, ибо всё в народе, находящееся вне сферы их деятельности, не носящее на себе печати их труда, оказывается кратковременным, наносным, эфемерным. В той стороне разбираемого отношения, которая связывалась с продолжением рода, во всём, что относилось к повышению уровня и напряжённости половой стихии, различается мутная, горячая, беспокойно колышащаяся субстанция кароссы Дингры. Собственно, в условиях христианской страны никакой другой области для её проявления и не оставалось. Но в мироотношении этом явственен ещё и другой слой, преимущественно эстетический. Творческая радость, которую испытывали художники и мастера при создании этой орнаментики, этих сказок и этих теремов, так и пышет нам в душу при малейшем к ним прикосновении; любовь к миру, природе, стихиям, в них разлитая, свидетельствует о том, что уже не каросса, но силы самого демиурга веяли в создававшей эти произведения человеческой душе.
Это мироотношение (поскольку речь идёт о русском национальном прошлом) приходится теперь извлекать из-под пластов христианского мифа либо при помощи кропотливого научного анализа, либо путём метаисторического созерцания и размышления. Мироотношение это я бы назвал прароссианством.
Прароссианство есть, в сущности, не что иное, как первая стадия развития мифа российского сверхнарода.
Сам по себе общий Трансмиф христианства не противоречит и не может противоречить трансмифам сверхнародов; не противоборствует и не может противоборствовать им. Напротив: Мировая Сальватэрра, вся пронизанная силами Логоса и Богоматери, то есть высочайшей реальностью Трансмифа христианского, остаётся в то же время вершиною вершин, смутно сквозящей через трансмифы сверхнародные. Исторические перспективы будущего были бы угрюмы и безрадостны, если бы их не озаряла наша вера в такое грядущее мироотношение, когда христианский миф будет взаимно дополняться мифами сверхнародов, сливаясь с ними в гармоническое целое. Но в историческом прошлом зрелый уже христианский миф как бы застилал собою едва возникавший миф российского сверхнарода. Застилал – и в силу всё той же присущей историческим церквам, с их ущербной узостью, потребности утверждать свой религиозный аспект мира как единственную и универсальную истину, исключающую самую возможность существования других.
Сколь благоговейным ни было бы субъективное отношение метаисторика к христианскому мифу, сколь высоко он ни расценивал бы роль этого последнего в культурной истории России, но вряд ли он сможет отделаться вполне от чувства горечи и сожаления, даже какой-то безотчётной обиды, при изучении любого из искусств средневековой Руси. Он почувствует, что тем росткам исконно национального мироотношения, которые пытались всё же проявить себя хотя бы в искусстве, было зябко и мучительно тесно.
Довлела формула: «Мир лежит во зле». И любовь к нему, детская жизнерадостность, солнечная весёлость и непосредственность едва осмеливались обнаруживать своё существование в яркой раскраске утвари, в сказочно-игрушечном, я бы сказал смеющемся, стиле изразцов или резьбы, в задних планах икон, где цветы, светила небесные и сказочные звери создают удивительный фон, излучающий трогательно чистую, пантеистическую любовь к миру.
Довлел монашеский аскетизм. И творческой деятельности Дингры отводились самые низы, прикровенное тло человеческой жизни. Соприкосновение духовности с физической стороной любви казалось кощунством; в брачную ночь образа плотно завешивались, ибо любовь, даже освящённая таинством брака, оставалась грехом.
Довлел христианский пантеон. И душа, улавливавшая веяние иерархий сверхнарода и стихиалей, не осмеливалась даже отдать себе отчёт в бытии этих иерархий, не нашедших места в христианском пантеоне, не санкционированных церковным авторитетом. Истины богопознания и миропознания казались исчерпанными двумя Заветами и учением отцов церкви; и всякая самостоятельная работа мысли оказалась бы подозрительной, едва ли не еретической.
Довлело отношение к искусству как к второстепенному виду выражения всё тех же истин христианского мифа. И светская живопись не возникала, скульптура представлялась язычеством, поэзия прозябала в границах фольклора, танец едва терпелся даже в виде чинных хороводов, а зачатки театральных действ жестоко выкорчёвывались.
Сопоставив всё это, интересно обратить внимание на один вид искусства, в памятниках которого прароссианство и христианский миф сумели ужиться рядом, как бы поделив между собой территорию и почти не смешиваясь даже механически, и вместе с тем – как это ни странно – художественно и психологически дополняя друг друга. Я говорю о некоторых школах церковного зодчества, от шатрового храма до так называемого «Нарышкинского барокко». Поражает в этих памятниках одна особенность, ярче всего, пожалуй, сказавшаяся в храме Василия Блаженного: контраст экстерьера и интерьера. Заразительная, заставляющая невольно улыбаться всей душой, жизнерадостность этих пёстрых луковок и пузатых колонок, этих стен, превращённых наивно весёлым узорочьем в сказочные сады... А войдёшь вовнутрь – и точно попадаешь в другую культуру, хотя, как это ни невозможно, почти столь же русскую: решётчатые оконца, узкие притворы, низкие своды, тяжёлые устои, суровые лики, полумрак. Изгнанный наружу, вовне, миф сверхнарода – и противопоставляющий себя миру, созидающий внутреннее пространство, самодовлеющий и нетерпимый миф христианский. Прароссианство – и православие. И не синтез, даже не смешение, а почти механическое разграничение сфер действия. А если уж говорить о какой-нибудь диалектике, то – теза и антитеза.
Можно возразить, что, будучи очищены от наслоения веков, фрески и иконы наших храмов являют глазам гораздо более яркие краски, более жизнерадостные мотивы орнаментов, чем принято думать. Да, но если в жизнерадостном характере некоторых росписей и сказывалось веяние прароссианства, то время работало против него, гася звонкость красок копотью свечей и лампад, неизбежных и неотъемлемых атрибутов культа. Создавался единый колорит, как нельзя более соответствовавший и низким ходам, и крошечным оконцам, и общей минорной гамме богослужения. И наибольшего единства и выразительности достигло это соединение приёмов именно в интерьере Василия Блаженного с его членением внутреннего пространства на множество изолированных ячеек, откуда богослужение не было видно, а только слышно и где обстановка предельно способствовала внутренней уединённой молитве.
Да и вообще, разве не поражает в облике русских святилищ любого века, от переданного нам Византией однокупольного храма до ампирных церквей XIX столетия, контраст между внешностью и внутренностью, формой и содержанием? О, это совсем, совсем не гармония! Русский храм гармоничен, да, пока мы созерцаем его снаружи: будь то белоснежный куб с золотыми шеломами или пёстрый теремообразный цветок, изгибающийся своими деревянными или каменными лепестками и будто пребывающий в вечном веселии. Внутри он гармоничен тоже, хотя и совсем другой гармонией. Но между этими двумя гармониями – разрыв, взаимное непонимание, затаённая вражда.
В церковном зодчестве христианский миф (не вполне ясно, впрочем, почему) всё же терпел, молчаливо принимал территориальное сосуществование с мифом сверхнарода*. В других же областях культуры и жизни было, как я уже отмечал, гораздо хуже. И не удивительно, что при таких условиях прароссианство не могло сложиться ни в какую автономную систему, ни в какое учение. Оно даже не могло осознать своего собственного существования. Для такого осознания необходимо наличие хоть какого-нибудь стержня, оси, какого-нибудь центрального образа, принадлежащего данному мифу и только ему; а стержня такого не было. Воздействие демиурга и Навны на индивидуум и на народ в целом не поднималось за порог сознания; а то, что переживалось в душевном ощущении, приписывалось действию других инстанций: инстанций исключительно христианского мифа.
* Один из эпизодов борьбы церкви с этим мифом в церковном зодчестве можно видеть в запрещении (в XVII веке) шатровых храмов ради возвращения к каноническому византийскому типу.
Если в этом вопросе мы и способны удивляться чему-нибудь, так это тому, что прароссианство всё-таки не было уничтожено. Больше того: создаётся впечатление, что враждебному натиску христианского мифа кто-то всё время ставил как бы некий предел, кто-то, век за веком, оберегал слабые грядки прароссианства от вытаптывающей поступи воинствующей церкви. Демиург, сам причастный христианскому Трансмифу, но свободный от человеческой ограниченности, берёг эту область потенций народного духа для далёких, великих веков; он сам оплодотворял её своим дыханием; сама Навна питала её мерцающей духовной росой.
Но ещё более глубокая мудрость, мудрость жертвенного самоограничения сказывается в том, что Яросвет не дал прароссианскому мифу возможности буйного роста, мощного цветения. К чему это могло бы привести? Если бы прароссианство осознало само себя, сложилось бы в систему, стало бы претендовать на роль господствующей идеологии – страшная, не на жизнь, а на смерть борьба его с мифом христианским стала бы неизбежностью. Борьба – и уничтожение одной из сторон. Но в глазах высшей мудрости обе стороны драгоценны, обе оправданы единой Истиной, таящейся в них под покровом двух правд. Искоренится ли на Руси христианство, заглохнет ли прароссианское оправдание мира – и исчезнет одна из двух основ грядущей синтетической культуры. Обе должны быть сохранены до тех отдалённых времён, когда станет возможным не уничтожение их во взаимной борьбе, но переход обеих в общее гармоническое мироотношение и богоотношение, свободное от узости, от эпохальной ограниченности одного из них и от безотчётности, безынтеллектуальности другого.
Ведь мы определили только тормозящее действие христианского мифа на миф сверхнарода. Но у того же процесса была и другая сторона. За христианским мифом мерцала не призрачная игра случайных теней, а высшая реальность, христианский Трансмиф – Небесный Иерусалим и сферы Мировой Сальватэрры. Самоё уже прикосновение к этим ценностям высшего порядка (не говоря уже о тех случаях, когда жизнь прикоснувшегося превращалась в духовный подвиг, в житие) – таило в себе неисчерпаемый источник духовных сил, давало могучий толчок импульсу внутреннего самосоздания. Конечно, самосоздание это устремлялось, в сущности, одною аскетическою, иноческою дорогой; мирская праведность хотя и уважалась, но рассматривалась как низшая, подготовительная ступень к иночеству. Но ведь если бы православие выработало и сумело осуществить идеал праведности также и гражданской, семейной, общественной, государственной – это означало бы, что достигнута такая стадия человеческого совершенствования, какая и поднесь не достигнута нигде в мире. Другими словами, это было бы возможно лишь в двух случаях: или если бы миссия Христа была довершена, а не оборвана, или если бы новый поток космических духовных сил хлынул из макробрамфатуры в Шаданакар, ослабляя Гагтунгра и мощно способствуя преображению человечества.
В XVI веке Сильвестр сделал попытку, значение которой не вполне осознано до сих пор. «Домострой» есть попытка создания грандиозного религиозно-нравственного кодекса, который должен был установить и внедрить в жизнь именно идеалы мирской, семейной, общественной нравственности. Задача колоссальная: её масштабы сопоставимы с тем, что осуществил для своего народа и культуры Конфуций. Очень легко, конечно, свалить неудачу на несоответствие масштаба личности Сильвестра масштабу таких задач. Но ведь можно вывернуть этот вопрос и наизнанку: не потому ли именно такой человек взялся за такую задачу, что малый масштаб личности не давал ему понять ни грандиозности задачи, ни её неосуществимости на той ступени культурного и религиозного развития? Не потому ли в средневековой России ни один действительно великий духовно человек не дерзнул приблизиться к подобной задаче, что именно духовная зоркость и мудрость не могли не подсказать ему её преждевременность? – Сильвестру, как известно, удалось сложить довольно плотно сколоченную, крепкую на вид, совершенно плоскую систему, поражающую своей безблагодатностью. Ни размаха, отмечающего всё, вдохновляемое демиургом; ни духовной красоты, лишённой которой не может быть ни одна инвольтация Навны; ни огненности, веющей в творениях, внушённых инстанциями христианского трансмифа. Совсем другой дух: безмерно самонадеянный, навязчиво-требовательный, самовлюблённо-доктринёрский, ханжески прикрывающий идеал общественной неподвижности личиной богоугодного укрепления общественной гармонии, – гармонии, которой в реальной жизни не было и помину. В последующие эпохи мы ещё не раз встретимся – совсем в других произведениях, в других доктринах – с этим тяжеловесным, приземистым, волевым духом: духом демона государственности.
Не в попытках создания общенародного кодекса этики, а в действенной разработке сурового иноческого пути заключается непреходящая ценность того, что создал в плане этики русский христианский миф. Аскетическому пути русская культура – правильнее, метакультура – обязана своими величайшими праведниками. История средневековой Руси характеризуется полным отсутствием творцов широкообъемлющих философских и научных концепций, ограниченным числом художественных гениев, большим числом героев (хотя потомством утрачены даже имена многих из них) и – не созвездием, но целым звёздным небом праведников. Сотни их имён сохранены церковью. Такое соотношение определялось опять-таки могуществом христианского мифа, ещё из Византии принёсшего неравноценное отношение к различным видам духовного творчества.
Как бы ни относиться к аскетическому принципу в применении к жизненным условиям, идеалам и психологическому климату XX столетия, но для метаисторика не может быть сомнения в том, способствует ли вообще жёсткая дисциплина этого пути предельной концентрации внутренних сил на взаимной мистической связи человека с высочайшими инстанциями духовного мира. Ещё бы она не способствовала!.. Если бы этому не способствовала наивозможно полная изоляция самого себя от захватывающих бурь, страстей и забот «мира дольнего», то что же тогда вообще могло бы способствовать? Среднее сознание нашего века точно мстит своей узостью в понимании таких вещей среднему сознанию Киевской и Московской Руси с его противоположно направленной узостью. Обвинение в эгоизме, в себялюбивом устремлении к спасению, которое бросается иногда представителям аскетического пути, правомерно лишь по отношению к тем, кто этот путь профанировал; но по отношению к тем, кто называется святыми, такое обвинение основано на невежестве либо на недоразумении. Логичен только последовательно материалистический взгляд, вообще не видящий никакой цены во внутреннем делании личности, если это делание не проявляется весьма быстро во внешних деяниях, для всех явных. Но если бы мы установились на материализме, то незачем, да и просто невозможно было бы начинать книгу «Роза Мира». Внутреннее делание вообще, а келья и затвор в особенности, раскрывают в человеке то, благодаря чему становится служение человечеству и помогание ему из уединения. Но и этого мало: религиозное мировоззрение не может задумываться о жизни на земле в отрыве её от потустороннего продолжения; в продолжении же этом именно праведник получает возможность, больше чем кто-либо другой, пользоваться теми сильнейшими духовными орудиями, теми средствами помощи человечеству и всем дольним мирам, теми средствами борьбы с тёмным началом, которые он выстрадал и выработал в себе за десятки лет самосоздания и самоочищения.
В метаисторическом отношении существование не только Нила Сорского или Серафима Саровского, но и праведников меньшей высоты, меньшего духовного величия, меньшего непосредственного влияния на народную психологию и нравственность, даже праведников, может быть, оставшихся нам совершенно неизвестными, – важнее для метакультуры, чем прозябание тысяч людей духовной середины. Там «своя арифметика». Вспомним, что в то самое время, как гаввах, эйфос, излучения зависти, скупости, алчности, злобы восполняют убыль жизненных сил в стране демонов, излучения духовной радости, религиозного восторга и благоговения становятся тончайшим материалом для творчества затомисов; сорадование восполняет жизненные силы ангелов; излучения высокой любви между мужчиной и женщиной поднимаются в те миры, которые обозначены здесь как Волны Мировой Женственности и только лазурные отдалённые зарева которых можем мы воспринимать в минуты восхищений; сострадание же, вдохновение, творческий пламень людей укрепляют обитель Логоса Шаданакара.
Карамазовский «чёрт» попытался конечно, окарикатурить эти закономерности доведением их принципа до абсурда: по его словам, душа одного подвижника стоит будто бы целого созвездия. Созвездия – не созвездия, но, во всяком случае, рассудок был бы потрясён и возмущён, если бы мог убедиться в странных законах потусторонней «арифметики». Впрочем, она покажется не такой уж странной, если мы вспомним, что существование Пушкина важнее для русской поэзии, чем существование миллионов людей, пишущих плохие стихи. Разумеется, это не значит, что ценность людей измеряется только их отношением к поэзии, равно как и их отношением к праведности.
Дар святости есть такой же дар, как гениальность или как та незыблемая ось героического душевного склада, которая делает человека способным не на отдельный героический акт (на это способны многие), но на превращение своей жизни в героическую повесть. Все эти три дара (так же, как и дар родомысла, но об этом – в другой связи) заключаются в том, что к конкретной человеческой личности, выдающейся по своим врождённым способностям воспринимать светлую инспирацию иерархий, посылается с детства (реже – в зрелом возрасте) один из даймонов. Посланцы из мира крылатого человечества, где миссия Христа была победно завершена и само человечество безмерно опередило нас в своём духовном развитии, даймоны видят одну из своих главных задач в помощи ниже расположенным, отстающим, вообще подлежащим подниманию слоям бытия. Бодрствуя над людьми, обладающими светлым даром, то есть специальною миссией, даймоны становятся проводниками, через которые льётся в разум и волю человека воздействие Провиденциальных начал. Именно ощущением их присутствия вызваны к жизни такие устойчивые представления, как убеждённость многих гениальных поэтов в присутствии вдохновляющих муз, религиозных деятелей – в сопутствовании им ангелов-хранителей, а некоторых мыслителей – в воздействии на них даймонов в совершенно буквальном смысле.
Резюмируя, мы можем сказать, что абсолютное значение христианского мифа заключено в нём самом; частное же положительное значение его для метакультуры Российской состояло в том, что он раскрывал над сверхнародом как субъектом познания ту глубь и высь наивысших сфер Шаданакара, к которым стремится сам демиург, увлекая за собой сверхнарод как своё творение. В христианском трансмифе заключено (хотя в христианском мифе едва приоткрыто) то общепланетарное долженствование, которое лежит дальше – или выше – любых затомисов, любых стихиалей, любых иерархий.
Из всех существовавших до сих пор и вполне определивших себя культур человечества только две оказались способными выйти из локальных пределов и распространить свои начала на весь почти земной шар: культура Романо-католическая и культура Северо-западная. Сколько причин этого влияния ни обнаруживали бы историки – социально-экономических, географических, общекультурных – и сколько ни пытались бы замалчивать неудовлетворительность своих объяснений – для метаисторика, нисколько не отвергающего относительного значения и механизма этих причин, первичным, конечно, останется иное. Эту прапричину он будет искать в том факте, что христианский миф, исконно связанный не только с Эдемом и Монсальватом, но с реальностью Небесного Иерусалима и самой Мировой Сальватэрры, сообщил европейскому духу его истинные масштабы и сделал его способным к действительно всемирной миссии.
Две другие христианские метакультуры, Византийская и Абиссинская, были так стиснуты, так сжаты демоническими силами, что существование одной из них в Энрофе прекратилось совсем, а другая в своём пути была безнадёжно задержана.
Пятой метакультурой, проникнутой лучами христианского Трансмифа, была метакультура Российская. В силу ряда внешних и внутренних причин, она развивалась медленнее своих западных сестёр, но всё же она преодолела ряд смертельных опасностей, устояла против потрясающих натисков и ко второму тысячелетию своего исторического бытия вышла на мировую арену, и для друзей своих и для врагов грозная явною всечеловечностью своих потенций.
Правда, другие международные религии были связаны, хотя бы отчасти, со слоями Шаданакара, высшими, чем затомисы метакультур. Казалось бы, пропорции духа, необходимые для задач всемирного масштаба, могли сообщить своим сверхнародам и они. Но в мусульманском мифе метаисторическому взгляду видятся три пласта. Один – отражающий трансмиф именно мусульманского сверхнарода и только к этому трансмифу, то есть к затомису Джаннэту, обращённый. Другой – дающий свой, сниженный и искажённый, но всё-таки опирающийся на духовную реальность вариант христианского мифа. И третий – как бы пытающийся прорваться в метабрамфатуру, но бытие Мировой Сальватэрры, бытие Планетарного Логоса не осознавший и тем самым поставивший предел для себя самого, осудивший себя на нераскрытие в исламе как в религии потенций подлинной всечеловечности. Отблеск всемирной устремлённости, трепетавший на миллионах душ, захваченных этой религией в свой поток в первые века её существования, сделал возможным её великолепный разлив, её распространение на целый ряд стран; но под этой психологической устремлённостью ко всемирному не лежало онтологической всечеловечности. Именно поэтому ислам, как разливающаяся религия, быстро иссяк и ныне не дерзает помышлять о распространении большем, чем удалось ему достигнуть в далёкие минувшие века.
Буддийское созерцание, исключая, кажется, состояние «абхиджны» самого Гаутамы Будды, останавливается на Нирване, вернее, на мирах наивысшего аспекта буддийского Трансмифа, не стремясь осознать даже высших сфер Шаданакара. Чувство глубокой безнадёжности, неверия в возможность преображения миров и просветление Закона проникают эту религию насквозь. Это естественно для всех религий, возникших до воплощения Планетарного Логоса в Энрофе. Естественно также, что эта безнадёжность парализовала всякое стремление ко всемирному. Если можно здесь чему-нибудь удивляться, то скорее тому, что буддизм всё-таки нашёл в себе силы к разливу вширь, хотя, конечно, прозелитизм его духа давно отошёл в минувшее.
Что же касается индуизма, то та же самая причина выразилась в судьбах этой религии ещё и той исторической особенностью, что индуизму остался почти совершенно чужд какой бы то ни было прозелитизм.
Напротив: сознанию российского сверхнарода христианский миф с самого начала сообщил предчувствие именно всемирной миссии – не миссии всемирного державного владычества, но миссии некоторой высшей правды, которую он должен возвестить и утвердить на земле на благо всем. Это обнаруживается в тоне киевских и московских летописей и в наивной, но бесспорной идеологии былин, осмыслявших своих богатырей как носителей и борцов за высшую духовную правду, светящую для всякого, кто готов ей себя открыть. Далее, самосознание это творит идеальные образы Святой Руси: не великой, не могучей, не прекрасной, а именно святой*; наконец, в идее Третьего Рима чувство это кристаллизуется уже совершенно явственно.
* Поучительно сравнить, например, с идеальным образом народа французского: la belle France (прекрасная Франция (фр.) – Ред.) или индийского: Бхарат-Мата, Матерь-Индия.
А что до замедленности развития, то кто обязывает нас рассматривать её только под каузальным углом зрения, а не под телеологическим? Разве невозможно, чтобы в масштабах всемирной метаистории было целесообразно, чтобы культура Российская выступила на мировую арену именно тогда, когда она выступила? Однако здесь мы прикасаемся к проблеме, о которой в настоящем месте говорить ещё преждевременно.
Глава 3. Эпоха первого уицраора
Итак, метаисторическим событием, лежавшим в основе того, что в истории называется возвышением Москвы и созданием национального государства, было рождение кароссой Дингрой от Яросвета демона великодержавной государственности и укрепление его демиургическими силами для борьбы с общим врагом.
Но в лице своего порождения и его преемников – двух, наследовавших первому, демонов великодержавия – Яросвет приобрёл как бы метаисторического соперника, которому тоже предстояло стремиться к планетарной цели, но в корне подменив её смысл.
Тройственность природы первого из рода Жругров делала сложным и трагическим его путь и путь его преемников, их метаисторическую судьбу и судьбу того, что они создавали в истории.
С течением веков, со сменою трёх поколений уицраоров, с расширением их кругозора и возрастанием мощи импульс мировой миссии начинает осознаваться ими самими в его подлинном объёме. Разумеется, той отчётливости, какой достигло это осознание у последнего из уицраоров, у первого из них не могло быть. И тем не менее уже к XVI веку идея мировой миссии, христианско-демиургическая по своей природе, но непрерывно искажаемая, становится высшей санкцией, которой первый демон российского великодержавия оправдывает самого себя и свои универсальные притязания. Это – идея Третьего Рима – амальгама православно-религиозной исключительности, уицраоровской национальной гордыни и свойственных ранним стадиям культуры исторических фантазмов с исходящим от демиурга предчувствием планетарных масштабов будущего и с высокою этическою мечтой, внушаемой Трансмифом христианства.
Но эйцехоре, заключённое в уицраорах, наполняет мало-помалу этот импульс иным содержанием, ставит перед ним иную, внешне сходную, но внутренне противоположную цель. Сущность эйцехоре состоит в непреодолимом для самого обладателя мучительном стремлении – всё поглотить в своём самостном Я. В пределе – он хочет быть во вселенной один, всю её поглотив в себе. Это стремление к идеальной тирании присуще любой демонической монаде, но уицраорам присуще не только это стремление, но и ясное его осознание. Уицраор – внеэтичен. Это не значит, что он обладает иными, нечеловеческими этическими представлениями; это значит, что он вообще лишён возможности созерцать мир под этическим углом.
Третий элемент уицраора, унаследованный им от Дингры, это – бесконтрольность и импульсивность, в той или иной степени свойственная всем стихиалям, но в Лилит и в кароссах доходящая до предела. Отсюда – сила его чувств, неимоверный их накал и, несмотря на всю хитрость Жругра, недостаточность контролирующего ума.
Эфирные ткани русского эгрегора были поглощены демоном государственности. Эгрегор как некое подобие личности, обладавшее подобием сознательности и подобием воли, перестал существовать. Те излучения человеческих психик, которые превращались в его ткань, отныне сделались продуктом питания Жругра. Таким образом, его существование попало в зависимость от непрерывного притока тех эфирных сил, которыми обладает лишь масса конкретных человеческих единиц.
Как и уицраоры любой метакультуры, для грядущей, уже предвидимой борьбы с демиургом, синклитом и Соборной Душой, он вынужден принимать активнейшее участие в сооружении новой цитадели античеловечества – Друккарга и в создании условий для заселения его расами раруггов и игв. С этих пор интересы Жругра и российского античеловечества начинают совпадать почти полностью, ибо и он, и население Друккарга заинтересованы в шавва – питательной росе, поступающей из Энрофа России, и в победах над синклитом и демиургом, и в содержании Навны в плену, в крепости Друккарга, и в грядущем выходе игв в Энроф, и в захвате ими всех трёх- и четырёхмерных слоёв Шаданакара. Обе стороны заинтересованы, разумеется, в ослаблении, а потом завоевании всех других шрастров, других уицраоров, всех других метакультур в целом.
Отсюда и сложный характер государства Московского. Являясь как бы крепостной стеной вокруг российской светлой диады и Дингры, обороняя их от натиска внешних эгрегоров и уицраоров, то есть защищая народ от иноземных порабощений, Жругр и его проекция в Энрофе – держава – выполняют задачу, возложенную на них демиургом. Жругр остаётся в границах этой задачи и тогда, когда стремится к расширению державы до естественных географических границ страны или захватывает пустующие пространства, будущую арену жизни и творчества для умножающегося сверхнарода. Но когда этот процесс естественного расширения перерастает в процесс сверхгосударственного распухания, пределом которого мыслятся только границы планетной сферы, – уицраор становится мучителем народа и рабом своего сатанинского ядра. Говоря ещё прямее, становится абсолютно послушным орудием Великого Мучителя, пытавшегося уже несколько раз во всемирной истории создавать тёмноэфирный организм, который охватывал бы весь известный тогда земной Энроф ради приближения того дня, когда универсальная тирания создаст предпосылки для появления антихриста. Такими попытками, или, лучше сказать, репетициями, были и Римская империя, и империя Тимура, и папская иерократия, и та империя Филиппа II, в которой «не заходило солнце», и мировые колониальные державы современности.
Естественно, что и в тех случаях, когда уицраор в отношениях к своему собственному народу перестаёт ограничиваться той долей насилия, без которой невозможно существование никакого государства вообще, и, терзаясь неутолимой алчностью и жгучим желанием абсолютной власти, превращает своё государство в сплошную систему щупалец, всасывающих шавва в бездонное инфрафизическое чрево, – всё это оказывается лишь другою стороной его деятельности как орудия Великого Мучителя.
Вампирическая структура, унаследованная от Гагтунгра, придаёт распухающей плоти уицраора характер упыря, бесчисленными присосками впившегося в народное тело, в его эфирную и астральную ткань. Жругр существует лишь постольку, поскольку ему удаётся всасывать шавва, то есть излучения людей, связанные с государственным комплексом их психики. Но, поглощая эту шавва, он нуждается в её постоянном восстановлении и умножении. Прежде всего ему нужно, чтобы возрастало число единиц, составляющих народ, а затем, чтобы психика этих единиц выделяла наибольшее количество не каких-либо других излучений, а именно излучений государственного комплекса. Интересно, что в некоторые исторические эпохи забота уицраоров об умножении народонаселения страны находит отражение даже в системах законодательства, впрочем, и в другие эпохи эти Молохи великодержавия парадоксальным образом способствуют количественному росту сверхнарода. Вторая же цель – умножение таких человеческих единиц, которые наиболее способны к излучению шавва, – достигается множеством разнообразных, меняющихся от эпохи к эпохе средств воспитания, лучше сказать, душевного калечения, от муштры в казармах до воинственных проповедей в церквах и до вдалбливания в умы детей великодержавного идеала. Но всё это – видимое каждому из нас. А невидимое заключается в том, о чём я уже говорил в книге об инфрафизике Шаданакара: во всасывании уицраором некоторых человеческих душ, точнее – астралов во время их физического сна и вбрасывании их в лоно кароссы. Пробуждение застаёт таких людей уже с наличием в их психике некоторых перемен: несколько ночей спустя акт повторяется, потом ещё и ещё, пока жертва не превратится в пламенного сторонника и бессознательного раба великодержавной идеологии. Разумеется, объект всегда воображает при этом, что дошёл до нового credo путём беспристрастного и свободного размышления.
Механизму продолжения рода уицраоров, как я уже говорил, мы не нашли бы никаких, даже отдалённых аналогий в мире человеческом. Процесс этот напоминает скорее процесс почкования, причём ничто, аналогичное стороннему оплодотворению, здесь не имеет места.
Как только порождение уицраора отделяется от родительского существа, оно становится для уицраора не столько детищем, сколько быстро возрастающим соперником и потенциальным отцеубийцей. Поэтому всякий уицраор стремится к пожиранию своих порождений. Извечное стремление всякой державной государственности к уничтожению ядер государственности новой, возникающей в стихийности всех тех движений, которые стремятся к смене существующего народоустройства другим, – в сущности не что иное, как отражение в историческом зеркале этих гнусных сцен, разыгрывающихся на изнанке мира.
Я был бы понят совершенно превратно, если бы кто-нибудь заключил из моих слов, будто дремлющая в человеческом существе тенденция тираническая определяется исключительно бытием уицраоров, а тенденция разрушительная – бытием Велги. Само собой разумеется, эти тенденции существовали бы и проявлялись бы и без них. Но инфрафизические хищники усиливают эти тенденции, пользуются реальными плодами активизации этих тенденций, притягивают и сосредоточивают их вокруг себя и в себе.
Иерархия, которой Великий Мучитель уже пользовался в первый период его борьбы со светлыми силами России, Велга, продолжает существовать в Гашшарве, временами взмывая оттуда и приходя в столкновение с уицраором. Он стремится к разбуханию тёмноэфирного организма государства, она – к разрушению этого организма и всасыванию его тканей в себя. Он – тиранический строитель, она – хищная разрушительница. Насытившись или будучи побеждённой, она впадает в полусон в своём двухмерном мире, и её пульс поддерживается тем, что можно назвать эфирными испарениями человеческой крови, вдыхаемыми ею сквозь сон из пытошных башен, из застенков, с эшафотов, с полей битв. Так длится до тех пор, пока – в плане метаистории – действия уицраора не приведут, против его собственной воли, к её пробуждению, а в плане историческом – пока тирания великодержавия не вызовет обратной реакции: разнуздания низших инстинктов масс и срывания всех запретов со стихии разрушения.
Окончательной ликвидацией татарского ига при Иоанне III и завоеванием Казани и Астрахани при Иоанне IV завершается тот период жизни Первого Жругра, когда он создавал материально-человеческий сосуд, дающий в Энрофе грани и формы текучевеющей Соборной Душе народа. В этот период, как сказано, ему покровительствовали силы всех иерархий, и эйцехоре ещё не определило собой направление его труда, терпеливо дожидаясь своего времени.
Если бы это существо было свободно от эйцехоре, исторически это сказалось бы в том, что российская государственность не переросла бы самоё себя, держава не превратилась бы в хищника, терзающего свой собственный и окружающие народы; монархия не выродилась бы в тиранию.
Уточню, какого рода деятели подразумеваются в этой книге под словом «родомыслы». Родомысл есть тот, чья деятельность оказывает решающее и благотворное влияние на народную судьбу и судьбу государства и кто направляется в этой деятельности волей демиурга сверхнарода. Входя после смерти в синклит метакультуры вместе с праведниками, гениями, героями и всем множеством просветлённых душ, родомысл оказывает громадное, от века к веку лишь возрастающее влияние на те стороны бытия, с которыми связана была его историческая деятельность во времена физического существования.
Родомыслами русского средневековья были Владимир Святой, Ярослав Мудрый, Мономах, Александр Невский, Минин, Пожарский, Гермоген. В течение некоторого периода своей жизни был родомыслом Дмитрий Донской. Отчасти им был Иоанн III, хотя инспирация уицраора начинала уже в нём заглушать инспирацию Яросвета, и сделанное этим государем оказалось сильно искажённым сравнительно с тем, что он должен был совершить как родомысл, как посланник и друг демиурга.
Родомыслом был призван стать и Иоанн IV.
Страшная трансфизическая судьба Грозного коренится в том, что некоторые свойства натуры сделали его легко доступным бессознательным духовным подменам, а неограниченная власть разнуздала его эмоции, развратила волю, расшатала ум, нанесла непоправимый ущерб его эфирному телу и превратила излучины его индивидуального пути, вернее падения, в цепь несчастий для сверхнарода и в катастрофу для государства.
Проследить и выявить внутреннюю сторону этого процесса, метаисторическую и психологическую, – задача особой монографии. Но всякий, даже и не специалист, заинтересовавшись этой темой, может легко проследить, как совмещались в Иоанне, то сливаясь, то вступая в борьбу, влияния демиурга сверхнарода и воинствующего демона великодержавия; как в 1564 году, во время его странного бегства из Москвы сначала к Троице, потом в Александровскую слободу, уицраор всецело подчинил его личность своим заданиям, и жуткая метаморфоза, происшедшая в государственном творчестве, душевном состоянии и даже во внешнем облике царя, потрясла его окружение. Учреждалась опричнина – то ядро абсолютной тирании, которое, по мысли его создателя, должно было организовать в себе и вокруг себя молодой дворянский класс, послушное орудие новой государственности. Вряд ли можно сомневаться в том, что опричнина мыслилась лишь первым этапом на пути превращения в зону абсолютной тирании всей страны, хотя бы ценой истребления целых классов и того стремительного и ужасающего снижения общего творческого и морального уровня, которое сопутствует всякому тираническому народоустройству.
Так отражалось в нашем трёхмерном мире усиление того сооружения в мире демоническом, которое является перевернутым подобием Небесного Кремля и его трансфизическим полюсом; и которое сперва закачалось в зеркале истории бесовскою карикатурою на монастырь – Александровской слободою, а потом начало искажать Московский Кремль, осквернив его застенками, тюрьмами, плахами и богомерзкими оргиями. Это сооружалась и крепла в Друккарге чёрная цитадель, это создавали чертёж Грядущего великие игвы, это бесновались раругги, томимые жаждою крови и подстёгиваемые безнаказанностью; это разнуздывались силы той исподней страны, которая была призвана стать несколько веков спустя средоточием планетарных сил, стремящихся вырвать из-под влияния Мировой Сальватэрры весь круг человечества.
Но фатум тирании непреоборим: на известной ступени развития тирания вступает в противоречие уже с интересами государства как суммы личностей. Это значит, что сквозь инспирацию уицраора пробивается другая: воля Велги. И если нетрудно было понять, что в деяниях Иоанна IV, направленных на внешнее укрепление и внутреннее упорядочение государственного устройства, проявлялись перекрещивающиеся инспирации демиурга и демона государственности, а в другой цепи деяний, направленных на превращение державы в единовластную тиранию, инспирация только одного уицраора, – то несколько сложнее другая задача: вдуматься в метаисторический смысл той стороны деятельности царя, которая не укрепляла, а подтачивала это государство. Если же мы вдумаемся, то разглядим, кто утолял инфрафизический голод невиданными ранее потоками гавваха – излучением человеческого страдания на кровавых вакханалиях в Новгороде и Твери, пытками и бесчисленными казнями в Москве; физическим подобием каких бесовских полчищ были отряды чёрных всадников с собачьими головами у седла; и кто подчинил себе ослепшую от ярости душу царя, когда он поразил железным жезлом своего сына, наследника престола, надежду династии*.
* Поучительно вспомнить характерный для одной из позднейших эпох взгляд на Иоанна IV, приписывающий его тиранической тенденции и даже самой опричнине некую безусловно прогрессивную роль.
Тонкую, интимную, глубоко человечную теплоту вносит в жгучий, какой-то раскалённый – если можно так выразиться – образ этого царя одно обстоятельство: веяние Идеальной Народной Души, очевидно им переживавшееся в его любви к первой жене – рано, к сожалению, умершей Анастасии. Эту царицу он любил, по замечанию Ключевского, «какой-то особенной чувствительной, не-домостроевской любовью».
Естественно, что и посмертье такого деятеля было столь же катастрофично, как и его жизнь. Нетленная часть его существа была рассечена начетверо. И если шельту, в отношении которого даймон не выполнил своей задачи, он должен был теперь помогать в его необозримо долгом пути искупления, а часть существа, захваченная уицраором, увлеклась в поток тёмноэфирной крови, мчащейся по тканям демона великодержавия, то четвёртая часть, добыча Велги, не могла испытать ничего иного, как распадения на десятки крошечных, похожих на хлопья, бездомных скорлуп, мечущихся в непредставимых для нас пустынях, на изнанке Российской метакультуры.
Таким образом, Иоанн IV являет собой ярчайший пример не столь уж редкого в истории типа родомысла-тирана, то есть личности, призванной к обширной культурно-государственной деятельности демиургом сверхнарода, блистательно вступившей на это поприще и сорвавшейся в пучину инфрафизических слоёв с той крутизны, на которую вознес её демон государственности.
Деятельность Грозного подготовила эпоху Великого Смутного Времени – единственную в своём роде. Её хроники озарены фантастическими отсветами массовых видений, сверхъестественных вмешательств, демонических вторжений. Если метаисторическое созерцание подготовило нас к пониманию таких свидетельств, как выражения массового душевного опыта сверхнарода, мы станем вчитываться в эти исторические события как в шифр, которым написана мрачная поэма всеобщего столкновения иерархий в начале XVII столетия.