Рейтинг@Mail.ru

Роза Мира и новое религиозное сознание

Воздушный Замок

Культурный поиск




Поиск по всем сайтам портала

Библиотека и фонотека

Воздушного Замка

Навигация по подшивке

Категории

Последние поступления

Поиск в Замке

Прощание Амартии – 1,2,3

Автор: Категория: Эссеистика

 

«И вздрогнуло сердце Давидово после того, как он сосчитал народ. И сказал Давид Господу: тяжко согрешил я, поступив так; и ныне молю Тебя, Господи, прости грех раба Твоего, ибо крайне неразумно поступил я» (2 Царств 24:10).

 

«Недостатки и нагромождения были до нас, а мы можем сделать их только лучше» (из сочинения выпускника школы на ЕГЭ).

 

1.

Вряд ли на сей земле найдется кто-то, чаще побиваемый камнями, чем я. Разве что в те несчастные джамараты возле каабы, где от мусульман прячется шайтан, было брошено больше камней, чем в меня. Имя мое Порочность, хотя меня еще именуют Греховность, Неправедность, Безнравственность, Испорченность… Да мало ли имен придумает неразумная толпа для обозначения простой человечности! Сама я предпочитаю зваться звучным греческим именем Амартия по примеру того, как сестру мою Глупость величал Морией хитрый Эразм, не то действительно возвеличивая, не то посмеиваясь над ней. В последнем случае он не сильно преуспел, поскольку смеяться над глупостью может только глупец, и хотя вслед Эразму пришел век Разума и Просвещения, век этот оказался не долог и полон столь знатными глупостями и неразумием, что над ним затем вволю смеялась Клио. Надеюсь, меня ждет та же участь, и век, поставивший на пьедестал Добродетель, прославится еще большими пороками, чем добрые старые времена, и сойдет со сцены истории посрамленным и униженным предо мной.

Но что я слышу? Шелест страниц закрываемых книг и щелчки выключаемых гаджетов? Уже ли, не успев дать мне полслова для оправдания, благочестивая часть читающей публики посчитала опасным и до крайности неприятным даже поверхностное знакомство со мной, не говоря уже о диалоге и попытке вникнуть в строй моих мыслей и чувств? А ведь именно к ней обращено мое послание. Что толку убеждать тех, кто уже является моим почитателем? Как говорится, не здоровые имеют нужду в враче, но больные. Воистину, если бы мы вступили в состязание с Добродетелью, ее поклонники не смогли бы дать мне большей форы! Ибо Добродетель любит красоваться в нарядах терпимости, открытости ума, сочувствия и справедливости, а о каком из этих качеств может идти речь, если вы затыкаете род подсудимому? Наверное, этот род поборников нравственности вдохновляется образом Фемиды с повязкой на глазах и полагает найти высшую справедливость в слепоте. Их придется огорчить, признавшись, что сестра Слепота состоит не в ее, а в моей свите, и смысл неверно истолкованного ими образа Фемиды связан с безуспешной надеждой человечества на то, что с помощью этой малой сестры можно изгнать из судов большую и сильнейшую – Предвзятость. Достойные примеры такой рокировки, впрочем, есть, и они стали появляться все чаще. Мне особенно приятно вспоминать один случай, освещавшийся лет пять назад ведущими каналами СМИ в России. Произошел он то ли в Москве, то ли в Петербурге. Для желающих всегда смогу найти точную ссылку. Один судья осудил женщину за убийство собственного младенца. Трупик нашли в помойке и схватили преступницу по горячим следам. Через несколько месяцев, уже в тюрьме, она родила, доказав тем, к досаде своих обвинителей, что она биологически не могла ни родить найденного младенца, ни соответственно совершить приписываемого ей злодеяния. Тем не менее, отпускать женщину из тюрьмы судья отказался. Факт в общем-то совсем не примечательный на общем фоне нынешнего российского судопроизводства. Примечательна аргументация этого достойного судьи, как он ее высказал в интервью. На вопрос, признает ли он свое решение неправомерным, служитель правосудия твердо сказал: нет. Я, мол, судил на основании законов и документов, которые имел на руках. Мне кажется, что сама Фемида, хоть она и статуя, должна была от такого ответа сдвинуть повязку с одного глаза, чтобы взглянуть на своего столь смышленого отпрыска. Итак, дорогие читатели, не будем спешить с приговором, чтобы нам не пришлось оказаться в роли такого судьи, записав людоедство в пажи Добродетели. Быть может, вы еще подружитесь со мной.

Тем же, кто не желает погружаться в хитросплетения юриспруденции, дабы обнаружить в них свидетельства моего присного торжества, я могу указать на другую область человеческого самовыражения – искусство. Далеко не единственному философу приходило в голову, что если бренный мир и имеет оправдание, то лишь на эстетических началах. Красота представляет собой ту непосредственную данность, к которой апеллировать гораздо законнее, чем к закону, да простят мне читатели неуклюжий каламбур. В ней отражается не абстрактно-эфемерная истина философов и фантазеров, а правда жизни, будь то жизнь уже осуществленная или та, которую мы непременно намерены воплотить. Так вот, скажите мне на милость, где в этой непосредственной данности, долженствующей оправдать мир, вы хоть раз встречали чистую добродетель, не приправленную доброй долей порока? Общепризнанное фиаско, которое потерпели величайшие литературные таланты от Сервантеса до Гоголя и Достоевского в изображении положительного героя – не приговор ли это моей противнице Добродетели? Скажу больше: писательская братия, вовремя сообразив, что без меня им не будет проку, разработала один прием, используемый ими столь широко, открыто и безыскусно, что, не будь в нем абсолютной жизненной необходимости, его сочли бы за самое надоедливое общее место в истории литературы. Они всегда выставляют героя сначала с отрицательной стороны, чтобы потом уравновесить, а то и совершенно затемнить ее спрятанной в нем добродетелью. Если же с героем по ходу действия происходит обратная метаморфоза, то перед нами, безусловно, отъявленный негодяй. Единственное достойное объяснение этого феномена «плохого хорошего человека» я вижу в том, что порочность составляет сердцевину добродетельности, а добродетель – сердцевину порока.

Здесь кто-то мог бы заподозрить меня в нравственном релятивизме – упрек весьма тяжкий по нынешним временам, но я его решительно отвергаю, поскольку никогда не путаю белое с черным. Нельзя ведь принимать пристрастие к серому за убежденность в том, что белое с черным хорошо сочетаются между собой. Ведь мы – об эстетическом оправдании мира, в котором черный костюм с белой рубашкой давно превратился в символ элегантности и добропорядочности. Впрочем, это касается только мужчин, недаром «плохой хороший человек» – обычно мужская роль. Женщинам выпадает зачастую играть сразу две роли – Одиллии и Одетты, так что белое и черное, равным образом идущее им к лицу, разделяется во времени и пространстве, не теряя при этом смысловую выразительность цветового контраста. Ни один самый тупоголовый зритель не разглядит в исполнении одной балериной двух партий «Лебединого озера» проповедь нравственного релятивизма. Самое большее, что здесь можно увидеть – учение о гармонии добра и зла. Однако, признаюсь вам по секрету, я не сторонница этой лютеранской идеи.

В современном киноискусстве есть яркие, бесподобные образы, кладущие на лопатки всякого моралиста, посмевшего возвысить свой голос против меня. Напомню лишь один фильм с непонятным названием, в котором фигурирует какое-то птичье гнездо. Действие там происходит в сумасшедшем доме, очень похожем на мир, в котором оказалась цивилизованная часть человечества после окончания мировых войн. У обитателей этого дома есть все, что им нужно: еда, покой, безобидные развлечения и, главное, сестра-воспитательница, заботящаяся о них, как о детях. И вдруг весь этот незамысловатый порядок разрушается, когда в доме оказывается уголовник, пытающийся посредством симуляции умственного расстройства выбраться на свободу. Все кончается плохо, но речь не об этом, а о той неотразимой очевидности, с которой в этом произведении силой искусства решается вечный вопрос о том, что хорошо, а что плохо. Если кто-либо из моих хулителей будет способен дать вразумительный ответ, почему неприкрытый преступник, похабник, пьяница и скандалист оказывается единственным привлекательным человеком в этой компании, и почему его никчемная и позорная смерть несет в себе отблески поистине героического величия, этот ответ либо сделает его моим почитателем, либо даст ему право первому бросить в меня камень с моего же позволения. До сих пор со стороны моралистов мне доводилось слышать лишь общие рассуждения о пользе общественных установлений, опасности лиц с низкой социальной ответственностью и тому подобные бредни, имеющие самое отдаленное отношение к эстетическому существу вопроса. Кто-то говорит, что спор и аргументация вообще неуместны там, где речь идет о вкусах. Что ж, это последнее рассуждение мне представляется здравым. Хочу лишь заметить, что понятие безвкусицы самим своим существованием если и не опровергает его, то вносит важное дополнение. Есть масса людей с напрочь отбитым нравственным нюхом, но любящих больше всего спорить именно на нравственные темы. Толковать с ними имеет смысла не больше, чем услаждать глухого вариациями на тему рококо. Но есть и те, кто искренне симпатизирует главной героине фильма – той, что олицетворяет заботу государства о гражданах и одерживает победу над бунтарем. У меня с ними почему-то не ладится. Я чувствую себя в их компании старомодной, провинциальной и никчемной. Наверное, так чувствовал себя старина Воланд в сталинской Москве. Как бы то ни было, автору фильма его герой, очевидно, нравится, а сам фильм нравится большинству зрителей. Если они до сих пор не все в числе моих почитателей, я приписываю это чистому недоразумению, которое намереваюсь рассеять.

 

2.

Кем из вас не изведаны козни обманщика Протея? Если в прошлые века он скромно довольствовался обитанием в умозрениях диалектиков и заявлял о своем существовании в безобидной форме переходящего в противоположность единства и иных взаимопревращений категориальных пар, теперь он заполнил собой подмостки театров и все необозримое пространство массовой культуры. Оборотни и вампиры, неведомые землянам живые существа, выползающие из уст человека, демоны, заставляющие одержимых корчиться в муках и произносить заклинания на непонятных языках, оживающие палеонтологические останки, оказывающиеся совсем не тем, чем они поначалу казались, – весь это фейерверк пугающих образов неумолимо свидетельствует о том, что Протей крепко потеснил Аполлона в религиозных предпочтениях новой эпохи и стал чуть ли не единоличным и уж во всяком случае верховным покровителем современного искусства. Но заметьте при этом: стоит кому-нибудь заикнуться, что Амартия тоже может быть не тем, чем она кажется, как на него тут же накидывается целый рой возмущенных критиков с обвинениями чуть ли не в пропаганде насилия и экстремизма. Я долго думала над причинами такой дискриминации и пришла к выводу, что люди просто очень боятся заглянуть в себя. Это один из принципов жанра «хоррор» – на экране я хочу видеть то, что больше всего боюсь испытать в действительности.

Я заглядываю в зеркало. И иногда со мной происходит именно то, чего боятся люди и что тоже стало кинематографическим клише: черты лица искажаются, и из зеркала на героя смотрит его альтерэго – мистер Хайд или Боб, блуждающий злой гений Линча. Так и я, смотрясь в зеркало, вдруг с ужасом открываю в себе другую. И узнаю ее. Это она, моя противница, старшая сестра, возомнившая себя моей матерью. Ее тайное имя никому неизвестно, но вы зовете ее Добродетелью, Праведностью или Порядочностью. А по мне – так она просто ханжа. Когда я случайно захожу в ее владения, то, поняв, где я, ухожу на цыпочках, приподняв края платья, чтоб не оскверниться прикосновением к ее земле. За что я ненавижу ее? Да за то же, за что Авель должен был ненавидеть Каина, если бы не был так добр. За то, что она человекоубийца. «Добрыми намерениями устлана дорога в ад», – говорите вы. Слабо сказано. Дорога туда устлана благими деяниями. Неужели вам не хватило Евангелия, чтобы понять это? Или вы вправду думаете, что те, кто ломал и истязал людей в подвалах инквизиции или в застенках НКВД, были сплошь садистами или ворами и лихоимцами? Нет, среди них было множество честных служителей моей сестрички, веривших, что они делают благое дело, как и те, кто отдавал на казнь Христа. «Лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб» (Ин.11.50)… Они почти не изменились с тех пор. Может быть, моя ненависть происходит от того, что я в душе христианка?

Полюбите меня, как и я полюбила вас. За что вы не любите меня? А я скажу вам: за то, что меня оклеветали. И вы можете догадаться кто. Вбили в головы, что стоит завести со мной добрые отношения, и в мире начнется вражда всех против всех, борьба за выживание, не сдержанная никакими преградами. Что за откровенная чушь! Вы что, слышали когда-нибудь, чтобы я призывала к убийству? Я слишком хорошо знаю цену таким призывам и потому не призываю даже наказывать никого. Ну а наказание за убийство вам самим прекрасно известно: всякому, кто убьет Каина, отмстится всемеро (Быт.4.15). Или вы думаете, что это относится не к вам, а к какой-то другой вымершей людской расе? Должна вас разочаровать – вы все потомки Каина, хоть и разбавленной крови. Вас, видимо, дезориентирует правило «око за око». Так ведь оно было дано на заре нравственного развития, чтобы не напугать вас сразу мерой ответственности. Почему, вы думаете, Иоанну в видении страшный Судия явился с семью очами (Откр.5.6)? Чтобы напомнить вам правило каиновой печати: за око – семь очей. Почему, христиане, ваш Учитель призвал вас прощать семижды семьдесят раз? Чтобы отвести от вас клятву Ламеха: «если за Каина отмстится всемеро, то за Ламеха в семьдесят раз всемеро» (Быт.4.24). Слишком легко вы примериваете на себя роль и участь бандитов. Как мне нравится это, когда перед причастием ваше овечье стадо хором подхватывает: «яко разбойник исповедую Тя»! Хотите в разбойники? Попробуйте сначала повисеть на кресте. После него гулять со Христом по росе, как поется в одной незамысловатой песне, вы не сможете. Потому что вам перебьют голени, как тому разбойнику, которого Христос на своих руках отнес в Небесное Царство. А что уж говорить о неправедных судьях или о тех, кто хищничает, прикрываясь законной властью! Бойтесь обижать человеков, ибо страшен в ярости высший Судия! Это говорю вам я, Амартия.

 

3.

Мне нравятся христиане. Больше всего за то, как они распорядились своим наследием. Их Писание, изложившее еврейскую историю греческим языком, вполне отражает двойственную природу создаваемой ими культуры. Об этой двойственности постоянно твердит и самый плодовитый из их писателей, будучи сам, его же словами, «во-первых Иудей, потом и Еллин» (Рим.2.9). От тех, и от других христиане умудрились взять худшее. Не скажу только худшее, взято и другое, но оно меня, как вы понимаете, меньше интересует, ибо в нем нет моей части, славы и заслуги.

Что роднит две материнские культуры христианства при всем их различии, так это печать глубокого пессимизма. С «мировой скорбью», написанной на лице каждого порядочного еврея, знакомы все не понаслышке. Расслышать заглушающую все остальные обертоны минорность еврейского псалма тоже не представляет труда. А вот докопаться до пессимизма как корня эллинской культуры – доля избранных, музыкально одаренных натур, таких как Ницше. Когда эллинизм и еврейство встретились наконец, из глубины искушенной еврейской души прозвучало великое: «Суета сует, все – суета!» (Еккл.12.8). Я люблю эту песню. Не могу отказать в прозорливости тем полудиким христианам-отшельникам (на Востоке их до сих пор принято называть святыми отцами), которые несколько неожиданно для своего культурного происхождения поставили печаль и уныние в число возвышенных проявлений порока. Справились ли они сами с этим недугом? Судя по всему, иногда у них это получалось, но совсем не за счет того стремления к бесстрастию, в котором видел спасение просвещенный эллин, а за счет вполне себе варварского утопления печали в экстазе. Послушайте сами признания некоторых из них:

 

«Есть два вида исступления в духе: один сердечный, а другой восхитительный. Первый свойствен еще только просвещаемым, а другой – совершенным в любви. Оба же ставят ум, в коем действуют, вне чувства (или сознания внешних отношений): так как божественная любовь есть опьяняющее устремление духом мыслей к лучшему, коим отнимается и чувство (или сознание) внешних отношений» (Григорий Синаит – Добротолюбие. 5.12.59).

 

«Как человек, который пьет вино в день плача, упившись, забывает всякую печаль о своем трудном положении, так и упоенный любовью Божией, в сем мире, т.е., в доме рыдания, забывает все свои труды и печали, и по причине своего упоения делается бесчувственным, …душа его легка, как пернатая птица, ум его ежечасно возносится от земли, превыше всего человеческого парит он своими помыслами и наслаждается бессмертием у Всевышнего» (Исаак Сирин – Добротолюбие. 2. 42.129).

 

«От видимых наслаждений в мире займем образы, чтобы этими подобиями отчасти показать, как благодать действует в душах таковых. Иногда бывают они веселы, …иногда же бывают как бы в упоении питием, возвеселяемые и упоеваемые Духом. <…> В иное же время свет сей, явившись в сердце, отверзал внутреннейший, глубочайший и сокровенный свет, почему человек, всецело поглощенный такой сладостью и таким созерцанием, не владел уже собой, но был для мира сего как бы буим и варваром, по причине изобилующей любви и сладости…» (Макарий Великий. – Добротолюбие. 1.13. 83-89)

 

Для чего, как вы думаете, Павел, предостерегая своих последователей от чрезмерного употребления вина, советует им вместо этого исполняться Духом? (Еф.5.18) Да потому что это почти одно и то же, судя по приведенным отрывкам. Да и какие в этом могут быть сомнения, если «самая историческая» книга Завета дает тому недвусмысленное свидетельство: «И исполнились все Духа Святого и начали говорить на иных языках <…> И изумлялись все и недоумевая говорили друг другу: что это значит? А иные насмехаясь говорили: они напились сладкого вина» (Деян.2.1-15). Петр, заметьте, не отрицал, что все выглядит именно так: «Они не пьяны, как вы думаете, ибо теперь третий час дня». Тоже мне аргумент! Давайте не забывать, наконец, что первое чудо, которое совершил Мессия, придя на землю, было вовсе не исцеление слепых и хромых, как думают некоторые, а дарование простолюдинам вина, коего не хватило им, чтобы хорошенько погулять на свадьбе. Тех, кто видит в этом факте лишь случайность и отказывается видеть символический смысл, я приглашаю стать членами клуба казуистики, созданного под моим патронажем. Там они вволю смогут поупражняться в своем искусстве.

Не хочу сильно хвалить наш век, но подобных безобразий в нем все-таки стало значительно меньше. Сегодняшний христианин, как правило, трезв как стекло. Боюсь прослыть материалисткой, но смею предположить, что большую роль в духовном отрезвлении общества сыграло отрезвление физическое. Надеюсь, навсегда ушли в прошлое те ужасные времена, в которые только и могла появиться пословица «пьян как богослов». Это тогда святой Франциск приравнивал к назидательной проповеди появление в городе двух трезвых монахов. Первая попытка отрезвить общество в начале прошлого века с треском провалилась. В частности, потому что некоторые нечестивцы вроде Г.К. Честертона додумались до того, что в борьбе ирландцев за право крепко выпить увидели чуть ли не исповедание христианства. В следующий раз, уверена, все получится. Тем более что христиане все активнее включаются в эту работу: создают общества трезвости, пропагандируют здоровый образ жизни, борются с юродством и нищетой (в том числе духовной), поднимают на пьедестал имидж успешного человека. А можно ли быть успешным, если ты пьешь или «веселишься в Духе»?

Но я отвлеклась. Одурманивание вином и религиозными предрассудками – отнюдь не единственный путь к экстазу. Коль скоро мы примем, что экстаз есть всякое самозабвение и потеря Я с погружением в Первоединое, к нему ведут и мистицизм, и оккультные практики, и половое соитие, и пограничные состояние, вызванные опасностью смерти, и творческие порывы, да мало ли что еще. Но везде и всегда под покровом того могущества, которое зовет человека к экстазу и которое называют похотью смерти, но которое по сути очень трудно отличить от похоти жизни (ибо что есть несогласие со скоротечностью и несовершенством бытия, как не желание бытия вечного и совершенного?), везде и всегда, повторюсь, за ней светится лик Диониса.

Если бы христиане были достаточно умны, они поняли бы, что культ Диониса – самое ценное, что подарили им эллины. Вместо этого они испугались и постарались от него поскорее избавиться, полагая, что погибающий, рассекаемый на куски и воскресающий бог слишком напоминает Христа и ставит тем самым под сомнение документальность рассказанной апостолами истории. Теперь, конечно, можно только гадать, каким был бы христианский мир, если бы александрийские богословы объявили детоводителем эллинов ко Христу не философию Платона и Аристотеля, а мистерии Диониса и Орфея. Можно лишь предположить, что в нем слабее было бы господство техники – этого кукушкина дитя в гнезде схоластики, и больше было бы всего того артистического, мистического и романтического, о нехватке которого тщетно стонет теперь выхолощенная позитивизмом культура. Только немцы в силу особенностей их духовного склада поняли наконец (и заразили потом этим пониманием русских), что грекам единственным в дохристианской и внехристианской культуре удалось укротить, сублимировать и рафинировать ту неукротимую природную ярость становления-самоуничтожения, которая составляет главную загадку Бога и лучшую часть меня. Они создали из вакханалии трагедию и чуть не дотянулись ею до той глубины богочеловеческой тайны, которую Балтазар назвал Теодрамой.

Самозабвение, безмерность, общность vs самопознание, мера, единичность. В таких категориях предстает перед нами противостояние двух богов, положивших основание греческой культуре – Диониса и Аполлона. В таких координатах нам явственнее становится и борьба двух начал христианской культуры – эллинизма и гебраизма. Евреи не любят дионисийство. Их духовный склад отчетливо тяготеет к аполлоническому началу. Русский софиолог Владимир Соловьев приписывал эту особенность «крайнему развитию самочувствия, самосознания и самодеятельности», в силу которых «как весь Израиль, так и каждая семья в нем, и каждый член этой семьи до глубины души и до мозга костей проникнуты чувством и сознанием своего национального, семейного и личного Я». Какое уж тут дионисийство! Да и могло ли быть иначе в перспективе их особой религиозной миссии? Богоизбранность и Всеединство – эти две вещи несовместны.

Чего можно было бы избежать с их стороны, так это неутомимых стараний перевоспитать человечество на аполлонический манер, привив отвращение к дионисийсиву. Даже те из них, кто вырывался из лона своей культуры в христианство, с трудом преодолевал это врожденное отвращение, что выказывается то тут, то там в несправедливости суждений об этом предмете, контрастирующей с обычной аккуратностью мысли. «Расчеловечение людей» vs «очеловечение богов» – в таком виде предстает оппозиция «Дионис – Аполлон» в рассуждениях Александра Меня. А как же еще один вариант – обожения человека – тот самый, о котором жужжит антропология христианства, и который, пусть в проблесках, но все же трудно не заметить в дионисийстве? Читаем дальше: «Все, что видит, слышит, осязает и обоняет человек,– проявления Диониса. Он разлит повсюду. Запах бойни и сонного пруда, ледяные ветры и обессиливающий зной, нежные цветы и отвратительный паук – во всем заключено божественное. Разум не может смириться с этим, он осуждает и одобряет, сортирует и выбирает. Но чего стоят его суждения, когда “священное безумие Вакха”, вызванное опьяняющим танцем под голубым небом или ночью при свете звезд и огней, примиряет со всем! Исчезает различие между жизнью и смертью…» (Мень А. История религии). Поэтически безупречно, но все же больше похоже на описание пантеизма. Бог, разлитый в природе – вот вам и весь Дионис! А как же тема страдающего бога, тема Прометея, блоковская Прекрасная Дама с in vino veritas наконец? Куда только девается диалектический и экзегетический дар богослова, знакомого с премудростями ешивы, как только речь заходит о запрещенном для еврея слиянии с природой! Каким плоским предстает перед нами то, что составляет глубинный и тончайший нерв эллинской, а за ним и европейской культуры! Не в этом ли причина того, что при чрезвычайном интеллектуальном развитии и при всех ее возросших возможностях еврейская среда так и не смогла породить художественных произведений, дотягивающих до средних вершин античной и христианской классики? И чего стоит растиражированная христианская аскеза с ее «опьяняющими устремлениями духа» и приступами неудержимой веселости в сравнении с этой необъявленной пожизненной аскезой безостановочно осуждающего и одобряющего, «сортирующего и выбирающего» ума, блуждающего в пустынных пространствах между недосягаемым Богом и недостойной Его присутствия природой?

Кто считает, что мне несвойственна аполлоническая строгость и умение отсортировывать чистое от нечистого, запах бойни от благоуханий фимиама и нежные цветы от отвратительных пауков, тот обижает Амартию. Уж в чем-чем, а в неразборчивости и нечистоплотности меня не обвинить! Мне чистота нравов доставляет удовольствие не меньше, чем тем аристократам, что никогда не пороли холопов собственноручно из чувства брезгливости. Случалось, конечно, по молодости всякое, так что и сегодня я краснею от воспоминаний, но что же плохого в том, чтобы все попробовать? Даже Павел советовал это фессалоникийцам (1 Фес.5.21). Да и сами подумайте, если ваши ученые объявляют главным психологическим недугом современности нарциссизм, возможно было бы это без усердного служения всего вашего общества Аполлону? Ведь это он, Лучезарный, заразил юношей стремлением к совершенству, самолюбованием и презрением к темной толпе.

Нет бы взять у греков дионисизм, да скрестить его с еврейским эгоцентризмом. Мир мог бы получить в свое оправдание (коль скоро мы оправдываем его на эстетических началах) новый и неслыханный эталон красоты и восславил бы за него христианство. Наверное, это был бы тот человек, которого искал и не нашел Диоген. Но христиане поступили иначе, и – касательно мужской красоты – ограничились тем, что переименовали Аполлона в Давида, а Геракла в Самсона, а касательно женской – просто разрушили алтари Афродиты и запретили думать о женщине иначе, чем в категориях материнства. Вместо Диониса они взяли у греков иссушающий рационализм Аристотеля, добавив к нему платонический дуализм плоти и духа, нечто еще более противное еврейскому сознанию, чем пантеизм. Поставив себя в непримиримую оппозицию наследию Ветхого Завета этим дуализмом (а также проектом догматизации веры), христиане даже не попытались сгладить противоречия средствами, которые для этого были и в той, и в другой культуре. В результате они отравили платонизмом то лучшее, что было в еврейской религии, – благоговейное отношение к человеческому телу, бывшее предвестием откровения о воплотившемся Боге и могущее послужить заменителем дионисийства. Вместо него в плавильный котел христианской культуры попал иудейский Закон, который и произвел в ней со временем великие и непоправимые следствия.