Книга первая
ВЕЛИКИЙ ЛОВЧИЙ
Бессмертные смертны,
смертные – бессмертны.
Жизнь одних есть смерть других
и смерть одних есть жизнь других.
Гераклит Эфесский
1. Имя мое Дионисий, прозвание – Странник, а происхожу я от столь благородных родителей, что достославные их имена я, проживший немало, многое видевший и испытавший, но собственной славы снискать не сподобившийся, никогда не решался почтить ничем иным, кроме как тайным молением и благоговейным молчанием. И только теперь, когда чувствую, что вместе со мною может уйти за пределы Стикса последнее достоверное знание о свершениях величавых и страшных, к коим я волею всеблагой всемогущей судьбы оказался причастен, решусь и отважусь доверить папирусу всё, о чем денно и нощно вопиет моя кровь, моя память, душа моя, недостойная местоблюстительница героев и полубогов.
2. Для ближних моих в Херсонесе я доселе остался горемычным скитальцем без рода и родины, ибо я называл себя сыном философа, что бежал из Афин, не желая подпасть под владычество римлян. Истину обо мне ведал лишь один мой покойный тесть, Аполлоний сын Гераклеодора, соблюдавший обеты дружбы и гостеприимства, принесенные некогда его предками и моими. Он сумел дать мне дом, семью и покой, никому не открыв моей тайны. Ни супруга моя Хариклия, ни дети не ведали, кто я такой. И даже собственных чад я не смел наречь дорогими мне именами – оттого, быть может, бессмертные боги и отняли их у меня, посчитав недостойным потомства того, кто боится открыто чтить своих предков. В утешение мне осталась лишь младшая дочка, Тимо.
3. Только в чем тут бесчестие, вопрошаю я смертных и небожителей, коли священные для меня имена угрожали навлечь на моих детей лишь несчастья? И уж мне ли не знать, что вдвойне постыдно и тяжко, когда в победительском шествии среди прочих военных трофеев влачат на потеху толпе того, кто носит великое царственнозвучное имя Дария, Кира, Ксеркса, Евпатры и Клеопатры – а потом этим именем нарекают блудницу, раба или, мерзко вспомнить, собаку. О нет, лишь владея венцом, могуществом, славой, можно носить подобные имена! Потомкам же побежденных, не жаждущим более ни падений, ни подвигов, их носить не пристало.
4. Дни свои я закончу здесь, среди желтых скал, беспощадных степных ветров, винноцветного моря и крепких стен Херсонеса Таврического. Вряд ли мне достанет решимости, да и просто телесных сил, подарить свой последний взгляд той стране, где увидел свет. Той стране, что мне снится всё чаще, потому что, утратив ее, я не мог ее разлюбить, словно сын несчастную мать, пережившую рабство и поругание. Ни Афины, ни Рим, ни роскошества Азии не сумели затмить в моем сердце памяти о родных берегах, где я был столь недолго, но истинно счастлив. Мой отец был правителем той страны и погиб от народного бунта, за коим последовало неоглядное множество бедствий. Я, тогда еще юный отрок, чудом спасся и в чужих лохмотьях бежал на Боспор под защиту могучего деда – но бежал, как затем уяснилось, лишь затем, чтоб своими глазами увидеть и его ужасный конец.
5. Сам дивлюсь, отчего я никак не осмелюсь написать, наконец, это имя, роковое для целого мира. И зачем говорю о себе, воспоследовавшем Эпикурову наставлению и прожившему жизнь незаметно. Я-то ведь не решал за народы их судеб, не играл венцами и царствами, не дарил друзьям города, не рядился в пурпур и злато. Но и кровь я не лил, и не рушил стен, и не жег урожая в полях, и не влек за собою на смерть сотни тысяч таких же как я. Чашу власти я видел уже поднесенной к моим устам – и отринул ее, устрашившись соблазна. Да, легко объявить себя богом и творить на земле, что поволится. Но попробуй прожить отведенный срок человеком – не двуногой бесхвостою тварью без шерсти и крыл, а разумной душой, извлеченной из косной грязи Прометеем. Боюсь, не у многих достанет сил и желания.
6. О Клио многомудрая, Муза! Тщась избегнуть грозного рока, я избрал себе участь безымянной волны в неоглядном людском Океане, но, куда бы ветры ни гнали меня, я носил в себе горечь и соль, свет и мрак своего истока. И теперь вопрошаю себя: не затем ли судьба сохранила мое бытие, чтобы знание это не умерло вместе со мною? Среди ныне живущих нет более никого, кто проделал бы тяжкий сей труд за меня, и тем паче не должно возлагать такой долг на потомков. От врагов же не стоит ожидать справедливости к побежденному, имя коего даже много десятилетий спустя остается и ненавистным, и страшным.
7. Даже я трепещу начертать его, хоть имею на то право перед людьми и богами. Дважды я порывался произнесть это грозное имя, и священная оторопь пресекала движение уст, будто в звуках могло ожить роковое заклятие. Мне и вправду мерещится, что носитель его снова явится передо мною, блистательный и беспощадный, готовый обрушить кару на всякого, кто дерзнет потревожить его дух, не остывший во мраке Аида и все еще пламенеющий яростью. Какова эта ярость – я знаю сполна, и хоть не испытал на себе ее бушевания, никогда не забуду тот взгляд, коим он меня встретил, и в коем ясно читалось презрительное – “Слабак!” – а ведь я был тогда еще мальчик. Тем клеймом он прожег мою душу и замкнул мне уста.
8. Я того не стыжусь, ибо он и и по смерти оставался страшен врагам, как был страшен десятки годов, страшен в мире и брани, страшен даже тогда, когда, в нескольких битвах разбитый, без царства, без войска, без сокровищ, без друзей, он метался бешеным тигром по Азии, страшен даже тогда, когда заперся в Пантикапее в окруженном восставшей толпою дворце, страшен даже в гробу, к коему не отважился подойти его победитель, знавший цену врагу, столь великому даже в падении.
9. “Митридат” – так всегда произносят латиняне это имя, им ненавистное, но ведь мне-то негоже им вторить. Потому буду именовать его так, как он сам себя звал и как величали его все, кто был к нему приближен и подвластен ему: “Митрадат”, означающее по-персидски “Дар Митры”, бога, в коем персы чтят равно Зевса и Аполлона. В честь отца, слишком рано утраченного, назывался от также Евпáтором, а молва нарекла его также Диóнисом, угадав в нем земное явление Бога. “Митрадат Евпáтор Диóнис” – так звучало то имя во славе, и посмеет ли внемлющий усомниться в том, что имя – это судьба.
10. Имя – это судьба, и оно преисполнено смыслами, словно плод потаенными соками, и весьма заблуждается всякий, кто мнит, будто выбор бывает случаен, и значение звуков и слов не влияет на жизнь человека. Горе дерзкому, что в ничтожестве покусился на громкое имя, и незавидна участь великой души, запечатанной низменным словом. Я познал эти истины смладу. Ведь родители дали мне имя, намекавшее на причастность к Царю, но звучавшее непритязательно, дабы в случае скромной судьбы не служить мне вечным укором и не навлечь на меня издевательства. “Дионисий”, имя мое, позволяло мне стать кем угодно – властителем или мыслителем, книгописцем или воителем, как мои знаменитые тезки из минувших веков. Будь я назван иначе – а матери, кстати, мечталось наречь меня Киром, отцу – Митрадатом, а бабушке вовсе – Фоантом, – я и жил бы иначе, и, уже верно, не достиг бы теперешних лет, а погиб бы в позорном пленении. Имя – это судьба, повторяю я вновь, ибо в час дарения имени, как и в час порождения, боги сами вручают душе слово-ключ к ее славным, постыдным или же неприметным делам.
11. Митрадатом некогда звался тот благой и честный пастух, что сберег от ревнивого деда и вскормил у себя Кира Старшего, за что род его был возвеличен. Митрадатами именовались и до наших дней именуются многие из восточных владык; имя это принадлежало и пятерым из семи повелителей Каппадокии Понтийской, или Понтийского царства, или попросту Понта. Митрадат Евпатор Дионис был шестым Митрадатом в роду, восьмым потомком Митрадата Ктиста, основателя царского дома, возводившего род свой к великому Дарию сыну Гистаспа, Ахемениду, Царю царей и Царю стран света. И никто из азийских властителей не был равен понтийским династам по древности рода и знатности, хоть престол их не был великим. Столицею царства при Фарнаке, Митрадатовом деде, объявили Синопу, и город с тех пор неустанно украшался дворцами и храмами.
12. Отец Митрадата Евпатора, царь Митрадат Эвергет, сиречь “Благодетель”, прозванный так за свое попечение о процветании подданных, был по воле своих тайнодумных союзников римлян женат на царевне сирийской, Лаодике, изгнанной с родины и воспитанной в Риме. У них уже было две дочери, когда родился долгожданный наследник, и от радости царь Митрадат Эвергет повелел устроить в Синопе небывало пышные празднества.
13. Ибо небо ясно пророчило: в мир явился великий властитель! Свод эфирный и ночью и днем был расчерчен небесными вестницами – целых семьдесят суток сверкали кометы, изумляя неслыханным блеском златоцветных, пурпуровых и кровянисто-дымных хвостов. Ночи были светлы от комет, от огней на всех алтарях и от факелов; музыканты, друг друга сменявшие, играли не умолкая; оттого никто не заметил, что внезапно надвинулись черные тучи и над Синопою разразилась гроза сокрушительной ярости, редкость в тех благодатных краях. И тогда совершилось еще одно чудо: на глазах у царицыных женщин в окно залетела – им показалось, звезда, но на деле – круглая молния – и ударила в колыбель, опалив позолоту и вспыхнув так, что загорелись покровы младенца. На неистовый крик в спальню вринулся пировавший с друзьями царь Митрадат Эвергет с полной чашей вина – и немедля опрокинул ее на пылающий шелк, а все гости и слуги, очнувшись, также бросились заливать небесный огонь дивотворной Вакховой влагой. Младенец, проснувшись, заплакал, но остался почти невредим, лишь на лбу он с тех пор носил тонкий шрам от ожога, прикрывая его диадемой или кудрями.
14. Угадав в происшествии чудо, Митрадат Эвергет обратился к жрецам и пророкам за толкованием, и они в один голос рекли ему, что сей мальчик отмечен богами. Будет он властелином над странами, в небе коих сверкали кометы, и, коль скоро сияние длилось семьдесят дней, то и жизни его будет семьдесят лет, и, пока не исполнится срок, он останется неуязвим ни для хвори, ни для меча, ни для яда, ибо венчан на царство не смертной рукою, а – как Дионис – Диевым пламенем.
15. Тот огонь вошел в его плоть, овладев душой и дыханием. С первых дней бытия обречен он был сделаться драгоценным сосудом для живого огня, и не можно измерить обычною мерой его помыслы и деяния. Диев дар бушевал в нем, сжигая нутро и толкая его на геройства, безумства, злодейства и каверзы, непостижные для людского ума. Он мог быть верным и вероломным, щедрым и беспощадным, сердечным и страшным, жестоким и ласковым, чадолюбцем и пожирателем собственных чад – но не таков ли и сам огонь, уворованный ради блага людей, а порой и во вред Титаном? Мы, приверженцы эллинской веры, свято чтим Аполлона, Гелиоса и Гестию, любим солнце, дающее свет, радость и пропитание; тавры кличут солнце Отцом и возносят над всеми богами. Но путник, от жажды в пустыне рассудок теряющий, или же унесенный в простор океана на жалком челне рыбак, или раб, на кресте умирающий – все они ведают: солнце – это и смерть!
16. Огонь враждебный, испепеляющий, расплавляющий черные камни вулкана, иссушающий мозг, покрывающий струпьями плоть, лишающий изможденную душу воли к жизни и разума – огонь торжествующей ярости, закипающей заживо крови, воспаленных невидящих век, огонь – пожиратель миров со всеми их существами! Свет твой – смерть, хоть струит всё то же сияние; порождает его то же солнце, что славим мы в гимнах и коему приносим жертвы во храмах. Но посмей поднять беззащитный взор к диску в гневном зените – и постигнешь страшную тайну превращения белого в черное, света во мрак, Гелиоса в Аида. Я узрел тот огонь, и понял, и принял, и теперь говорю: да, будь славно, двуликое Солнце! И быть может, воистину лучше сгореть, чем сгнить, если уж всеблагой всемогущей судьбе угодно было сделать нас смертными.
Два отупевших от зноя раба обмахивают повелителя справа и слева, но медлительное колыхание опахал бессильно против душных потоков прозрачного жара, исходящих с неба и от земли, растекающимся по дворцовым покоям и проникающим через складки одежд в поры плоти. Зимою здесь, в Великой Каппадокии, отделенной от Понта хребтами и вершинами Тавра, холоднее, чем на побережье, но летом из-за далекости моря жара просто невыносимая. Пекло.
Царь Митрадат Эвергет до сих пор не свыкся и не желает свыкаться с Мазакой, каппадокийской столицей, где думал стать господином, но остался как гость. Может, это и к лучшему. Объединение царств – дело ныне опасное и не терпящее торопливости. Для него довольно и Понта. Он уже с тоской вспоминает о свежих морских ветрах, сверкающих мраморах, портиках и тенистых садах Синопы; о пленительном ощущении ловкой легкости плоти, усвоенном от приятелей-эллинов; о спокойной радости дружеских пирований в свободном платье, складки которого овевают тело лучше всякого опахала, сообщают величие самым небрежным позам и – что тоже приятно – скрывают досадную грузность некогда безупречной фигуры царя. А персидский пышный наряд, вменяемый здешним придворным обычаем, стесняет и душит царя. Он чувствует, как текут по спине, одна за другой, капли жирного пота. Диадема, обвитая вокруг мощной седеющей головы, тоже стала влажна, тяжела, тесна и мешает отчетливо мыслить.
Он силится отогнать подальше мечтания о возвращении в свой дворец к обычным досугам. Певцы, стихотворцы, философы, с ними славно, но он должен помнить, что он им не ровня. Он – царь, он – блюститель спокойствия в Азии, он – союзник, с которым считаются в Риме. И ему не пристало бросать все дела оттого, что день слишком жаркий. Бывало и жарче – в боях под Пергамом. А нынче осталось лишь продиктовать и отправить письмо. Правда, важное, для которого нужно выбрать не любые слова.
Приключение в Каппадокии завершилось не как он задумал вначале, но совсем не бесславно. И нужно как можно скорее послать гонца к Пилемену, царю Пафлагонии, дабы предупредить нежелательное для него, Митрадата, толкование здешних событий. Чем могущественней Митрадат, тем упорней становятся происки тайных врагов, что мечтают поссорить его с соратниками и друзьями.
На скамеечке замер писец, занеся над папирусом руку со стилем и уставившись на царя взором всепонимающих и покорно скучающих глаз.
– Пиши. “Царь Митрадат Эвергет отцу своему царю Пилемену желает здравствовать...” Что сидишь?
– Это ты уже диктовал, государь.
– Забыл. Такая жара.
Рабы еще усерднее машут над ним опахалами, но бесполезное мельтешение перьев вызывает лишь раздраженную складку на потном челе Митрадата, и взмахи опять становятся размеренно-усыпляющими.
– Ладно. Дальше. “Еще не вернувшись в Синопу, спешу сообщить тебе о неслыханных здешних делах, дабы ты узнал их первым и притом из уст самовидца”.
Царь опять замолкает. Пилемен о многом уже, конечно, осведомлен, стоит ли снова погружаться в мерзостные подробности. Азиаты привыкли вполне равнодушно взирать на кровавые распри своих венценосцев: брат на брата, сын на отца, зять на тестя, племянник на дядю – скверно, но до зевоты привычно. Кого не успеют зарезать, мчится в Рим искать справедливости, и сенат иногда помогать свергнуть обидчика, но, конечно, не даром, да и подчас не своими руками.
Но здесь в самом деле случилось из ряда вон выходящее. Чтобы женщина, мать, умертвила одного за другим пятерых сыновей ради власти – такого не помнят и в Азии! Ходят слухи, что первой жертвой ее был супруг, царь Ариарат Эвсеб Филопатор, соратник и друг их обоих, Пилемена и Митрадата. Пока сыновья подрастали, она наслаждалась всевластием, но едва выходили из детского возраста, погибали от странных случайностей.
– Пиши. “Уже несколько лет до меня доносились слухи, коим я не решался поверить: будто Ниса, чтоб оставаться царицей, изводила своих сыновей. Я был счастлив узнать, что от лютой гарпии спасся самый младший царевич, укрывшийся при содействии верных слуг и воззвавший ко мне о защите как к соседу и отчему другу. Медлить с помощью было опасно, и пришлось, дабы выиграть время, предпринять вторжение, к коему я, видят боги, вовсе не был готов...”
Ложь всегда претила царю Митрадату, и он был не в обиде, когда его называли “героем, но не политиком”. Философы и поэты, кормившиеся во дворце, объявляли царское прямодушие знаком величия и божественности, равняя его с Гераклом. На последнем он не настаивал, но послушать бывало приятно. И теперь, если следовать истине и блюсти добродетель, Митрадат должен был написать Пилемену, что, вторгаясь в Каппадокию, он ведать не ведал о тайном спасении молодого царевича. Соглядатаи доносили ему, что народ в Мазаке кипит возмущением и готов при малейшей возможности свергнуть царицу. Потому Митрадат Эвергет собирался, ускорив падение Нисы, возложить венец на себя за отсутствием прочих наследников.
Его замысел наполовину удался: по каппадокийским землям он шествовал, не встречая сопротивления, а напротив, пользуясь общей поддержкой: поселяне несли его войску дешевую снедь, города раскрывали ворота, жрецы возносили молебны...
Но уже на подходе к Мазаке царю явились знакомцы из числа приближенных покойного Ариарата и ввели к нему юношу, имя коего нынче – царь Ариарат Эпифан.
Ну и ладно. Каппадокийцы нарекли Митрадата “Сотром” – “Спасителем” – и решили воздвигнуть ему золоченую статую. Стало быть, в письме к Пилемену – никакого обмана: Митрадат Эвергет не преследовал низкой корысти, и не столь уж важно, кто его сюда звал, да и звал ли...
– Я продолжаю. “В походе ни единой капли крови не пролилось, и Мазака сдалась без боя, когда в городе стало известно, что царевич – со мной. Мне пришлось учинить правый суд над преступницей, избавляя юношу от ужасного долга – покарать свою мать, а народ – от цареубийства. Ниса выпила яд и мертва...”
...Озноб пробирает царя несмотря на жару, когда он вспоминает о взятии Нисы под стражу. Митрадат ожидал увидать во дворце порождение Ахримана и Тартара, жуткую гарпию о железных когтях, окровавленной пасти и хищно горящих зрачках. Нежить, нелюдь, свирепое чудище, ядовитую гадину. А увидел – обычную женщину, не уродливую и не старую, что упала к его сапогам и зашлась в покаянных рыданиях. И десница, сжимавшая меч, так и не поднялась. “Тебе лучше б совсем не родиться, чем дожить до этого дня”, – проронили уста Митрадата, но прикончить ее, умоляющую о пощаде, он не смог, объявив день суда и велев ее взять под стражу.
“Почему гнуснейшие твари так привязаны к жизни, герои же расстаются с нею легко?” – размышлял он досадливо, когда Ниса, вопреки его ожиданиям, не повесилась, не отравила себя в заточении, чему он не стал бы препятствовать, намекни она о том страже, а предстала пред ним в царском платье. На что понадеялась? Что хотела тем доказать? Приговор был известен заранее. Смерть. Каппадокийцы настаивали, чтобы Ниса погибла от руки палача, но царь Митрадат как верховный судья настоял, чтоб ее просто заперли с чашей яда. Юный Ариарат промолчал. То ли слишком сильна была его ненависть к матери, то ли страх перед сильным соседом – он на всё был согласен...
– “Юный Ариарат Эпифан был увенчан царской тиарой. Так исполнил я дружеский долг пред его покойным отцом и теперь вернусь восвояси. Никакой особенной выгоды я себе извлечь не желал, хоть, боюсь, пошли уже сплетни, будто я собирался силой воцариться в Каппадокии. Но ведь ты, мой давний соратник, лучше знаешь мой нрав, чем завистливые злопыхатели. Я готов защищать друзей, даже не ожидая награды, как в войне за Пергам. Боги всем воздадут по заслугам, и доселе они не лишали меня своего покровительства, чего и тебе неизменно желаю, отец мой. Прощай”.
– Вся гортань пересохла! – откашливается Митрадат Эвергет.
Тотчас из-за колонны возникает красивый раб с алебастровым кубком. Царь смакует прохладную влагу – ключевую воду, слегка подкисленную красным вином – и роняет на пурпур нарядов две-три капли напитка.
– Послание завершено, государь? – говорит осторожно писец, облизнувшись на кубок.
– Да, – ответствует царь и небрежно бросает кубок своему Ганимеду, который ловко ловит дорогую вещицу – один из многих даров Эвергету от каппадокийцев.
– Но... разве государь не забыл... кое-что?
– Что именно?
– Сообщить о помолвке молодого царя и царевны.
– Не все известия сразу, – лукаво улыбается царь. – Умолчать ведь не значит солгать, как ты думаешь?
– Ложь противна устам моего государя.
-Ах ты, льстец! – усмехается в полном довольстве Митрадат Эвергет. – Этой вестью мы поначалу осчастливим царицу. Бери новый свиток. Пиши:
“Царь Митрадат – супруге своей Лаодике. Царица, возрадуйся! В Каппадокии отныне есть царь, Ариарат Эпифан, младший из сыновей покойного Ариарата, с которым я заключил нерушимый союз, подкрепляемый будущим браком его с нашей дочерью, Лаодикою Старшей. Ныне тебе надлежит, дав царевне должную свиту, снарядить ее в путь. Мои люди встретят ее возле Зелы и проводят в Мазаку, где я ее буду ждать. Юный царь приятен лицом, мягок нравом и преисполнен желания доказать мне свою благодарность, так что дочери нашей выпал счастливейший жребий. Да хранят вас боги, прощайте...”
Царь мечтательно закрывает глаза. В самом деле, хорошая пара – Лаодика и Ариарат Эпифан. Оба юны, оба красивы, оба царской породы, что видно с первого взгляда, но дочь, пожалуй, посильнее умом и потверже характером. Вот и славно, главенствовать в этом браке скоро будет она, а советы ей будут давать те, кого ей оставит отец...
И никто не посмеет его упрекнуть, будто он захватил это царство!
“Во имя благих Богов, охранителей клятв и обетов.
Приближаясь к концу своих дней, но еще находясь в твердой памяти, здравом уме и рассудке, я, Пилемен, законный царь Пафлагонии, не имеющий кровных наследников и тревожимый будущей участью подданных, объявляю преемником всей моей власти моего собрата и друга, царя Митрадата Эвергета, предостойнейшего и благороднейнего из правителей. Такова моя неоспорная и последняя воля”.
17. Возвращаюсь к рассказу, который я, не успев начать, оборвал своим рассуждением о небесном огне. Родителем Митрадата Евпатора был почитавшийся всеми ближними царь Митрадат Эвергет, а матерью Лаодика из рода царственных Селевкидов. Семь детей родилось у царя и царицы. Две дочери назывались, как мать, Лаодиками. Старшая из сестер была выдана замуж за молодого Ариарата, государя Каппадокии, и случилось сие, когда брат ее, будущий царь, был еще несмышленым ребенком. Три другие сестры были младше его и звались именами знаменитых цариц: Статира, Роксана и Ниса. Два брата получили имя отца – Митрадат, но старший именовался Евпатором, а младший – Хрестом, “Благим”. Для блаженства и радости мнились рожденными дети царской четы, но судьба рассудила иначе: никто из них не скончался в своей постели от старости.
Мало чем примечательный облик – средний рост, средний возраст, не слишком богатое платье, средний цвет – ни светлый, ни темный – в меру стриженых, в меру кудрявых слегка поседевших волос. Но при этом – ясный, быстрый, приметливый взгляд небольших серых глаз под бровями цвета выжженных солнцем трав. И свободная четкость движений, выдающая атлета и воина. И – улыбка, нежданно мальчишеская.
Таков первый друг царя Митрадата и блюститель всех его войск, Дорилай по прозванию Тактик. Друг не по придворному званию, а по сути и сердцу. На которого царь может без сомнений полагаться во всём.
Они беседуют тихо, будто кто-то их может услышать. Без чинов, без титулов, дружески, но серьёзно. В речах Митрадата проскальзывает незаметная для него самого повелительность, въевшаяся с годами в голос, как невытравимая чернота в серебро.
– Пусть тебя не обидит скромность моего поручения, – говорит со значением царь. – Ты ведь будешь командовать теми, кого сам наберешь. Александр, говорят, знал в лицо чуть не всех своих воинов... А если станут расспрашивать, отвечай, что я нанимаю людей, чтоб расставить надежные гарнизоны в крепостях Пафлагонии. Уж на это я право имею!
– Я найду тебе лучших воинов, какие сыщутся в Азии, – говорит Дорилай. – Поищу и в Вифинии, и в Галатии...
– Можешь даже – в Европе, – усмехается царь.
– В Европе сильнейшие – римляне.
– Вздор! – внезапно взрывается возмущением Митрадат. – Уж кому бы и кто бы рассказывал сказки – но не ты и не мне! Словно сам не помнишь: хваленые римские воины совладали с восстанием Аристоника лишь когда им на помощь приспели четыре азийских царя – покойные Ариарат с Пилеменом, Никомед Вифинский и я! Это – наша победа и слава! Это мы им, по сути, подарили Пергам и провинцию Азия, где они теперь ныне чинят лишь поборы и лиходейства...
– Кто же спорит, мой царь? Говорят, будто в римской Азии нынче многие с тоской вспоминают угрюмого самодура Аттала, которого сами когда-то бранили тираном: царь был все же один, римлян – целые стаи... А еще говорят, будто у Аристоника в самом деле были права домогаться венца...
– Дорилай. Я хочу достоверно узнать, кто так мыслит, сколько таких и на что готовы решиться.
– Понимаю. Ты будешь иметь от меня необманные сведения.
– Будь, мой друг, осторожен в беседах и соблюдай разумную сдержанность. Я не должен тебя потерять. Впереди столько важных свершений! Да хранят тебя боги, прощай!
– Да хранят они прежде прочих тебя, Митрадат. Будешь ты – будем все мы. Прощай!
Друзья обнимаются. Дорилай получает из рук Митрадата перстень с царским портретом – знак своих полномочий, а из уст – поцелуй. Оба медлят расторгнуть объятия, обуянные странным предчувствием, что прощаются навсегда. Дорилаю хочется напоследок предостеречь Митрадата – но дико вымолвить, от кого, от чего, да и как, не имея пока никаких к тому оснований, кроме тайных тревог и сомнений. Царь разгневается, коли он не предъявит ему доказательств, а собрать их времени нет. Дорилай укрощает невольный порыв и бросает лишь полунамек: “Государь, опасайся речистых сображников...”
Может быть, он успеет вернуться. Или же... возвращаться уже будет незачем. Некуда. Не к кому.
18. Митрадат Эвергет в обиходе дворца чтил обычаи Ахеменидов, но душою скорее склонялся к эллинским нравам. И своих сыновей он воспитывал так, чтоб внушить им почтение к царственным прародителям, но притом возрастить в них влечение ко всему прекрасному и полезному, что дали Азии эллины. Среди близких друзей царя в преимуществе были эллины, и четверо знатных мальчиков окружали Евпатора с первых лет, разделяя его занятия, игры и трапезы. Один из сих совоспитанников, Дорилай, племянник блюстителя войск Дорилая Тактика, был Евпатору млечным братом и всегда находился с ним рядом. Прочие – Папий, Гай и Харет – состязались в знаках привязанности к своему господину и другу, подражая отцам, окружавшим царя. Я пишу здесь их имена, ибо в моем повествовании они будут не раз упомянуты.
Навеки сгустившаяся угрюмость на дне огромных карих очей; змеистые, как у Медузы Горгоны, кудри; легкое, гибкое, страстное тело – такова Лаодика, дочь сумасброднейшего из сирийских царей Антиоха Эпифана, царица Понтийская.
Обычный послеобеденный разговор Митрадата с женой на сей раз не струится лениво, а мчится и крутится, подобно бурному грозовому потоку.
– Безумие? Почему же? – возмущается царь. – Если римский сенат в благодарность за помощь в Пергаме обещал мне Великую Фригию, почему я не вправе войти туда – хоть бы и с войском?
– Потому что прошло много лет, а сенат так и не подтвердил обещание, – возражает она. – Ты же сам говорил, что доселе на все твои просьбы в ответ – то отписки, то тишина...
– Риму просто не до меня. Они заняты междоусобицей, а к границам Италии подступаются галлы...
– И ты полагаешь возможным нанести им удар и в Азии?
– Нет. Пока еще – не удар. Я в последний раз отправляю послов, чтоб добиться из Рима ответа. Скажут “да” – я займу Великую Фригию, скажут “нет” – воевать не стану, но зато все цари и народы узнают, что клятвам римлян верить нельзя... И посмотрим тогда, когда поможет им, когда против их власти восстанет не зарвавшийся раб, а истерзанная их владычеством Азия!
Лаодика качает своей искусно завитой головой в золотой диадеме, так идущей к ее глазам.
– Даже думать об этом не надо, – говорит она тихо. – Забудь ты про Фригию. Господин мой, ты знаешь прекрасно: сенат ничего не ответит тебе, и причина известна...
– Их алчность! И неблагодарность!
– Это страсти, а римляне – люди расчетливые. Кто желает с ними тягаться, должен их поначалу понять.
– Растолкуй же их замыслы, – подавляя свой гнев, иронически усмехается царь. – Ты жила там, тебе ли не знать...
– В Риме я была лишь изгнанницей без друзей и без прав. Жить я начала только подле тебя. И теперь не хочу потерять всё, что ныне имею: супруга, детей, дом и царство.
– Рим пока что – мой друг, а не враг. – Будет – враг, если ты столь упрямо на этом настаиваешь. Получи ты Великую Фригию миром или мечом – ты окажешься их ближайшим соседом! Ты, сильнейший, влиятельнейший, богатейший из теперешних государей!
– Я – соседом? – гремит Митрадат. – Поразительно! Объясни мне, мудрейшая из цариц: Рим находится разве – в Азии? Кто тут дома – они или я? Они завоевали провинцию, и притом чужими руками, я – царь Понта по праву рождения, царь Пафлагонии – по завещанию...
– Рим считает, что Каппадокия ныне тоже твоя.
– Я дал каппадокийцам царя, а уж если Ариарат ест и пьет из рук нашей дочери, его воля так поступать... И никто не может сказать, будто я добился хоть пяди земли грабежом, войной или наглым обманом! Уж подлогов я не совершал!
– Подлогов? О чем ты? – поднимает брови царица.
– Супруга моя, – отвечает торжественно царь. – Я теперь доподлинно знаю и могу доказать всему свету: завещание Аттала, по которому Пергам стал владением римлян – подделано.
– Как?! – в очах Лаодики сгущается тьма, а лицо даже сквозь румяна бледнеет. – Ты ведь сам воевал с Аристоником, защищая волю Аттала!
– Кто из нас, союзников римлян, видел то завещание? – возражает с горечью царь. – Нас призвали низвергнуть самозванца, и покуда длилась война, было не до бумаг... Но когда всё закончилось, спрашиваю, почему завещание, коли такое имелось, не было всем открыто предъявлено? Что за странное завещание, суть которого оглашена, но доподлинный вид ото всех укрывается? Десять лет уже миновало! Срок достаточный, чтоб разобраться с любыми бумагами.
Лаодика потрясена.
– Ты считаешь, что... завещания не было? Или что... писал не Аттал?
– Дорилай отыскал мне свидетелей смерти царя. И они поручились, что Аттал не мог саморучно составить той грамоты ни до столь внезапной кончины своей, ни во время краткой болезни – ибо разум его очевидно был помрачен. Значит, умер он вовсе не от удара. А его отравили – возможно, зельем из тех, что он составлял для забавы и пробовал на невольниках...
– Можно понять, – говорит Лаодика, – отчего азийцы не плакали о таком государе.
– И не менее можно понять, – прерывает ее Митрадат, – отчего столь много сторонников было у Аристоника. Ныне мне ясно: в войне за Пергам он, пожалуй, был более прав, чем мы все – игрушки сената! Аристоник был Атталид, пусть и незаконнорожденный, и по праву родства его притязания весили больше, чем притязания римлян. А мы – Ариарат, Пилемен, Никомед и я – помогли чужакам овладеть беззаконно присвоенным царством! Они отплатили нам, как им свойственно – наплевательской неблагодарностью!
– Что ты все-таки думаешь делать? – допытывается Лаодика.
– Если Рим оскорбит меня, вновь ответив молчанием, я предам всё дело огласке. И не нужно будет войны – против римлян восстанет вся Азия! Разграбляемая и терзаемая новоявленными господами так, как это себе не позволил бы самый кровожадный тиран, а тем более – царь, помышляющий о наследниках! И когда от Рима начнут отпадать земли и города – я перстом о перст не ударю, чтоб помочь совладать с восставшими! И Ариарат, зять мой, тоже с места не стронется, и старик Никомед... Больше им рассчитывать не на кого. А вот если войска мои будут во Фригии, и сенат соизволит подтвердить наконец мое право, тогда я подумаю, помогать или не помогать.
– Митрадат. Эта тайна слишком опасна, – едва справляясь с волнением, говорит Лаодика вкрадчиво. – Ты о ней с кем-нибудь... говорил?
– С Дорилаем, конечно, перед самым его отъездом.
– Где он ныне?
– Не ведаю. В странствиях. Он мне шлет иногда известия через верных людей.
– А еще кто-то знает?
– Да что тебе? – пожимает плечами Митрадат Эвергет. – Или подозреваешь, что во дворце есть изменники?
Лаодика лишь опускает ресницы:
– Будем верить, что – нет.
Как почтителен с ней воспитатель ее Протоген, как он бережно выбирает слова. Но царицу бьет дрожь, ибо третий с ними – судьба. Лаодика умна и отлично всё понимает. Такой разговор не останется без последствий.
Протоген был приставлен к ней, еще девочке, когда, еле избегнув гибели в Сирии, она с жалкою кучкой рабов приютилась на Родосе. Он учил ее правильно говорить и писать по-эллински, излагал ей историю царств и царей, утешал, наставлял, и затем последовал с нею в Рим, куда, движимый собственными побуждениями, ее вскоре отправил родосский наместник. В Риме у Протогена появилось немало друзей, и доселе он держит связь кое с кем, разумеется, с царского ведома. Пишет он и пишут ему, и важнейшие из посланий Протоген доставляет царю Митрадату для прочтения. Потому никто бы не смог уличить столь почтенного человека в закулисных сношениях с недругами, о, напротив, он даже полезен...
– Государыня, вправе ли я дать тебе один добрый совет? – спрашивает Протоген со спокойствием, от которого у царицы падает сердце.
– Да, – решается Лаодика. – Что мне теперь делать?
– Тебе? Ничего, что могло бы навлечь на тебя кару неба, – усмехается Протоген. – Заведи еще раз с государем беседу об Атталовом завещании. И попробуй уговорить его, заклиная благом детей, показать тебе, коли есть таковое, его собственное изволение – или безотлагательно написать при тебе таковое.
– Зачем?
– Затем, что никто из нас не бессмертен. И дабы Понтийское царство не постигла участь Пергама, надлежит позаботиться, чтобы никто не оспорил право на трон у законной наследницы...
– У... наследницы? Понимаешь ли, что говоришь, Протоген?
– О царица, подумай сама: если старшему из сыновей сейчас только одиннадцать лет, можно ли доверять ему управление? Править будут, конечно, советники – например, Дорилай, сей великий стратег, у которого на уме лишь пиры и сражения, и который уж точно затеет войну... А ведь ты ее жаждешь избегнуть.
Лаодика подъемлет огромные умные очи.
– Протоген. Что значит – “сейчас”?..
– То, что значит. Даже бог не поручится за сохранность жизни того, кто проник в Атталову тайну. Я люблю тебя и почитаю, потому повторяю совет: убеди царя дать тебе завещание, и такое, чтоб ты не осталась после смерти его не у дел. Ты ведь знаешь, как тяжко в изгнании.
– Ладно.
...В покой, где ведется беседа, врывается мальчик. Бросаясь к царице, он плачет и жалуется: “Мама! Братец таскал меня за волосы! Больно!..”
“Мое наказание”, – сокрушенно вздыхает царица, а вслух говорит: – Почему эти двое не могут без драки? Особенно старший.
– Сильно боек, – роняет в ответ Протоген. – С ним бы надо построже. Прощай.
19. О младенчестве и о детстве царя Митрадата Евпатора я узнал из рассказов отца моего, выросшего при его дворе и слыхавшего больше, чем прочие. Сыновей царя и отобранных для них совоспитанников обучали персидской и эллинской грамоте, упражняли их тело в палестре, наставляли в мусическом знании и не пренебрегали наездничеством. И по мере их возмужания прибавлялись науки для души и для тела, так что к отроческим годам каждый из удостоенных чести такого соперничества становился поневоле сведущ во многом, подобающем благородному человеку. Митрадат, коли верить преданию, был не слишком радив, но блистательными дарованиями восполнял изъяны усердия.
20. Вечерами, когда благовонные сумерки сменялись густой темнотой и дворец озарялся огнями, царь с друзьями всегда пировал, а мальчики говорили с Асклепиодором, своими старшим наставником, о великих и малых богах, о начале начал бытия, о едва постигаемых смертными тайнах. Всякое знание, как и всякая вера находили приют при дворе царя Митрадата Эвергета – и, должно быть, точно так же, как дети, взявшись за руки, затевали после мудреных бесед танец под барабанчик и флейту, так за спинами их и кудрявыми головами в душистых венках проплывали, незримые, улыбясь и совместно кружась, Митра и Гелиос, Аполлон и Дионис, Серапис и Зевс, Мен и Ахурамазда.
21. То беспечное время, ту чистую дружбу земнородных с бессмертными, венценосцев с их подданными, мой отец, Митрадатов воспитанник, вспоминал как блаженнейший сон. И мне думается, что таким же являлось детство в мечтаниях самому Митрадату, ибо вскорости он всего этого оказался лишен коли не навсегда, то на многие годы.
Митрадат не входит с поклоном, как его тщетно учат наставники – а влетает к отцу, весь растрепанный и запыхавшийся, улыбаясь и одновременно хмурясь, точно солнце в ветренный день. Рад отцовскому зову; боится, что опять ему попадет за буянство; жалеет, что пришлось прервать упоительную игру в оборону Трои...
Малость не рассчитав прыти ног, он с разбегу стукается – как будто бодается – лбом в плечо отца, ушибаясь о золотую громоздкую фибулу с красным камнем. Засмеявшись и ласково шлепнув сорванца по затылку, царь Митрадат Эвергет прижимает его к груди и целует в макушку. В темной бронзе кудрей полно песку – юный львенок и часу не может прожить, чтобы с кем-нибудь хоть шутя не подраться. И славно! Так растут настоящие воины. Быть тихоней – негоже монарху. Пусть песок скрипит на зубах!
Царь не может себе объяснить, почему он так страстно любит непокорного старшего сына и почти равнодушен к ласковому Митрадату Хресту. Младший – милый ребенок, послушный, опрятный, чертами похож на красавицу-мать. Брат же – чистая молния, буря, шквал: ослепляет, бьет наповал, поджигает, гремит и мгновенно уносится прочь... Непоседа, шалун, забияка, он дерзит воспитателям, то и дело задирает друзей, пропускает мимо ушей замечания матери, досаждает любому, с кем сталкивается. Царица устала взывать к супругу: “Накажи ты его хоть раз посуровее, а не то он от рук отобьется!”
Но – как его наказать? Перед отцом Митрадат всегда – нараспашку. Не врет, не юлит, не скулит о пощаде. Сознается со смехом во всех прегрешениях, так что царь и сам начинает невольно смеяться. Они понимают друг друга, ибо очень похожи. Митрадат Эвергет был почти таким же – когда то. А Фарнак, отец Эвергета, оставался неукротимым до старости, за что римляне обозвали его “беззаконнейшим из монархов...”
Заметив фигурный синяк – след зубов – на плече Митрадата, царь с улыбкой спрашивает, позабыв, зачем звал сорванца:
– Это кто ж тебя так?
– Гай. Случайно. Боролись, я – как прижму его, он – как вцепится, я ему – в глаз...
– Помирились?
– Ну да. Мы играли.
– Сегодня?
– Вчера.
– А сегодня чем занимались?
– Как обычно, отец, – поскучнев, отвечает мальчик. – Твердили полпесни из “Илиады”, сочиняли речь в защиту Ореста, считали какие-то зерна в каких-то мешках... Потом было повеселее: скакали на ипподроме, купались, обедали... Да, в гимнасии был твой придворный поэт Аристарх, он читал нам поэму про Пана и Аполлона... И с ним еще два музыканта, кифарист и авлет...
– Понравилось?
– Да.
– Говорят, ты сорвал выступление.
– Ну... немного болтал с Дорилаем.
– О чем же, можно узнать?
– О богах.
Царь, опешив, лишь всплескивает руками.
– Отец, – доверительно спрашивает Митрадат. – Я никак не могу понять, Аполлон, Митра, Гелиос, Ра – это разные имена или разные боги? А Зевс – это Ахурамазда?
Экий вихрь у него в голове. Митрадат Эвергет улыбается, но речет озабоченно и назидательно:
– Сын мой. Ты же не эллинский мальчик, хоть эллины нам и друзья. Ты потомок персидских царей. И пора бы тебе отличать нашу веру от прочих и следовать ей. А для этого надобно твердо знать, кому поклоняешься. Неужели почтенный маг Тиридат тебя плохо учит Закону? Или ты – плохо учишься?.. Назови-ка мне прямо сейчас... что попроще... шесть творений и шесть воплощений великого Ахурамазды.
Мальчик морщит еще не остывший лоб.
– Ну... Благомыслие.
– Это по-эллински. А по-персидски?
– “Вохуман”, – произносит Митрадат не очень уверенно.
– Ладно. Еще?
Митрадат замолкает, уставившись в мозаично-мраморный пол.
– Вспоминай! – настоятельно требует царь.
Сын поднимает на него лучистые, полные непонятных мечтаний глаза и тихо молвит:
– Бессмертие.
– По-персидски?
На ум идет что угодно, кроме нужного слова.
Царь, сдержав в себе горечь, говорит спокойно и глухо:
– Очень плохо, мой сын. Ты не знаешь совсем ничего.
Лучше б отец его выбранил или дал подзатыльник!
– Я знаю! – решается возразить Митрадат. – Мир земной есть ристалище двух великих божественных сущностей. Бог благой – это Ахурамазда, солнце, свет и огонь; бог злой – Ахриман, смертный мрак; они борются испокон веков бытия; Ахриман строит козни при помощи страшных дэвов, Ахурамазда с добрыми духами разгоняет врагов, побеждает, карает, но Ахриман исхитряется выскользнуть и опять нападает...
– Ты думаешь, – усмехается царь, – что великие боги такие же драчуны, как ты сам и твои однокашники? И что люди лишь созерцают схватку зла и добра, словно толпы на стадионе – ни в чем не участвуя? В чем же смысл этой схватки, я спрашиваю?
Мальчик недоуменно моргает. Борьба есть борьба, кто сильней – тот и прав, будь то битва, игра или же атлетическое состязание.
– Как ты мыслишь, почему наши вероучители не велят придавать человеческий облик богам? – продолжает терзать его царь. – Почему в наших храмах нет изваяний Ахурамазды?
– Почему? – уставляется на него Митрадат, который о том никогда еще не задумывался.
– Потому что не может иметь обозримых границ Благомыслие, Благоволение, Добронравие, Правовластие, Процветание и Нетленность – или, как ты изволил молвить, Бессмертие. Существо – ограничено смертью и несовершенством, сущность – нет. Боги эллинов, спору нет, притягательны, но слишком уж человекоподобны, оттого, сколь ни странно вымолвить, смертны.
– Как это? – изумлен Митрадат.
– Расспроси своего Асклепиодора, он расскажет тебе про титанов и про Диониса... Наши боги – не люди, а сущности, воплощение коих – не бренное тело, а дух. Шесть сторон бытия, перечисленных мною – заметь, без единой запинки! – суть воплощения трижды светлого Ахурамазды, который может быть явлен очам лишь как Солнце, Свет и Огонь. А частицы его воплощений, незримые глазу, рассеяны в мире стихий и вещей, и благая душа наполняется ими как сосуд и содержит их как драгоценную влагу...
– Которую норовит отравить Ахриман, – дерзновенно вставляет насмешливый мальчик.
– Вот именно, – соглашается царь. – Так что битва света и мрака совершается не в запредельных высотах небес, а – внутри всякой вещи, во всякой душе и в глубинах всякого сердца. В том числе – твоего. Тебя учат отнюдь не затем, чтобы ты бубнил мне молитвы, а чтоб мог с умом и со знанием выбирать между злом и добром, отличая одно от другого. Вера эллинов тут не поможет, ибо учит лишь покоряться неизбежной судьбе. Для рабов и для подданных это, может, наука полезная, но царю важно помнить, что он волен выбрать собственный путь. Только знай: пророкам открыто, что в последнем сражении верх одержит – Ахумаразда, а рабов Ахримана ждет осуждение, гибель и мрак...
– А... когда это будет? – немного испуганно спрашивает Митрадат.
– Ох, дитя мое, кто ж это знает? – невесело улыбается царь. – Может быть, через тысячу лет. А быть может, на наших глазах. Потому делать выбор нужно, едва в человеке пробудится разум. Как в тебе, Митрадат. Я готов уж простить тебе незнакомство со спутниками Ахримана, но твое невежество в самых важных вещах очень сильно меня огорчает, мой мальчик.
Митрадату невыносимо наблюдать отца столь расстроенным и подавленным. Он бросается к царскому креслу, обнимает колени отца и выпаливает:
– Я клянусь тебе: завтра же выучу и отвечу всё, что ты нынче спрашивал! Завтра, в этот же час!
– Ах ты, глупенький, – обнимает его Митрадат Эвергет. – Кто ж клянется завтрашним днем?.. Бог ли ты, чтоб ручаться – за “завтра”?.. Впрочем, речи твои утешительны, и желательно, чтобы за ночь ты их не запамятовал, а утром не выбросил из головы, увлекаем иными соблазнами и... чужими богами.
– Ты не хочешь, чтоб я ходил в храмы эллинов?
– Почему же, ходи. Я – хожу ведь, и жертвую деньги, утварь, быков и овец... Но помни: их боги недаром облекаются в вид человеческий, потому что, подобно смертным, бывают обманчивы, несправедливы, корыстны и мелки... Мирволят любимцам, прощая им злые дела, а карают порою невинного. Мстят за самый ничтожный огрех, награждают по прихоти... Да и милости их – с подковыркой. Помнишь дар Диониса – Мидасу?..
– Золотые уши? – неуверенно называет, спутав два предания, мальчик.
Царь хохочет, да так, что в глазах проступают слезы.
– Ах, невежда, и здесь ты – впросак! Ослиные уши – это было потом, а сперва бог послал ему дар превращать всё сущее в злато, так что царь чуть не умер от жажды и голода... Вспомнил?
– Да.
– Наша вера не так весела, но она хороша для того, кто желает приблизиться к совершенству и вечному благу. Помни, сын мой: ты – Ахеменид в шестнадцатом поколении. Ты потомок великого Дария. Твои пращуры получили венец по велению Ахурамазды и царили когда-то над всею Азией.
И – совсем приглушенно, глядя не на притихшего сына, а в окно, узкой щелью выходящее в сад, где уже загустели, налившись гранатовым соком заката, душистые сумерки:
– Митрадат. Я позвал тебя не за тем, чтоб бранить за твое легкомыслие, лень или драки. Я хочу, чтоб ты знал: нынче я запечатал мое завещание. Если что-то случится со мною, ты – царь. Но, пока ты мал – вместе с матерью. И, чтоб не было ревности – вместе с братом. Он не сможет тебе помешать стать, кем ты... заведомо станешь.
Что на это – ответить? Потрясенный мальчик молчит. В голове проносятся мысли, в том числе дичайшая: “Трон – один, как мы там будем – трое?”... И тут же: “О боги, о чем я, ведь это еще не сейчас...”
Наконец, поборов смятение, он произносит:
– Да живешь ты и здравствуешь вечно, отец!
Митрадат Эвергет усмехается этому “вечно”. Но растроганно обнимает наследника и, целуя, говорит ему на ухо:
– Это всё пока – между нами. Никому не болтай и не хвастайся. А с приятелями продолжай играть, во что хочешь и ходить, куда нравится.
– Отец! – осмелев, говорит Митрадат. – Можно мне с тобою на пир? Обещаю, я не опозорю тебя...
– Нет. Тебе еще рано. Прощай!..
21. “Царь скончался!” – горестный вопль пробудил однажды Синопу, когда Митрадату Евпатору шел двенадцатый год. Достославный царь Митрадат Эвергет был, как оповестили глашатаи, найден бездыханным на ложе друзьями, что явились к нему для приветствия. Поначалу причиною смерти царя называли болезнь, но народ не поверил известию, ибо царь был отменно здоров и намедни весь день собеседовал с приближенными и советниками, вечером же веселился в круге друзей. Митрадатово тело едва успело остыть, как разнесся слух, будто царь был отравлен в пиру или задушен в опочивальне, и народ, любивший царя, вознегодовал в возмущении. Многолюдные толпы стеклись на дворцовую площадь и требовали, чтобы царица велела затеять дознание и покарала бы смертью злодеев. Лаодика, к собственной выгоде, тотчас осудила на казнь слуг и стражей царя, знавших правду, других, что посмели роптать, разжаловала и сослала – а третьих, кто поспешил ей поклясться в приверженности, наградила высокими званиями. Так убийцы царя оказались опекунами его сыновей, а друзья подверглись опале.
22. Как гласила последняя воля царя, на престол взошли сразу трое наследников: два царевича-брата, Евпатор и Хрест, и царица, их мать, завладевшая полною властью по причине их малолетства. Мудрые люди считали такой порядок диковинным, но завещание было доподлинным и неоспорным. Лаодика принялась править, окружив себя собственными сторонниками из числа приверженцев Рима, разрушая делами своими то великое царство, о коем мечтал Митрадат Эвергет.
На украшенных росписью стенах дворцового зала – колесницы, персидские лучники, умирающие с диким ревом пустынные львы... Пляшет пламя в фигурных светильниках и струятся вверх ароматы курительных смол.
Больше года уже Лаодика у власти. Царица одета не в траур, а в темный, с лиловостью, пурпур, отделанный золотом. Змеистых ее кудрей почти не видать под затканным фениксами покрывалом и надетым сверху венцом. Огромные очи, обведенные черными контурами, кажутся одновременно и хищными, и скорбящими. Она все же хороша собою, но видно, что отягчена мрачной памятью и неизменной усталостью от обилия дел и забот.
Она восседает на троне, который ей не по росту – Лаодика невысока и тонка. На меньших креслах по правую и левую руку – два сына. Оба в золотых диадемах и в пышных персидских нарядах. Царям Митрадату Евпатору и Митрадату Хресту не велено говорить на приемах – они еще дети. Лишь слушать и чинно молчать.
Перед троном – посольство из Рима. Сенаторы Фабий и Цепион в белых тогах с красной каймою. Свита, секретари, переводчики... Впрочем, последние тут для сугубой торжественности, потому что вся римская знать с детских лет говорит и пишет по-эллински. Но договор меж двумя государствами надлежит утверждать по закону на двух языках.
Всё течет, как условлено.
Лаодика и двое ее сыновей должны добровольно отречься от любых притязаний на Великую Фригию, каковую римский сенат пожелал объявить независимой. Внешне шаг благородный – страна не досталась ни Риму, ни Понту. Но, если бы Фригия стала частью римской провинции Азия, то сенату пришлось бы платить отступное. Лаодика пыталась добиться каких-нибудь денег, если уж не земель, но потом махнула рукой, притворившись, будто поверила, что Рим в этом деле и сам потерпит ущерб. Надоело ей слушать поток их напыщенных и пустословных речей об “исконном праве народа иметь свое управление”, о “свободе”, о “благе ближних” как об “истинном долге царей”... Дружба с Римом и прочность трона стоит того, чтоб отречься от призрачных вожделений...
Договор зачитан по-эллински и по-латински.
– Мы торжественно подтверждаем наше согласие, – говорит Лаодика. – Подайте большую печать.
Неожиданно – звонкий, как удар хлыста, детский окрик:
– Нет! Я – царь, и я не – согласен! Отец добывал эту землю кровью, и ты не посмеешь отдать ее – просто так!
– Митрадат!!.. Сядь на место и изволь замолчать!!..
Глаза Лаодики сверкают так, что даже римлянам на какой-то миг становится страшно. Но когда царица встречает гневный взор старшего сына, то страшно становится ей.
Столько ненависти!.. Так, должно быть, смотрел безутешный подросток Орест на преступную мать Клитемнестру. Но она, Лаодика, чиста перед ликом богов, она же – не убивала, она не хотела того, не велела, не знала...
Но мстить будут – ей.
Нет, не надо думать о мести. Дети быстро всё забывают. Он наслушался скверных советников, что шушукаются во дворце – и решил тут покрасоваться. Какое ребячество! Лаодика заставляет себя улыбнуться послам и молвить с деланной мягкостью, обращаясь к Евпатору:
– Сын мой. Твоя неуместная речь доказала только одно: ты еще не дорос до разумного понимания государственных дел и пока не усвоил приличные твоему высокому сану манеры. Ты допущен сюда не затем, чтоб выкрикивать вздор, а чтоб слушать достойных людей. Твой покойный отец мудро сделал, возведя на престол не тебя одного, а обоих сынов – под моим попечением. И тебе не пристало нарушать его волю, переча не просто родительнице, но – законной царице.
Митрадат, вжавшись в кресло, угрюмо молчит. Но глаза его полыхают нескрываемым бешенством.
Один из сенаторов, Фабий, желая загладить скандал, обращается сразу к обоим, к сыну и матери, на чрезмерно правильном эллинском с легким чужеземным акцентом:
– Безусловно, политика – дело зрелых мужей и мудрейших из жен, тут царица права. Но ведь в юности все мы жаждем стать не политиками, а героями и воителями. Молодым любезнее действовать, чем рассчитывать каждый свой шаг. Потому необдуманный выпад царя Митрадата извинителен и нисколько для нас не обиден. Я уверен, что, когда наш юный друг повзрослеет и начнет разбираться в столь серьезных делах, он умерит свой пыл. Дарование отрока заставляет надеяться, что, войдя в возмужалость, он станет... э-э... вторым Сципионом...
– Нет уж! Вторым Ганнибалом – вот кем хотел бы я стать! – ядовито и зло прерывает его Митрадат.
Царица уже заносит длань для пощечины, но ее осмотрительно останавливает Протоген, нынешний опекун молодых царей:
– Коли будет дозволено, я осмелюсь заметить, что юный наш царь не всегда прилежен в занятиях и запамятовал, сколь бесславный конец уготовил рок – Ганнибалу...
Все смеются. Старательно, облегченно и долго. Насильственно долго. Чтобы, ежели Митрадат вдруг замыслит новую дерзость, то ее ни один человек не расслышал бы.
Бесполезно. С Великой Фригией – кончено.
Взрослым – пиршествовать, детям – спать.
Младший брат свернулся калачиком и уютно посапывает. А Митрадат, разворочав постель, бьёт обоими кулаками подушку, скрежещет зубами и стонет. Слезы беспомощной ярости холодят и жгут ему щеки. “Отец! – тайно молится он. – Почему твоя тень не явилась из мрака, чтобы все содрогнулись...” Не в силах сдержать эту бурю в себе, он выискивает слова пообиднее и побольнее: “Изменница! Лживая тварь! О волчица, прислужница римлян, я припомню тебе это всё...”
Из шепота он почти переходит на крик. Хрест невольно прислушивается, приподняв полусонную голову – и ворчливо ему говорит:
– Прекрати. А то всё расскажу завтра матушке.
Сорвавшись с кровати, Митрадат обрушивает на брата шквал ударов, беспорядочных и беспощадных – в грудь, в живот, в бок и в голову. Хрест пытается увернуться, не давая, однако сдачи. Выскользнув, он бежит к дверям, но брат прыжком настигает его, валит на пол и сжимает у горла стальные влажные пальцы.
– Пусти! Умираю! – в страхе хрипит придушенный Хрест.
– Дай клятву именем Ахурамазды, что будешь молчать! – властно требует брат.
– Я... клянусь... – еле слышно выдавливает из себя мальчик.
Митрадат ослабляет тиски, Хрест жадно вдыхает воздух – и тут же что есть силы вопит: “Помогите! Спасите! Убьет!..”
Вбежавшим рабам не сразу удается отнять у взбешенного Митрадата бессильную жертву. Отбиваясь от слуг и подоспевших на шум воспитателей, он кусается, брызжет слюной и молотит ногами. Хрест плачет и причитает, но ни словом не заикается о причине их драки. Он не решается заговорить и тогда, когда входит царица. Прижимая к груди и целуя любимца, Лаодика обрушивает на старшего сына всю ярость, накопленную даже не за день – а за год:
– Чудовище! Изверг! Аспид! Будь проклята ночь, когда я тебя зачала! Опозорил своим шутовством царский сан, оскорбил свою мать, поднял руку на брата – что дальше?!.. Не желаю видеть тебя!..
Чуть свет Лаодика призывает опекунов и воспитателей царских детей – Протогена, Кассандра и Асклепиодора. Из них лишь Асклепиодор умудряется ладить с Евпатором, почему и оставлен при нем, хоть и принадлежал к кругу прежнего государя.
– Вам ведомо, что вчера натворил ваш питомец? – начинает она без приветствия, ограничившись мрачным кивком в ответ на поклоны.
– О да, госпожа, – кивают все трое печально.
– Почему вы не можете вразумить его так, чтоб он держал свой поганый язык за зубами, а драчливые кулаки – за спиной? Для чего я держу вас здесь и плачу вам немалое жалованье, если вы не в силах добиться, чтобы он почитал свою мать и вел себя на людях пристойно?..
– Очень вспыльчив. Не нрав, а огонь, – говорит Протоген с досадой. – Царь ему позволял слишком многое.
– Но дерзить мне покойный супруг никогда бы ему не позволил! И это при вас его нрав изменился в худшую сторону. Раньше он был несдержан, но все же вменяем.
– Мальчик стал сам не свой после смерти отца, – замечает Асклепиодор. – Она сильно его потрясла.
– А меня?!.. А прочих детей?!.. – вскипает царица, уязвленная мнимым намеком.
– Ты, царица, мудра, – спешит вмешаться Кассандр, – и приемлешь как должное волю богов. А Хрест и царевны – младше Евпатора и не всё еще понимают. Митрадат же... Он уже не дитя, но пока и не взрослый. Тут и кроется главное зло. Он не терпит, когда с ним говорят, как с ребенком, хотя явно еще не дорос быть царем...
– Его сан связует нам руки и смыкает уста, – добавляет к сему Протоген. – Он-то знает, что вправе приказывать, и прекрасно осведомлен о пределах наших возможностей...
– Хватит! – прерывает царица витиеватую речь воспитателя. – Я поняла. И скажу вам вот что: я требую, чтобы вы научили его послушанию. С этого дня ваше право – добиваться того даже силой, коли речи окажутся тщетными. Ясно?
– Твое повеление мудро и царственно, – кланяется Протоген.
Остальные согласно кивают. Предмет беседы исчерпан. Но Асклепиодор напоследок решается предложить Лаодике иное средство:
– Государыня. Попытаемся сочетать меру строгости с мерой добра. Я отважился бы посоветовать... возвратить ему прежних друзей.
– В том числе... Дорилая? Племянника того… беглеца?..
– Отчего же нет, госпожа?
– И умножить его самоволие вчетверо?
– Нет, смягчить его сердце. Он все-таки мальчик, а вынужден проводить свои дни лишь со взрослыми и стариками. Детям нужно играть, и тогда они счастливы... Ради забав они рады забыть о делах, что им не по силам и не по разуму.
– Это верно, – слегка улыбается Лаодика. – Пускай забавляется.
Время терпит. Пока.
23. Ужасная непредвиденность превращения могучего и цветущего мужа в коченеющий труп, обреченный истлению, поразила и уязвила Митрадатову душу столь сильно, что многое из дальнейших его деяний и помыслов невозможно постигнуть, не вообразив, что за черная буря тогда обуяла беззащитного отрока. С той поры он ничто так не возненавидел, как смерть, ни к чему не питал столь яростного отвращения. Обнадеженный огненным целованием благосклонного неба, он полагал себя вправе притязать на бессмертие и не верил, будто ему суждено умереть.
24. В смерти видел он злейшего недруга и, коли может такое случиться, столь жестоко обидел Аида презрительным отвращением, что, когда, побежденный, гонимый и преданный, старый царь пожелал оборвать свою жизнь, то великие боги бездны отказали ему в убежище. И тогда он ворвался в царство мертвых столь же дерзостно и беззаконно, сколь привык он завладевать городами и странами.
25. Между тем его сызмальства тщились убить. Юный отрок, он сделался ненавистен и страшен своей собственной матери, не желавшей, чтоб он дожил до совершеннолетия. Но, боясь для себя тяжкой кары возмездия, Лаодика задумала, не преступая законов родства, возложить роковое деяние на случайных людей. С Митрадатом почти ежеденно приключалось нечто зловещее: то во время военных учений его сбрасывал конь, то его на охоте преследовал вепрь, то стрела пролетала лишь в пальце от темени, то чей-то дротик вонзался в плоть его скакуна. Но судьба и бессмертные боги, озарившие грозным сиянием колыбель Митрадата, берегли его для великих свершений, и немало тайных друзей во дворце и за дворцовыми стенами охраняли священную жизнь своего государя.
Митрадат уставился в свиток, положенный перед ним Асклепиодором. Губы мальчика чуть шевелятся, не без труда разбирая старинные письмена и выговаривая почти по слогам: “Двенадцать... оставить лишь мягкое листвие... сок из стебля... горький миндаль... чемерица... пыльца паутинника...”
– Это что за растение, Асклепиодор?
– Не знаю. В наших краях не встречал. У царя Аттала в Пергаме был особенный сад, он выращивал там никому не известные травы и ягоды. В том числе ядовитейшие.
– Ага, и потом проверял на рабах, как подействует зелье, – говорит Митрадат безо всякого возмущения, а скорей с одобрением.
– Неужели тебе это нравится?
Юный царь пожимает плечами:
– Полагаю, они чем-нибудь провинились и заслуживали умереть. А быть может, он после кормил их противоядиями.
– Которые почему-то его не спасли, – роняет сам себе в бороду Асклепиодор.
– Что ты там бормочешь, не слышу...
– Мой царь, ничего. Стариковское. Царь Аттал был не лучший правитель и дурной человек, но уж в ядах он смыслил. На редкость полезная книга, и твой отец очень правильно сделал, что скрытно вывез ее из Пергама и спрятал тут от досужих глаз. Я учу тебя третий год, чтобы ты мог в ней разобраться, и прошу тебя, не разглашай никому, чем мы тут занимаемся.
– Мне кажется, – доверительно говорит Митрадат, – ее всё-таки кто-то читал, кроме нас.
– Почему? – удивляется и пугается Асклепиодор. – Я ручаюсь тебе, ларь был заперт и запечатан.
Митрадат, повернувшись к нему и сверкнув глазами:
– Ты знаешь, что кто-то пытался вчера меня отравить?
– Мальчик мой! – хватается за сердце Асклепиодор. – Почему ты доселе молчал?
– Обошлось. И кому я должен был говорить – Протогену? Кассандру? Тебя же вечером не было. Я удрал на прогулке, вернулся поздно, меня долго отчитывали, но все-таки накормили обедом. Ел один. Мне подали мясо под соусом. Я уже собрался взять в рот, как приметил, что стольник... нервничает. Тогда я положил кусок на блюдо, вымыл руки и вызвал повара. И велел отведать обоим: и тому, кто готовил, и тому, кто принес.
– Ну... и что?
– Повар сдох, стольник все еще мается. Всю вину свалили на них, потому – никакого дознания.
– А сегодня ты что-нибудь ел?
– Ел. Орехи и яйца. Асклепиодор, я боюсь теперь даже хлеб вкушать в этом доме! И пить – даже воду!
– Не бойся, твои недруги вряд ли скоро решатся повторить этот опыт. А ты, сколь ни голоден, не бросайся на пищу, пускай ее прежде кто-то попробует. И не забывай принимать то, что я тебе дал. Каждый день.
– Гадость мерзкая! Только вспомню – мутит! Лучше вовсе не есть!
– В этой гадости, царь мой, твое и наше спасение. Я хочу, чтоб ты понял состав и сумел без меня ее сделать. Читай и затверживай, у нас мало времени.
Митрадат вновь вгрызается взором в свиток. Ему хочется плакать. Он сдерживается, стиснув зубы. Ослабевшему – не уцелеть.
26. При царе Митрадате среди воспитателей оставался Асклепиодор, ученейший муж из Синопы, который один лишь умел внушать ему коли не кротость, то сдержанность. Созерцать безучастно старания недругов, силившихся погубить Митрадата, было мудрому старцу невмочь, и он тайно сплотил вкруг себя уцелевших друзей Эвергета, притворявшихся ныне приверженцами Лаодикиного двора. И чем более возрастала опасность для мужавшего отрока, тем усерднее слали его незримые покровители тайных гонцов в сопредельные страны, дабы выискать место, где он бы сумел завершить свое воспитание и, созрев душой, возвратить себе власть.
Великий эллинский праздник – Дионисии. Вешнее небо дышит нежным теплом, а весеннее море – холодом. Свежий ветер. Пронзенные златоцветным солнцем несущиеся облака бросают лиловые тени на мрамор храмов и портиков и на красноватый песок стадиона.
Царица с двумя сыновьями восседает под пестрым навесом. Бега колесниц предваряются состязанием в выездке – красивым, хоть и не столь горячительным зрелищем. Подростки и юноши из знатнейших семейств объезжают круг, гордо зная, что ими любуются, восхищаясь свежестью лиц, блеском глаз, волнами кудрей, гибкой стройностью тел под короткими хитонами ярких цветов, золотым убранством на сбруях молодых холеных коней – у кого-то нисейской, а у кого-то и аравийской бесценной породы...
Лаодика, не отрывая глаз от арены, наклоняется к старшему сыну и показывает на юнца лет семнадцати:
– Погляди, каков юный герой! Знаешь, кто это?
– Знаю. Дион, внук Кассандра. Дурак дураком.
-Ты завидуешь, сын мой. Он просто красавец! Истый Беллерофонт! И как легко ему подчиняется конь!
– Ничего особенного, – говорит Митрадат. – Я умею не хуже.
– Не хвастайся.
– Митрой клянусь, – вскипает упрямец. – Я с младенчества езжу верхом и заткну за пояс любого!
– Хорошо, – снисходительно улыбается мать. – На будущий год я тебе разрешу...
– Нет! Сейчас! – он вскакивает, резко взмахивая руками. – Мне не нужно твоих позволений, я царь! И выступлю в нынешних скачках!
– Если ты свернешь себе шею, то не мне отвечать, – осаждает его Лаодика. – Впрочем, ты, скорее всего, просто нос расквасишь и при всех опозоришься.
Но его уже не удержит ничто.
– Богом Меном Фарнаком клянусь! – заявляет он. – Нет такого коня, с коим я бы не сладил!
Сорвавшись с места, он мчится навстречу судьбе, окрыленный пламенем – то горит на солнце и хлопает на весеннем ветру его царский пурпурный плащ.
Устроители объясняют Митрадату озабоченно и терпеливо, как маленькому, что ко всякому выступлению нужно готовиться, что привычные ему лошади – в царской конюшне, и пока их сюда приведут, пока сделают, что положено, скачки уже закончатся...
Дайте мне любого коня! – настаивает Митрадат.
Его царская воля исполнена.
Перед ним возникает мощный гнедой жеребец. Ослепительно белые зубы, голубые белки диковатых очей, раздутые яростно ноздри... Двое рослых рабов лишь с трудом заставляют его покориться, ведя его в поводу. Боги, где они раздобыли такого? Одолжили у самого Посейдона? Или у Гелиоса? Такие же огнедышащие скакуны погубили когда-то юнца, что затеял взлететь выше солнца...
Наверное, думали, Митрадат испугается и не рискнет.
Ему в самом деле слегка страшновато. Стадион гудит словно бурное море, над которым со стонущим хохотом носятся белые молнии чаек. “Если ты возвратишься с расквашенным носом...” Лучше я – совсем не вернусь!
– Царь, одумайся, – шепчет сзади один из конюхов. – Конь не объезжен, куплен – вчера... Слышишь, царь?
Митрадат улыбается доброжелателю. Значит, вот оно что. Снова каверза, снова подстава. Снова – игры со смертью.
Отказаться – обречь себя на посмеяние и поношение.
Он не откажется. Лишь помолится напоследок богу эллинов, что умел укрощать диких тварей.
О Дионис! Агрионей! Бромий! Грозный младенец, рожденный от грома и молнии!
Помоги Митрадату.
Остаток дня Митрадат проводит в постели. Тело ломит, ссадины ноют, в голове звенит. Стадион его чествовал, называя “вторым Александром”, но победа не радовала. Он выдержал скачку и рухнул без сил на руки подоспевших охранников.
Сейчас возле ложа, где он отдыхает, сидят на подушках и табуретах друзья. Дорилай, Харет, Гай и Папий. Митрадат боится теперь оставаться один в своей опочивальне. Ему бы, измученному, задремать, но сон нейдет в его потрясенную душу. Разговаривать тоже не хочется. Потому Асклепиодор, устроившись в кресле у самой жаровни, читает воспитанникам приятную книгу. Сочинение о начале времен и о древних богах.
Из окна доносится дальний звон, удары в бубен, дудение в авлосы, крики “Вай! Эвоэ!”...
Митрадат, приподнявшись, прислушивается. И вздыхает: “Счастливые. Празднуют”.
– Твой отец любил Дионисии и всегда в них участвовал, – вспоминает Асклепиодор. – Ему нравилось шествие с факелами, как сейчас. И бессонная ночь, когда целый город пляшет, поёт, распивает молодое вино...
– А меня никогда не пускал.
– Там, где пьют, случается всякое.
– И нескучный же бог!
– Бог великий.
– В твоей книге есть про него? Прочитай! Хоть так позабавимся.
– Слушай, царь мой. Слушай внимательно.
...”Урану наследовал Кронос”... – тут Асклепиодор запинается, но решает всё огласить без прикрас. – “Кронос, оскопивший отца. А ему, пожиравшему чад своих – Зевс, низвергший родителя в Тартар. А Зевсу – Дионис, коему царь богов добровольно вручил свою власть и с почетом возвел на властительское седалище. Но глаголят, что Дионис был в веках не один, и неясно, единое ли божество представало в разных обличиях, или разные боги звались одинаковым именем. Чтимый всюду Диев сын от фиванки Семелы, выкликаемый Бромием, Ойнеем, Линеем, Лиэем и Вакхом, был не первый из них.
Прежде Вакха родился младенец Загрей, порожденный Дием, принявшим обличие змея, от дщери его Персефоны, владычицы мертвых. Великая Гера возненавидела беззаконное чадо, и Зевс растил любимца на Крите, где у него был дворец, охраняемый верными стражами. Мальчик был от рожденья рогат, но толико прекрасен лицом и приятен нравом, что ему покорялись и боги, и люди, и всякая тварь на земле, за что его звали Великим Ловчим и Агрионеем – Владыкою диких зверей.
Зевс нарек его грядущим преемником и повязал его лоб диадемой. Но Гера задумала погубить дитя и явилась к Титанам, приставленными ко дворцу для несения стражи. Царица богов принялась уязвлять их насмешками, подстрекая к неслыханному злодеянию: “Неужели вам любо терпеть, – говорила она, – что Титанами, что древнее нас, олимпийских богов, ныне повелевает дитя?” И когда Титаны взъярились от попранной гордости, Гера дала им игрушки, коими полагалось выманить мальчика со двора, где он был в безопасности: погремушку, клубок пестрых ниток, зеркало и золотые яблоки из садов Гесперид.
Погремушка заставила малолетнего бога встать с высокого трона, за клубочком крашеной шерсти он побежал по ступеням дворца, собирая же золотые яблоки, вышел из защитительных стен. И тогда ему показали сиявшее аки солнце медное зеркало, в коем юный Загрей в первый раз увидал свой облик, не поняв, что зрит отражение. Устремившись к внезапному другу-ровеснику, мальчик протянул к нему руки, а Титаны, дразня и смеясь, увлекли его шаг за шагом в чащу леса, куда Загрей шел спокойно и безбоязненно, ибо ни рыщущий зверь, ни аспид никогда его тронуть не смел. И в глубоком ущелье Титаны, набросившись, растерзали его, разорвав на мелкие клочья, и бросили в дебрях, надеясь, что мрак покроет их преступление. Даже солнце померкло от скорби тогда, и завыли все твари лесные, и кровавые соки заструились по стеблям растений. Только сердце одно уцелело, и Афина, искавшая мальчика, принесла его Дию, укрыв в своем пеплосе, дабы его сохранил безутешный Отец...”
Асклепиодор замолкает, сам потрясенный прочитанным.
Митрадат сидит на постели. Рот его приоткрыт от волнения. Мускулистое смуглое тело озаряет огонь от жаровни. Тень от головы – на стене: то ли кудри, то ли рога, то ли острые листья венка из победного лавра и буйного плюща...
– Ради всех бессмертных богов, Митрадат, – говорит старик очень тихо. – Заклинаю тебя, не рискуй собой опрометчиво. И не ходи один – никуда. Что б тебе ни сулили и кто бы ни звал. За пределы дворца без друзей и охраны – ни шагу. Здесь с тобою непросто расправиться, и враги твои это знают.
– Да, – лишь взмахом ресниц отвечает ему Митрадат.
“Нет!” – царица бросается в кресло и закрывает лицо руками. Худые плечи ее содрогаются, длинные золотые серьги от рыданий звенят.
Протоген не верит, что Лаодика действительно плачет. Нельзя наперед предсказать, какой она предстанет через миг. Нужно выждать.
Покрывало падает на пол. Пальцы отняты от яростного лица. Оно расчерчено черными полосами размазанной краски с век и кажется мордой тигрицы.
– Ты!!.. Ты не смеешь о том рассуждать! Потому что не знаешь, какие страдания ежеденно терзают меня!.. Пусть он дикий зверь, пусть дракон, пусть ехидна – но это я его родила!..
– Он, похоже, о том позабыл, – хладнокровно речет Протоген. – У тебя есть другие дети, которые необманно любят тебя. Этот же... Знаешь ли, что он мне ответил, когда я вчера пришел и сказал: “Мать зовет тебя для беседы”?.. Слово в слово: “Если царице угодно повидаться с царем, пусть приходит сама”.
– Но ведь он был еле живой после этой ужасной скачки! С его гордостью он не желал признаться, что не в силах встать...
– Его гордость ему не мешала допоздна проболтать со старым сплетником Асклепиодором и четверкой дружков, которых он, кстати, оставил у себя ночевать и сказал, что отныне так будет всегда.
– Да? С каких это пор он заводит тут свои собственные порядки?
– С того дня, как ты сама увенчала его диадемой царя. Он законный монарх, и дворец – его дом. Неужели ты будешь ждать, когда он тебя выставит прочь? Ждать осталось недолго. Мужает он на глазах. И сговорчивей он не стал. А хитрее и злей – многократно. Он всё видит, всё понимает, всё хранит в своей памяти – и однажды со всеми расплатится.
– Знаю. Но то, что вы предлагаете, я не могу приказать. Я все-таки мать.
– О царица, не надо приказывать. Лишь поклянись торжественной клятвой, что не будешь карать своих верных друзей, если те решатся избавить мир от чудовища, а тебя спасти от застенка или изгнания. Коли это не сделать сейчас, то уже через год будет поздно. Решай, государыня!
– Хорошо. – Лаодика смотрит на пламя, и глаза ее сухи, а взор их безжалостен. – Но не в этих стенах. Мне довольно одной неотвязной тени. Хоть тогда... меня даже не спрашивали.
27. Враги Митрадата прибегали к коварнейшим каверзам, дабы гибель его сочтена была всеми нечаянной. Но когда он сумел совладать с необъезженным жеребцом и победой своей повторил деяние юного Александра, его зложелатели рассудили, что приспело время расправы. Царица и двор по обычаю совершали паломничество вглубь страны, в храм богини Ма Эннио, что в древней Комане, и дорогою учинялись то празднества, то охоты. Лаодика охотно отпускала строптивого сына в леса, уповая, что в некий день он оттуда живым не вернется. И ее надежды исполнились: Митрадат в самом деле исчез без следа, но умер и не был растерзан ни людьми, ни зверьми, а бежал, оторвавшись от свиты, и скитался по диким горам, посвятив в свои замыслы лишь четырех вернейших приятелей. Имена я их уже называл: Дорилай, Гай, Харет и Папий.
28. Пропажа царя оказалась нежданной не только для его ненавистников, но и для сокровенных друзей, что давно уже намеревались похитить сына у матери и отправить подалее, где б его согласились принять и не выдать до возмужания. Предлагались и Крит, и Вифиния, и Боспор, и даже Египет; дело требовало осмотрительности, многих денег, долгого времени и надежных людей. И, пока рассылались в те царства гонцы с тайнописными грамотами, пока взвешивались приходившие отовсюду ответы, пока собирались потребные средства и готовились сухопутные и морские пути – Митрадат вдруг порушил все замыслы.
...Страх и радость! Свист рассекаемых скачкою трав, свист взлетающих крыл, свист дыханья и ветра, оклик спутников, потерявших твой след! Песнь погони, гонка, агон: ты – и дичь, и охотник, рогатый Загрей! Страх и радость – вай, эвоэ!..
“Митрадат, попомни слово мое, – сокрушался Асклепиодор, провожая его из Синопы. – Мне не по сердцу эта затея с паломничеством, но как царь ты не ехать не можешь... Ради всех великих богов, будь всегда начеку! И не соблазняйся ни празднествами, ни охотами – а то не возвратишься живой! В пьяной ссоре – кинжал, на охоте – выстрел из лука...” – “Прекрати причитать! – оборвал Митрадат. – Надоело!..”
Расстались без рукопожатия.
Митрадат разуверился в увещаниях и обещаниях. Где они, те сторонники, верные долгу перед ним и тенью отца? Почему Митрадат никого не знает ни в лицо, ни по имени, кроме этого старика? Может, нет таковых? А ежели есть, почему доселе бездействуют? И зачем Асклепиодор его кормит какими-то сказками о возможном и близком спасении, если знает, что каждый день может стать Митрадату – последним?
Жизнь его отравлена страхом. Ни шагу без подозрений. Жутью тянет из всех закоулков дворца, в каждом взгляде мерещится заговор. Стал бояться любого движения, шороха, тени.
Хватит! Значит – охота! Вольность, ветер, весна! Пусть враги и сильней, и коварнее – волей неба они не счастливей тебя, горней молнией осиянного! Не быстрее – Загрея, не ловчее – Великого Ловчего!
О высокая радость и страх – быть добычей и гончим, жрецом и жертвою сразу! Не понять вам того, царедворцы! И тебе, старый пень Асклепиодор – никогда не понять!..
29. Притворившись скорбящей о безвестно сгинувшем сыне, Лаодика велела назначить награду тому, кто укажет ей след или даже доставит Митрадатово мервое тело. И желающих оказалось немало. Каждый день прибывали к царице свидетели, уверявшие, будто видели отрока то в одном, то в другом селении, но когда посылали дознателей, те всегда возвращались ни с чем. Привозили порой и тела убиенных детей, и царица должна была их осматривать, что ее весьма удручало. Посему через несколько месяцев было оглашено, что награду никто не получит. Ибо, если погиб Митрадат, то останки его несомненно истлели и негожи для узнавания; если же он в живых, тогда сыщется сам, коли боги того пожелают.
30. Лаодика, весьма вероятно, надеялась, что, скитаясь без знания троп и обычаев местных племен по лесистым горам, сын ее попал в руки варваров, а они его либо сразу убили за дерзость, либо продали в рабство за Галис или Евфрат. Митрадат же, блуждая с четверкою мальчиков по лесам Париадра, избегал и дорог, и селений, каждый раз меняя ночлег и кормясь лишь тем, что сорвет и подстрелит. В его замыслах было пробраться за Галис, в Каппадокию, к старшей сестре, супруге царя Ариарата. Но, то ли сбившись с пути, то ли, вдруг усомнившись в затее, Митрадат продолжал свои странствия, находя временами приют у тех варваров, коих боялся ныне не больше, чем собственной матери. Полагаю, тогда Митрадат и усвоил наречия многих племен, чем потом изумлял окружавших.
31. Много слыхивал я небылиц о геройских деяниях молодого царя: как сражал он ударом копья то пантеру, то вепря, то лань; как от стрел его падали стаями птицы с неба, как презирал он лишения, холод и жажду, закалив свое тело и сделав несгибаемым дух. Кое-что было правдой, но я узнал и иное от надежных людей, близко знавших царя. Старый Гай, переживший его, признавался, что Митрадат в дни скитаний своих временами ввергался в отчаяние. К слову сказано, лань убил не царь, а друг его Папий, но под сильным дождем беглецы не сумели развести желанный огонь, а сырятину есть еще брезговали. Освежеванный труп оставался в траве, и на запах его пожаловала стая горных шакалов. Дети, бросив добычу, бежали, утолив свой голод незрелыми желудями и ягодами.
32. В другой раз забрели они для ночлега в пещеру и наткнулись там на пантеру. Зверь похоже, забрался туда умирать; был он стар и почти без клыков, но во злобе все же опасен. Пятеро отроков не без труда одолели его, получив в том сражении раны, которые, как могли, врачевали глиной и травами. Шкуру же как трофей взял себе Митрадат и надел ее вместо плаща, истрепавшегося до лохмотьев. И подобных историй тогда приключалось с ними немало.
33. Но, покуда было тепло, испытания лишь подстрекали строптивцев длить свои приключения. Ведь случались и радости: Артемида и Пан посылали им легкую дичь, нимфы их выводили к источнику, пастухи делились сыром и молоком. Лишь когда сократились дни и сделались нестерпимо холодными ночи, Митрадатовы спутники затосковали по дому и родственникам. Они были бы рады подвигнуть царя поискать убежища у каких-нибудь здешних жителей, но с тех пор, как некое племя пыталось их захватить с несомненно враждебными целями, Митрадат старательней прежнего обходил стороною селения. И никто из них больше не ведал, по какой они бродят стране и доколе продлятся их бедствия.
Ранний серый осенний рассвет.
Сверху, снизу – вязкая мгла. Ни земли, ни неба не видно. Знобящий туман, заползший в долину, разбух и окутал, как опухоль, всё: камни, травы, деревья. Если бы от тумана стало теплей. Зуб на зуб не попадал еще с вечеру, но скитальцы умаялись так, что огонь разводить поленились. Иначе пришлось бы полночи возиться с сырыми дровами, подкладывать, бодрствовать на часах...
Сбились в кучку, привычно согрелись телами на подстилке из листьев и – в сон. Хорошо, что нашли этот грот. Сухо, тихо. Тихий ропот ключа, отдаленные шорохи, писки, хрусты. Вздохи душ, гудение занемевших мышц, стуки сердца сквозь ребра...
Митрадат так всю ночь и не спал. Лишь задрёмывал, вздрагивая то от крика совы, то от мышьего бега по грохочущей палой листве, то от судороги в животе от кусачего голода.
Что-то будет – зимой?
Как ни тянешь с решением, жить без крова уже невозможно.
Ох, что это?.. Сквозь туман – низкий, жуткий, тягучий, дикий, нечеловеческий стон. Или рёв.
Страх пронизывает всё нутро.
Пан Великий! Это он, должно быть, ворочается, завывая от злых сновидений. Чудовища Тартара и посланники Ахримана не дают покоя ни людям, ни богу. Митрадату всё время мерещится, будто змеи льнут к его шее, будто сфинксы с женскими ликами и когтистыми лапами тянутся к горлу...
Снова – стон. Тот же самый. Хриплый, долгий, тоскливый. Митрадатово сердце невольно вторит ему: “О-а-оо!..” А вослед – рев, густой грубый. Увязнув в осеннем лесу и в тумане, он истончается, превращаясь всего лишь в звериный зов, преисполненный горькой печали.
Олени. Митрадат облегченно зевает. Чего только не взбредет в бессонную голову. Осень – время брачного гона. Всего лишь олени. Зовут своих самок, поют свои песни, сражаются...
Рассвело. Митрадат укрывается шкурой пантеры и, растолкав друзей, засыпает.
34. Так они очутились в сопредельной Малой Армении. В некий вечер они отыскали удобный грот для ночлега и уснули на травной постели. Там, к неслыханному своему удивлению, обнаружил детей Антипатр, сын Сисиды, царь тех мест, что охотился в заповедном лесу на оленей. Угадав по речам беглецов, что они не простого рождения, Антипатр пригласил их к себе во дворец.
Охота окончена.
Горделивый лесной венценосец, пышнорогий самец, увлеченный буйством брачного гона и отбросивший бдительность, загнан царскими ловчими, обложен царскою сворой и заклан царским копьем.
Приближенные могут отдохнуть на озаряемой светом солнца окровавленной поляне.
Царь, покинув всех, удаляется в чащу. Один. Как всегда. И никто не дивится причуде, хоть никто и не знает, что за сила его влечет всякий раз в этот лес. Что за тайна сокрыта в его неизменно долгих отлучках. Пусть считают, что он там беседует с духами.
Собственно, почти так и есть.
Еще мальчиком Антипатр услыхал от старого пастуха о чудесном источнике. Коли верить преданию, некогда там отдыхал от странствий по Азии юный бог Дионис со своим беспечным воинством из вакханок, нимф и сатиров. И с тех пор каждый год в одинаковый день и час – только как их узнать, никому из смертных неведомо – наполняются воды лесного ключа сладкой, легкой пеной бессмертия. Так что всякая земнорожденная плоть, вкусившая благодатной влаги в урочное время, обретает нетленность, а дух очищается ото всех тяготящих забот льдистым звоном божественного, непостижного прочим, веселья. Но опасен искус приобщиться к небрежному дару Диониса, ибо, зная о чарах ключа, забредает туда иной раз и владычица всех смертей и рождений – Артемида, бесстрастная дева, нелюдимая, неумолимая. Она тоже там любит купаться, и горе тому, кто случайно с ней встретится. Это верная смерть. Порою в окрестных селениях среди белого дня воют псы, будто лунною ночью – а во мраке поют петухи, перепутав полночь с рассветом. И наутро охотники, пастухи или бортники обнаруживают среди скал козлоногое тело сатира, несчастного дикого дурня, не сладившего с любопытством и любострастием и пронзенного золотою стрелой за один лишь робкий, жадный, бесстыдный, кощунственный взгляд на лилейную, в радужных каплях, холодную грудь богини.
Пораженный в детстве рассказом о дразнящем соблазне, о шалой прихоти вечноюного, великодушного и жестокого бога, Антипатр преисполнился неистребимой мечтой: разгадать, уловить и присвоить – тайну времени, тайну вечности, тайну тихо смеющихся вод. Ведь ежели дар Диониса был кому-то назначен – почему не ему, Антипатру? Царю и сына царя?
Посещая священный источник, он под страхом безжалостной казни запрещал себя сопровождать, а тем паче выслеживать. Он прокрадывался через чащу, опасаясь чуть громче вздохнуть или хрустнуть при шаге сучком. И ему казалось, что за мшистыми глыбами и непролазными кущами с приглушенным вскриком – будто ладонь зажимает опрометчивые уста – стремительно прячется некто живой, зрячий, всепонимающий. Много раз он подолгу стоял, не решаясь выйти из пестрой тени дерев, и сердце металось в груди как подранок. Он боялся и золотой стрелы беспромашной Лучницы, и разнузданной ярости козлоногих, и козней Пана – а кто бы посмел не бояться?.. И все-таки он заставлял себя сделать шаг и покинуть укрытие; заставлял – зажмурив глаза, а когда открывал их – всегда оказывался совершенно один у насмешливо-звонкой воды, и ничьим следами не был запятнан девственно-белый песок, отливавший в лучах золотом и синевою. Царь ступал на песок, и колени его дрожали, и вставал на колени, и с трепетом наклонялся к леденящей сердце струе, припадал к ней с благоговейным и святотатственным вожделением – и глотал ее, словно целуя, и вкушал ее долго-долго, отрываясь только тогда, когда горло сводило от нездешнего холода, и, поднявшись, он шептал потрясенно: “Прости меня, божество!”...
Уходя отсюда с тоской и отчаянным упованием на невозможное, он нередко опять за спиной слышал звуки. Даже не оборачиваясь, он не просто верил, а знал, что его притязания ведомы всем лесным существам, легконогим нимфам и лупоглазым сатирам. Они всегда провожали его приглушенным хихиканьем, завистливым или злорадным шептанием и притворными вздохами. Но вреда никогда не чинили, свыкшись с ним и, должно быть, скучая, когда он долго не появлялся и лишал их занятного зрелища.
Годы шли один за другим. Прозрачные капли мгновений стекались в десятилетия. Антипатр обрюзг, поседел, у него народились дети – к несчастью, все девочки... А родник продолжал с прежним смехом пересчитывать серебро своих вод, сохраняя тайну бессмертия. Царь и сам не ведал теперь, для чего ему это – теперь, когда молодость изменила ему, и он устало ее отпустил от себя, словно ветреную дорогую гетеру. Ведь пугливые нимфы больше его не дразнили – не кидались в спину орехами, не цеплялись за плащ, не совали колючки в сапог, ибо он никогда не грозил им в ответ на проказы, не гонялся за ними по зарослям, как сатир, грубиян и каверзник. Нимфы даже, похоже, жалели его, но заветной тайны ключа – может, ведомой им – не выдали. Антипатр уверил себя, что ходит к гроту, повинуясь только привычке и не ждя ничего сверхобычного.
И все-таки, когда он приближался к поющим водам, просылась в душе неувядшее чувство восторга и страха. Всякий раз на одном и том же месте он вновь превращался в причастного чуду ребенка; всякий раз – на одно мгновение – становился таким, каким некогда здесь появился однажды: вдохновенным от благоговения, юным, чистым и неподвластным духовному и телесному тлению! Как он медлил на этих последних шагах, как желал продлить опьяняющее больше Вакховой влаги кружение чувств, их горькую, словно кора орешника, свежесть! Их ясность, с годами немеркнущую!..
Оставалось сделать один лишь шажок, роковое движение, чтобы получить наконец дар судьбы за упорную преданность своей детской мечте: бессмертие – или легкую смерть! Поцелуй Диониса – или золотую стрелу беспощадной Охотницы!.. Он готов был к тому и другому, и спешил к уготованной доле, и откидывал прочь заслонявшие ветви... Но мечты его разлетались прочь вместе с птицами, вспугнутыми исторгнутым шелестом. Грот был пуст, песок нетронут и бел, а царь, всё более грузно становясь на колена, почти бестрепетно пил, утомленный охотой, эту льдистозвенящую воду, утоляя священной влагой земное алкание. Вода здесь вечно была холодна до зубовного стона, даже в знойные летние дни. Так холодна, что царь не знал, сводит скулы ему холод смерти или бессмертия.
Привычным, осторожно-уверенным жестом, Антипатр раздвигает ветви орешника, делает шаг вперед – и тотчас застывает на месте. Крик, точно острая кость, застревает в груди, так что больно даже дышать. А жаркая кровь ударяет густою струею в затылок и в сердце: там, в гроте, на стенах которого пляшут змейками молнии солнечных бликов, на груде бурой бронзы, золота, пурпура и изумруда осенних листьев, прикрытый вздымающейся от дыхания шкурой пантеры, с диадемой из свежего плюща на длинных кудрях – крепко спит юный отрок со смуглым и дивно прекрасным лицом!..
Он!.. Дионис!.. Великий Ловчий! Иакх! Загрей!.. Бессмертное, вечноюное, самовластное божество, преисполненное благодати и буйства, невинное, хищное, шалое...
Царь понимает: он видит то, чего не дозволено видеть смертным. Но очей отвести не может. И стоит, как копьем пригвожденный, и любуется молча, жадно и упоенно, чудом богоявления – даром неба, что не уступит мечте о бессмертии... Слезы восторга и благоговения застят взор Антипатра, озаряя хрустальным сиянием всю картину и мешая ему разглядеть, что волнистые кудри подростка свалялись от грязи и давно забыли о гребне, что ноги его все в мозолях, ссадинах и синяках, что самодельная обувь натерла ему на щиколотках красноватые полосы, что из-под шкуры пантеры виднеется нищенское тряпье... И что лук, лежащий близ спящего, изготовлен не слишком умелой рукой, и стрела в потрепанном колчане – самодельная, не золотая...
Митрадат приучил себя спать очень чутко, и достаточно было даже не шороха, а чужого нескромного и неотрывного взгляда, чтобы он распахнул глаза, сбросил шкуру пантеры, пружиной вскочил и выхватил из-за пояса меч-акинак настоящей халибской стали. Но что это?.. Странный, богато одетый пришелец, напугавший его, вдруг склоняется перед ним на колени и взывает к нему, умоляя:
– Не гневайся! Удостой меня милости и открой: кто ты – бог или сын божества?..
Сумасшедший.
– А ты кто? – настороженно спрашивает Митрадат.
– Я царь сих мест, Антипатр сын Сисиды, я чту всех великих и малых богов, арменийских, азийских и эллинских, и коли ты повелишь, окажу тебе почести и исполню любые обряды...
В мозгу Митрадата мелькает: раз этот чудак так желает, не прикинуться ли вправду – богом? Но... “Не кощунствуй, отмстится”, – наставлял его Асклепиодор, и оно похоже на правду. Да ведь просто смешно! Разве боги так ходят? Немытые, в грязном тряпье, изголодавшиеся до урчанья кишок...
– Нет, я смертен. – речет Митрадат. – Но любому не поздоровится, кто захочет это проверить.
– Ты совсем еще юн. Почему ты бежишь от людей? Что ты сделал им? Или что они тебе сделали? Я не верю, что столь прекрасное существо может оказаться злодеем...
– Я... охотился и заблудился, – говорит Митрадат, возвращая в ножны лезвие акинака. – И блуждаю уже много дней.
– Твое имя, должно быть, столь же сладостно слуху, сколь твой облик глазам, – продолжает вкрадчиво петь ему Антипатр. – Кто отец твой, кто мать и какого ты рода?..
– Если я назову имя матери, ты легко угадаешь и имя отца, – отвечает мальчик загадкой. – А вот имя отца меня может сгубить. Потому тебе лучше не знать ничего, коли ты в самом деле не желаешь мне зла.
– О, напротив! – с жаром ручается вставший на ноги царь. – Будь мне гостем и, коли угодно, храни при себе свои тайны! Мое сердце и честь не велят мне бросить здесь тебя одного, ибо вижу, что ты и разут, и раздет, не имеешь ни крова, ни спутника...
– Спутников у меня целых четверо, – прерывает его Митрадат. – Трое по моему повелению на рассвете ушли поохотиться, а один, негодяй такой, самовольно покинул меня...
– Как Тесей Ариадну на острове Наксос, – улыбается царь, проявляя диковинную в таком захолустье ученость.
Митрадат смеется сравнению с брошенной возлюбленным девушкой, и от смеха его настороженный и всклокоченный облик вдруг становится вправду божественным. Озаренным небесным огнем.
– Не сердись на друзей, – говорит Антипатр. – Ведь, не будь они столь беспечны, я не смог бы встретить тебя, о мое безымянное чудо. Может быть, я упал бы, пронзенный стрелой твоего недреманного стража. Ты дозволишь мне побыть с тобой в этом гроте? Мы подождем твоих спутников, а потом пойдем к моим людям – это недалеко – а потом, накормив вас, тронемся в город...
– Какой?
– Синорега.
– А где это?
– В Малой Армении. Ты не знаешь, куда ты попал?..
Митрадат усмехается: “Нет”.
– О не бойся меня, – уговаривает Антипатр. – Я приму тебя, как подобает, по-царски, ничего не прося взамен, кроме дружбы и расположения... Мне даже нет нужды в твоем имени, назови себя, как пожелаешь, нужно ведь как-нибудь обращаться к тебе... Или хочешь, я сам придумаю что-нибудь благозвучное...
– Ладно, – взвесив всё и приняв решение, соглашается Митрадат. – Я пойду с тобой. Можешь звать меня... скажем...
…"Евпатор!" – вылетает с испуганным окликом из кустов Дорилай.
Да. Евпатор. “Сын благого отца”. Сын – какого – Отца?!..
– Замечательно! – улыбается царь. – Но, будь воля моя, я нарек бы тебя...
– Знаю, – перебивает его Митрадат. – Не надо.
– Скажи мне, ты... пил из источника?
– Да.
– И... что же?
– Вода как вода.
Крепость скрыта горами – и сама стоит на горе. Вид Синореги не особо приветлив: в нижнем городе ни богатых домов, ни шумного рынка, ни строений, украшенных портиками. Серо-розовый камень, бурый киприч, синевато-лиловая глина, грязь, собаки шакальего вида... Только улицы почему-то прямые, чего Митрадат никогда не встречал в отдаленных от побережья селениях. У местных племен город строится, как укажет земля или глаз – завитками, кругами, уступами... “Предок мой, основатель сей крепости, – поясняет ему Антипатр, – был один из друзей Александра и оставлен тут в чине фрурарха. После войн диадохов его объявили царем, и свое обиталище он устроил, как принято за морем”.
Всё понятно. Жалкий опыт внесения эллинской ясности в варварский край. По сравнению с великолепной Синопой – деревня, среди которой громоздится дворец, как нелепая декорация. Черепица на кровле, старинные акротерии в виде листьев аканта и колонны из мрамора – лишь в убранстве дворца, обнесенного прочной высокой оградой из дикого камня.
“Как тюрьма”, – пронеслось в голосе Митрадата, но перед ним уже распахнули покрытую медной чеканкой дубовую дверь и склонились в восточном поклоне темноликие бородатые слуги...
Первым делом пятерых оборванцев позвали в нагретую загодя баню. И они, без раздумий расставшись со своими лохмотьями, с удовольствием стали плескаться и париться, подставляя свои телеса усердию банщиков, растирателей и умастителей маслами.
Неожиданно в баню явился сам царь Антипатр и долго стоял, невзирая на пену, пар и летящие брызги – неотрывно, как в гроте, пожирая глазами Евпатора. Тот краснел и смущался, сам не зная чего. Царь заметил сие и, когда его вытирали, сказал: “Красота – это милость богов, редкий дар, коим надо гордиться. А стыдятся своей наготы лишь уроды и дикие варвары”. Митрадат не понял, к чему это и украдкой взглянул на приятеля Папия – не обиделся ли? Папий был самым старшим из них, самым рослым и самым нескладным, а вдобавок и щеки в прыщах, и оволосател под мышками и в других местах...
Царь привел своего брадобрея и велел ему у себя на глазах причесать и подстричь Митрадата так, чтоб не испортить упругих кудрей, обрамлявших лицо и спадавших почти до лопаток. У себя во дворце Митрадат укрощал эти кудри диадемой, а в странствиях – легким венком из плюща, что делал его в самом деле похожим на юного Вакха.
Брадобрей, решив подровнять пряди спереди, поднял их, и тогда Антипатр разглядел беловатый рубец на челе и воскликнул с ужасом: “Что это?!.. Тебя ранил – человек или зверь?”... “Нет, – ответствовал Митрадат не без гордости. – Этот шрам почти от рождения. Молния угодила ко мне в колыбель”. – “А потом твой родитель донашивал тебя в собственном бедре?” – улыбнулся ему Антипатр чуть насмешливо, хоть колени его задрожали, а слух наполнился столь знакомым шелестением, пением, трепетом, серебристым безжалостным звоном... “А потом я удрал от титанов, стерегших меня и желавших со мною расправиться по велению царственной Геры”, – то ли в шутку, то ли всерьез подыграл ему Митрадат.
Ослепленный вновь прихлынувшими слезами, Антипатр наклоняется, чтобы благоговейно поцеловать этот шрам. Но в руках брадобрея внезапно сверкает медное зеркало – и Митрадата, испуганно прянув, чуть не напарывается на лезвие.
“Божество мое”, – с болью шепчет царь. – “Отчего ты боишься меня?..”
“Я – тебя?”... – изумляется Митрадат.
Тоном, в коем сквозило то самое – родниковое, ледяное, небожительское – отчужденное пренебрежение.
Он позвал Митрадата к себе и велел своим слугам открыть сундуки с дорогими нарядами. Теми, которые сам когда-то носил, когда был еще юным и статным и надеялся передать сыновьям; теми, что слали ему в подарок и преподносили на память соседи и гости – купцы и посланники из Великой Армении, колхи, парфяне, эллины, левкосирийцы, каппадокийцы, халибы... Сидя в кресле, царь упоенно следил, как стройное тело прекрасного отрока, не юноши и не ребенка, облекается то в хитон в золотою каймой и пурпурный гиматий, то в старинное платье персидских царей – юбку, собранную вдоль ног серповидными складками, и накидку, связанную на пупке священным узлом Геракла; то в мидийское одеяние – узорчатую рубашку с круглым воротом, окаймленным золотыми листами, анаксириды – широкие шаровары из алого шелка, заправленные в узконосые кожаные сапоги, узкий длиннорукавый кандий – парадный и весьма неудобный кафтан... Божественная нагота диковатого и угрюмого мальчика, облекаясь щедрыми складками, златом и пурпуром торжественных платьев, обретала внезапно неподдельно царскую стать, и такое соединение, превращение и взаимное перетекание разных сущностей – бога и хищника, ребенка и властелина – в одном существе – столь пленяло и восхищало потрясенного Антипатра, что не мог он никак разуверить себя в том, что дивный найденыш – не отпрыск богов. Это чудо не вправе быть плодом соития смертных мужчины и женщины. Антипатр не желал уже ничего иного, как заслужить его ласки, приязни, доверия – словно милости неба. Заслужить – любою ценой.
Юный гость же, оборвыш без роду и племени, разрешал служить себе, точно снисходительный бог; как зверек, был скрытен и бдителен; с царской властностью распоряжался друзьями и порой становился капризен, как малое чадо. Затея его утомляла. Он решил, что царь Антипатр для того меняет на нем, превратив его в куклу, одежды, чтобы выявить хитрым путем, кто он родом и где его родина. Только он одинаково ловко ощущал себя и в персидском, и в эллинском, и в каком угодно варварском платье, и уже после третьей примерки явно начал скучать. С кислым видом и обреченными вздохами он встречал каждый новый наряд, что дало Антипатру уверенность: этот мальчик привычен к богатству. У него не пылают глаза от восторга и жадности, когда он прикасается к золоту, шелку, жемчугам и камням.
Уловив его нарастающее раздражение, царь спросил его: “Божество мое, разве не радостно этим всем обладать?..” Митрадат лишь пожал плечами. “Всё отныне твое, – улыбнулся ему Антипатр. – Лишь подгонят по росту, что тебе нравится”.
Снисходительно буркнув “спасибо”, Митрадат не преминул заметить: “Царь, наряды радуют женщин. Для меня бы ты лучше открыл оружейную и сводил на конюшню, чтоб я себе выбрал коня”.
Антипатр смутился: “Конечно. Ты прав, мой Ахилл. Я уже и забыл, что такое – быть мальчиком. Сыновей не имею, а о собственной юности помню мало...”
Митрадат беспощадно спросил: “Кто ж тебе тогда будет наследовать?..”
Царь руками развел: “Кого мне назначит судьба”.
35. Антипатрово царство не было ни обширным, ни влиятельным, ни богатым. Мало было в нем городов и торговых путей; среди гор, лесов и ущелий возвышались лишь редкие храмы и крепости. Говорят, основал его некий македонский стратег из числа друзей Александра, что женился на здешней княжне. Царь жил тихо и правил умеренно, не стараясь блистать ни богатством, ни бранною славой, а по мере вхождения в возраст осени замыкался в покойной глуши в узком круге друзей. Двор его слыл весьма захудалым, и гости появлялись там редко. Про царя Антипатра ходила к тому же молва, будто он ненавистник женщин, и неведомо, что тут было причиной, что следствием: ни супруга царя, ни наложницы не смогли родить для него сыновей, и в его гинекее росло лишь двенадцать царевен. Почитая сие за насмешку богов, царь смирился с тем, что преемником власти должен стать супруг одной из его дочерей – но, колеблясь в пристрастиях, он держал их пока при себе.
День выдался редкостно мерзким. От ветра гудели деревья, с неба сыпался мокрый растрепанный снег, успевавший, пока долетит до земли, превратиться в холодную грязь. Про обычные развлечения за стенами дворца даже думать не приходилось. Заняться учением, как настаивал Антипатр? Зубрить занудные правила, утруждать мозги вычислениями, сочинять идиотские речи “за” и “против”? – Увольте! Не затем убегали из дома!..
Митрадат с друзьями сидит у огня. Сам – на кресле, забравшись с ногами. Другие – кто на шкуре, кто на подушке, кто на теплом верблюжьем ковре. Перебрав все домашние игры – в кости, в камешки, в пальцы, в кораблики – и в охотку слегка поборовшись, они вдруг заспорили, у кого тверже память. Гай придумал провести состязание, как в гимнасии: вспомнить всю “Одиссею” – по кругу, кто сколько сумеет. Начинающий запинаться и путаться выходил из игры.
Чередуясь, они осилили первую песню, распевая гексаметры на монотонный мотив. Но уже в начале второй, после всем известных стихов про розовоперстую Эос, Гай со смехом сдался. Вскоре скис Дорилай и признал свое поражение Папий. Продолжали лишь двое: Харет, известный своим прилежанием – и, сколь ни странно, Евпатор, наставников коего изумляла всегда как его нерадивость в занятиях, так и дар всё хватать на лету. Вот и нынче: дойдя до рассказа о несчастиях Телемака, замолчал и Харет – Митрадат же, будто свиток держали у него пред очами, подхватил и пропел звонко, чисто, уверенно:
”…Ныне о собственной, дом мой постигшей беде, говорю я –
две мне напасти; одна: мной утрачен отец благородный,
бывший над вами царем и всегда, как детей, вас любивший;
более ж злая другая напасть, от которой весь дом наш
скоро погибнет, и всё, что в нем есть, до конца истребится…”
Тут он замолчал. И вовсе не потому, что забыл или слезы ему помешали.
Он заметил широкую тень на полу.
За спиною стоял Антипатр и задумчиво слушал. Слушал, верно, давно, войдя незаметно. Друзья, увлеченные новой затеей, на дверь не смотрели; в комнате было, не считая огня от жаровни, темно, шум шагов заглушался ковром...
Явно растроганный Митрадатовым чтением, царь приближается и кладет ему руки на плечи. Целует в пылающий лоб. Митрадат опускает голову, чтобы царь не увидел, в каком он смятении. Что же будет теперь?..
– Я вижу, ты любишь Гомера, божество мое, – говорит Антипатр, наклонившись и щекоча ему щеку своей бородой, щегольски завитой, источающей аромат гвоздики и мускуса.
– Да, – беззвучно кивает в ответ Митрадат.
– А других поэтов?
Согласный кивок и мысль про себя: “Отвяжись, перестань меня мучить!”
– Вот не думал! – обрадованно улыбается царь. – А музыку?
– Тоже.
Митрадат, оправившись, уставляется на него с вызывающей прямотой. Не глухой же он, Антипатр, и уж если торчал тут давно, слышал не одну “Одиссею”, а и все предыдущие их разговоры. И не мог не заметить, как болтун Дорилай, забывшись, назвал его “Митрадатом”, а Харет аккуратно поправил его...
– Да, и музыку тоже. А – что? – повторяет Евпатор.
– Ничего. Мне отрадно было узнать, что ты чуток душой, божество мое... Каждый день ты меня удивляешь!
Царь, легонько коснувшись рукою кудрей Митрадат, уходит, не сдержав тяжелого вздоха.
Митрадат говорит друзьям: “Вот и всё”.
Антипатр велел Митрадату прийти одному. Назревало, похоже, то самое разоблачение, коего он так старательно и неумело до сих пор избегал, пресекая расспросы о прошлом. Но ведь надо быть полным глупцом, чтобы до сих пор не понять, кого ты пригрел. Даже в Малой Армении, верно, знают о случившемся в Понте, не могут не знать...
Он шел неохотно, отмахиваясь от поклонов назойливых слуг и приветствий придворных. А войдя к Антипатру, весь насупился и ощетинился.
Царь, однако, ни намеком не проговорился о своих подозрениях, обратился к нему как и прежде – “Евпатор”, назвал “своим божеством”, усадил его в кресло из кипариса с расшитой жемчугами подушкой, расспросил, хорошо ли он спал и понравилась ли еда – а потом вдруг, словно в театре, раздвинул завесу и кликнул певца.
Кифаред. Настоящий, не из обученных варваров. Судя по плавному произношению – иониец. Редчайшая птица в этих диких краях, где все песни гортанны, звуки музыки кажутся воем, а речь – словно камень зубами грызут. Антипатр не желает забыть, что его прапрадед был эллином, и кичится тем перед местными, зазывая к себе то авлета, то странствующего софиста, то ваятеля, то живописца. Долго тут никто не задерживается: глушь, тоска, суровые зимы, непонятные нравы, стареющий царь-сумасброд...
Антипатр кивнул, и певец, настроив кифару на орфический лад, начал петь. Митрадат в самом деле был чуток к красивым созвучиям, хоть напрасно наставники толковали ему о строях, тетрахордах, ритмах, стопах – в этом он ничего понимать не желал. Он любил лишь веселую музыку, под которую тянет плясать, ибо медленная и тягучая сразу напоминала ему об утрате отца, об надрывном голошении плакальщиц, о процессии, двигавшейся по Синопе под заунывные жалобы флейт...
Как нарочно, этот певец исполнял лишь печальные песни, однако в них звучала не смертная скорбь, а какая-то странная сладость пополам с изысканной горечью – словно боль, которую сам себе бередишь, расковыривая корку крови над ссадиной или трогая ноющий зуб. От прихлынувших воспоминаний Митрадат, захваченный звуками, не способен был понимать те слова, что они выражали. Мысли путались и толкались у него в голове, и когда рассудок улавливал изощренно распетое слово, украшенное мелодическими завитками, он терял общий смысл изреченного. Все же кое-что запечатлелось в его цепкой памяти и нашло непонятно волнующий отклик в потрясенной душе:
“Милый... тленным смертен и ты... старость... гони... будешь счастлив... за ласку... безумцем...”
– Кто сложил эту песню? – спросил Митрадат, когда смолкли струны кифары и в воздухе зазвенело молчание.
Быстро переглянувшись с царем, кифаред ответил смущенно: “С божьей помощью – я, господин”.
Только все они знали, что это неправда.
Ночь. Бессонница.
Угли в жаровне потрескивают. На дворе – слышно даже за толстыми стенами – завывает буря с дождем и градом. Из глубин дворцовых покоев долетает песня сверчка. Пробегают по комнате мыши.
Митрадату не спится. Будь поблизости Дорилай или кто-то из прочих друзей, он толкнул бы в бок, дернул за нос, стянул одеяло – и, по-братски поцапавшись, они столь же по-братски поговорили бы о том, о чем ноет душа... Он всегда пресекал разговоры о доме, но сейчас и сам был готов вспоминать, мечтать, строить замыслы... Только нет сейчас рядом друзей. Антипатр внушил, наконец, Митрадату, что негоже и неприлично благородным и благовоспитанным юношам спать вповалку, как простолюдины, или хуже – как звери в норе. И смешно во дворце непритворного друга класть раба у порога или выставлять часовых у дверей: “Божество мое, что за прихоти? Если хочешь, приставлю охрану, но, клянусь, ты здесь в безопасности...” Митрадат не мог сознаться царю, что боится не столько врагов, сколько собственных снов, мыслей, воспоминаний, тревог. Что боится – собственных страхов. Для которых – ни стен, ни препон.
Он ворочается с боку на бок, вспоминая об Антипатре. Почему этот странный властитель так стремится ему угодить, исполняя любое желание? Если он угадал уже, кто я, почему упорно молчит? Если не угадал – что ему за корысть рассыпать свои милости перед безвестным бродягой?.. Несомненно одно: Антипатр не станет губить меня и не выдаст врагам ни за деньги, ни за посулы. Ему выгодно делать вид, будто он сам не знает, кого приютил, потому и разыгрывает из себя сумасшедшего: меньше слухов и сплетен, меньше опасности, что – прослышат, разыщут, отнимут. Царь мечтает меня сохранить. Для чего?.. Принимать подношения, позволять за собою смиренно ухаживать, снисходительно отзываться на “мое божество” – и забавно, и лестно, и даже приятно, однако...
В неотвязных ласках царя Митрадату мерещится нечто такое, чего следовало бы избегать. Нечто липкое, приторно-мутное, потно-пряное...
“Вот что, – решает он про себя. – Надо будет весной, когда горные тропы сделаются проходимыми, отослать гонца. Либо в Амис, к родным Дорилая, либо прямо к Асклепиодору, хоть это рискованно, но к кому еще – я не знаю... Больше так не должно продолжаться. Не желаю тут прозябать”.
Успокоившись этим решением, Митрадат закрывает глаза.
Звон сверчка становится громче. Это тихо отворяется дверь и кто-то, мягко ступая, входит в опочивальню. Митрадат, собравшись в мускулистый комок, сжимает под одеялом рукоятку своего акинака.
– Это я, – говорит Антипатр. – Не пугайся.
Митрадат возвращает лезвие в ножны. Услыхав тихий лязг, царь с усмешливой укоризной замечает:
– Так и спишь на железе? Ведь жёстко.
– Ничего. Я привык: не девчонка, – гордо буркает Митрадат.
– Можно, я присяду к тебе?..
“Пьяный, что ли?” – досадует отрок, но, послушно подвинувшись, отстраненно речет:
– Царь имеет право сидеть, где захочет.
– Благодарствую, – не без горечи отвечает ему Антипатр. – Я-то мнил, что, ежели мне приятно видеть тебя и заботиться о тебе, то тебе не пристало бы отвечать мне холодной жестокостью.
– Какая жестокость?.. Я спал, ты вошел...
– Не лукавь. Ты не спал.
– Всё равно. Почему нельзя побеседовать днем?
– Потому что днем ты всегда со своими друзьями. И бежишь от меня, словно серна от леопарда.
– Неправда. Когда ты зовешь меня, я всегда появляюсь по первому слову.
– А когда не зову?!.. Я намедни хотел испытать, насколько ты привязан ко мне. И не звал тебя целых четыре дня. Ты ни разу ко мне не пришел! Даже не удосужился выспросить, болен я или здоров! Жив ли вовсе!
Митрадат пожимает плечами:
– Уж о смерти царя точно знали бы все. Равно как о болезни. А если царь жив и здоров – значит, занят делами. Отрывать тебя от государственных дел по-пустому я счел невозможным. К государю не ходят без зова, так скажет любой.
– Ты, я вижу, прекрасно осведомлен, как надлежит обращаться с монархами. Но ведь, кроме придворного чина, существует... приязнь, благодарность, внимание...
– Коли я ненароком обидел тебя, извини. Я не думал, что ты меня ждешь.
– Бессердечный. Скажи, ты любил... хоть кого-нибудь?
Митрадат не привык даже слышать этого слова, а тем паче произносить. И о ком бы он мог так сказать? Разве только...
– Отца. Но его уже нет, – сознается мальчик, потупившись.
– Он был... лучше меня?
Митрадат сверкает глазами – как сравнивать?! – но ответствует без возмущения:
– Для меня он был... словно бог. Хоть внушал мне, что вышние боги не имеют зримых обличий.
– Божество мое, он заблуждался! – возражает с горячность царь. – Боги могут являться в обличии смертных – это скажет любой, хоть увидит тебя! Ты прекраснее всех, кого я лицезрел на земле! Ты не можешь быть бренным и смертным – я скорее поверю, что богом был тот, кто родил тебя мне в искушение! Твоя плоть осиянна дыханием горнего пламени, твоя стать соразмернее статуй, твоя поступь пленительней танца! О вглядись в свое отражение: твои кудри как темный огонь, твои взоры как молнии, на устах чистый жар! Я не мог не узнать тебя, божество мое, Вакх, Дионис, Загрей – утоли же ты наконец мою жажду! Ты меня опьянил – дай хоть раз уснуть во блаженном забвении! Возвышаясь над всеми своей красотой, превзойди к богам в милосердии! Милосердие – высшая радость для тех, чья сила безмерна!.. Я люблю тебя жарче и преданнее, чем отец... Пожалей меня, ибо я изнываю от тоски по тебе и страдаю от твоей неприступной надменности! За недолгое счастье с тобой я готов отдать мою жизнь, мое царство, всех моих дочерей – только б ты не бежал от меня, только б дал прикоснуться к тебе...
– Неужели и царство? – с любопытством переспрашивает Митрадат, цепко выхватив самое важное слово из хмельной Антипатровой речи.
– Да, – торжественно помрачнев, подтверждает ему Антипатр. – Я не так уж пьян, далеко не безумен и ведаю, что говорю. Я за эти дни всё обдумал. Клянусь тебе золотой стрелой Артемиды и черными водами Стикса. Если ты полюбишь меня – я отдам тебе это царство.
Даже ночь пристыженно замолкла. Ветер, с грохотом рушивший град на кровлю, улегся. Сверчок замолчал. Угли в печке тлели без треска. Только кровь стучала в висках.
– Я... попробую, – еле слышно говорит Митрадат.
Но когда ошалевший от его согласия царь начинает неистово подминаеть его под себя, удушая в жадных объятиях, он пугается, сам не зная чего, и наносит мгновенный удар – нет, не лезвием, а рукояткой меча – прямо в темя.
Обмякшее тело грузно валится на пол. Митрадат, ужаснувшись, кричит, но никто не приходит: стража, верно, снята самим Антипатром. Овладев собой и поняв, что до рассвета никто не появится, он склоняется над царем и прислушивается.
Слава богу, он жив. Сердце слабо стучит, грудь едва заметно колеблется. Тишина беспробудная. Митрадату хочется выть. Лучше – пел бы сверчок, дул бы ветер, бегали мыши...
Очнувшись и всплыв из тяжелых глубин забытья, Антипатр с удивлением видит, что зачем-то лежит на полу, чуть прикрытый своим скомканным пурпурным платьем. А на ложе, свернувшись в комок и прижавшись щекою к обнаженной стали меча, дремлет мальчик с дивным лицом, словно выточенным из холодного драгоценного камня сардоникса: смугловато-прозрачная плоть, рдяный сумрак кудрей, безупречная линия уст и носа...
Вспомнив всё и безмерно стыдясь происшедшего, царь мечтает тихонько подняться и уйти, пока тот не проснулся. Но тупая боль, глухо стукнув в затылок, вызывает неудержимое “О-ох!..”
Мальчик тотчас вдрагивает, открывает свои огромные, темные с голубыми белками глаза, и выговаривает чуть охрипло и виновато:
– Прости меня. Я не нарочно. Мне стало... страшно. Показалось, ты обезумел и... задушишь меня.
– Бедный мой, – сострадательно говорит Антипатр. – О какой изувер тебя так искалечил! Кто посмел надругаться над юной душой, поселив в ней свирепого демона!..
– Я тебя не хотел убивать, – уверяет его Митрадат. – Раны нет, я смотрел, только опухоль, она скоро пройдет, у меня такое бывало...
– Непременно пройдет, божество мое, – улыбается с безнадежной тоской Антипатр. – Помоги мне только подняться и привести мое платье в порядок. Я думаю, никому не надобно знать... Я был пьян и в потемках ударился.
– Ладно.
Но неловкость меж ними растет, и ее никогда не удастся изгнать. Митрадат провожает царя до его покоев, и тот не особенно ловко шутит с придворными, что шалун Дионис вчера отнял землю у него из-под ног, а вот крыльев не дал – “оттого и шатаюсь...” Никто ничему не дивится, лишь тайком ухмыляются, зная вкусы и нравы царя. Митрадат даже не огрызается на намеки: устал.
Возвратившись к себе, он решает немного поспать. И, ворочаясь в поисках успокоения, вспоминает вдруг всю – до последнего слова – ту песню, что пел Антипатров певец, и которую он, уловив своей цепкою памятью, понял только сейчас.
“Мальчик милый, не гордись преходящим и тленным.
Смертен ты, и тебя не минует старость.
Красота милосердна, уродству сродни лишь злоба.
Прочь гони жестокость, и будешь счастлив,
если лаской ответишь на ласку друга,
что успел прослыть средь мужей и благим и мудрым,
но безумцем стал, лишь тебя увидел...”
Друзья в первый раз не могут его добудиться. Не отзывается ни на какие именования, не брыкается, если щекочешь перышком пятки, не грозит надавать тумаков...
– Ты не болен, Евпатор? – не на шутку испуганный, лезет к нему щупать лоб Дорилай.
– Нет, – спросони хрипит Митрадат. – Что вам нужно?
– Ты не изволишь с нами пополдничать?
– Позавтракать, ты желаешь сказать?
– Э! – смеются приятели. – Разве вы с Антипатром так увлеклись, что даже не завтракали?
Резко сев на постели, он наотмашь бьёт по лицу произнесшего это Гая. Все смешки мгновенно смолкают. В ледяной тишине Митрадат произносит хлесткое:
– Вон.
Извинения и уговоры напрасны. Перед ними не прежний собрат по скитаниям, перед ними – их царь. И залог их взаимной связи – долг почтительного послушания.
Трое мальчиков движутся к двери.
– Где Харет? – окликает их внезапно Евпатор.
– В постели, – объясняет Папий своим взрослым голосом, словно сбросившим шелуху после ломки. – Лекарь вечером ему вытащил зуб, щеку вздуло, он целую ночь простонал, мы меняли примочки, сейчас успокоился...
– И красив же, должно быть! – всхохатывает Митрадат.
А потом, подойдя к застывшим друзьям, объявляет тихо и твердо:
– Вот что. Надо отсюда – бежать. Вы свободней меня. Отыщите гонца среди тех, кто не вхож ко двору. Дорилай, напиши своей матери, а она уж сумеет устроить, чтобы нам помогли те, кого она знает.
С облегчением они вновь открывают друг другу объятия, повторяя детские клятвы. Снова – бегство, снова – игра...
Глядя издали, можно подумать, будто мудрый и терпеливый учитель глядит с укоризной на даровитого, но нерадивого ученика, сокрушаясь его недомыслием. Митрадату такое знакомо. Он стоит, опустив упрямую голову. Царь сидит перед ним, подперев рукой подбородок.
– Поверь мне, – выдавливает Митрадат. – Не могу.
– А с твоим Дорилаем ты – можешь? Я зашел – вы опять под одним одеялом...
– Ну и что? Мы молочные братья, мы в одной колыбели росли и одними сосцами питались.
– Это невыносимо!
– Раз так, не ходи ко мне и не подсматривай.
– Между прочим, ты – у меня во дворце.
– Я готов уйти хоть в леса, если ты не оставишь свои посягательства.
– Если ты уйдешь, то уже не вернешься сюда.
Митрадат пожимает плечами. И ладно!
– А как же царство, Евпатор? – дразнит с горечью давешним обещанием царь.
– Если я пожелаю, оно будет моим, – говорит Митрадат. – Не сейчас, так когда-нибудь.
– Ты наглец! – восхищенно причмокивает Антипатр. – Ты невиданно дерзкий наглец!.. Но, свидетели боги, и даже теперь я не в силах разгневаться! Ибо так обращаться с царями и царствами, так швыряться венцами и тронами могут только бессмертные, для которых несть границ. Чье дыханье – огонь и амброзия.
– И потомки великих владык.
– Что?..
– Антипатр, довольно играть в тайны, маски и прозвища. Ты взывал о доверии? Что же, я доверюсь тебе. Я не нищий бродяга, чтоб ты меня облагодетельствовал. И мое настоящее имя – Митрадат.
И, встряхнув горделиво кудрями, он выпаливает, как затверженный крепко урок:
– Я увенчанный царь Понтийской Каппадокии, сын царя Митрадата Эвергета, внук царя Фарнака, а в шестнадцатом поколении – потомок великого Дария, Ахеменид.
Царь с досадой роняет руку, и его голова, лишившись опоры, бессильно сникает.
– Зачем?.. Ну зачем ты всё это мне выложил? – вопрошает он с безысходным отчаянием. – Глупый! Думаешь, я не знал? Думаешь, у меня не достало ума рассудить, в честь какого отца ты себя именуешь “Евпатором”? Или думаешь, в эти края не доносятся вести о пропаже наследника сопредельного царства?.. Или ты понадеялся, что мальчишки, твои приятели, ухитрятся не проболтаться – не нарочно, конечно, случайно?.. А может, всерьез полагал, что тебя не выдаст твой гонор?.. Воспитание?.. Нрав?.. Глупый мальчик, о трижды глупый! Молчал бы, оставался бы для меня тем, кем я тебя увидал у ключа, божество мое безымянное...
– Я сказал тебе правду. Ты волен меня погубить.
– Никогда. Я люблю тебя. Ты это знаешь. И готов для тебя на любое безумство. Если хочешь, не только отдам тебе царство, но велю поклоняться тебе в этих землях как воплощенному Богу, воздвигну тебе храм и жертвенник...
– Не хочу. Ведь это кощунство.
– Чего же ты хочешь?.. Всё будет твое: обожание, власть, несказанные почести...
– Нет. Верни мне свободу. Не желаю быть связан никем и ничем.
– Даже боги покорствуют року.
– Да меня бы сто раз уничтожили, – восклицает в сердцах Митрадат, – если б я ему покорился!
36. Проведя нелегкую зиму у царя Антипатра, Митрадат отослал известие в Понт своим верным сторонникам, объявляя им, что он жив и здоров. Друзья Митрадата возрадовались и решили, что лучшим пристанищем для него будет двор еще более отдаленный, но более славный – двор царя Парисада в Киммерийскому Боспоре. Там провел уже несколько лет Диофант, сын Асклепиодора, который и вызвался тайно вывезти молодого царя из Армении и проводить через море в Пантикапей. Совершить это было непросто, ибо царь Антипатр, привязавшись душою к незваному гостю, был не склонен его отпускать в столь опасное странствие вдоль земель воинственных колхов.
Влажный ветер, воля, весна, взбалмошные шипучие волны, паруса словно крылья над палубой...
Гай и Папий, изображая взрослых, деловито играют в кости. Дорилай и Харет, еще дети видом и голосом, по-ребячьи дурачатся, дразнят чаек и болтают всякую чушь.
Митрадат в стороне от приятелей. Он стоит на корме корабля и, кидая за борт кусочки лепешки жадным птицам, летящим за ними от самой Диоскуриады, сам себе бубнит неотвязные строки, что въелись в память, хотя он не силился их затвердить: “Смертен ты, и тебя не минует старость, красота милосердна”...
– Что, слагаешь стихи, Митрадат? – неожиданно раздается за спиной чуть насмешливый голос.
Он вздрагивает. И, помедлив, отвечает очень сухо:
– Нет, Диофант. Просто вспомнил... одну эпиграмму.
– Какую?
– Тебе незачем знать.
– Отчего ты обиделся? – дружелюбно берет его за руку сын Асклепиодора.
Диофант мало чем похож на отца. Разве только рисунком бровей и цветом круглых темнокоричневых глаз. Тот высок, этот более крепок; тот сух – этот кряжист; тот умник и книжник – этот искатель удачи, воин, но не из тех дуболомных рубак, что не могут составить двух слов. Диофант – человек образованный и гораздый на умные речи. И теперь он пытается завязать с Митрадатом приятельские отношения, обращясь с ним как с заблудшим подростком, а не как со своим государем.
– В стихотворстве нет ничего непристойного, – покровительственно продолжает рассуждать Диофант. – Аполлон награждает бессмертием тех, кого избирает в любимцы...
– Да ничьим любимцем я быть не хочу! – прерывает его Митрадат с тихой яростью.
Тот замолкает, поняв, что сказал несуразность. Ведь друзья Митрадата шепнули ему потихоньку о том, что за страсти всю зиму терзали Евпатора. У несчастного мальчика нервы натянуты туже струн на кифаре: притронешься – лопнут.
– Прости. Мне уйти?
– Нет, останься. Я желаю спросить тебя кое о чем.
Интересно, о чем на сей раз? Диофант уже рассказал ему о годах, проведенных им на Боспоре. Он отправился за море, потому что был молод и бредил военными подвигами, а в Понте тогда не нуждались в героях – Митрадат Эвергет в последние годы войн не вел, не считая бескровной прогулки в Каппадокию. На Боспоре же было где показать себя, потому что границы страны постоянно тревожили варвары, и сражения были нешуточными. Диофант воевал и с меотами, и с пиратами-гениохами, и с дандариями, и со вторгшимися савроматами. Из простого гоплита он вскорости вырос в командующего фалангой, а затем вознесся и в начальники конницы. Его знал и ценил государь.
– Расскажи мне о Парисаде, – просит на сей раз Митрадат. – Что он за человек?
– Не тревожься, – заверяет его Диофант. – Прежде, чем вести с царем разговор о тебе, мы твердо удостоверились, что его слово надежно, а дух благороден. Никогда бы твою драгоценную жизнь мы не вверили опекуну порочному, злому, грубому и вероломному. Правда, нет людей без изъяна: Парисад, между нами, зануден и скуповат. Но он честен до мелочности, а мы везем ему много денег. Ты ни в чем не будешь нуждаться.
– Он старый?
– Нет еще. Лет сорок пять. Только выглядит старше, чем есть. Ты увидишь.
– А семья?
– Царица. Все прочие умерли.
– Дети тоже?..
– Детей там и не было. Есть воспитанник, сирота. Знатный скиф чуть постарше тебя. Его имя Савмак.
Митрадат умолкает и смотрит на солнце, светящее мягко сквозь облако, что похоже на белого скакуна с разметавшейся гривой.
“Что-то ждет меня там, на Боспоре?” – смятенно думает он. – “Неужели опять – сумасшедший?..”
Двенадцать дев и девчушек, двенадцать юных царевен, двенадцать нимф, робких и озорных, шаловливо и нежно хихикающих над угрюмо-невежливым отроком. Если бы не они и не хитроумность царицы-матушки Наны – не плыть бы ему сейчас к берегам Киммерии!
Тщась его задержать близ себя, Антипатр ввел его во святая святых – в гинекей. Как завидовали при дворе Митрадату! Он мог себе выбрать любую из дочерей или взять сразу нескольких – тут не в диковину многоженство. Или сделать одну женой, а других наложницами, царь бы это позволил любимцу. Но Митрадат был еще равнодушен к чарам диковатых юниц, хоть порою искал убежища на их половине, куда Антипатр очень редко заглядывал, брезгливо чураясь даже запаха женских платьев. Запах в самом деле был слегка тошнотворно-дурманящим: ароматы курений и кушаний, испарения юной томящейся плоти, пряность пота, чрезмерность сластей, благовония... Младшей из дочерей царя было пять, старшей – двадцать, младенцы соседствовали с невестами, все толпились в одном закутке, вместе ели, пили, резвились...
Надо всеми величаво царила матерь нимф, государыня Нана, дочь кого-то из колхских царьков. Молодая она, вероятно, была баснословно красива, но после многих родов сделалась черезмерно толста, сохранив лишь приятную миловидность лица, глубину черных глаз и грудную неспешную речь.
Митрадат в основном беседовал с нею, потому что хотел разузнать про Колхиду, надеясь, быть может, пробраться туда. Он с царицыных уст даже выучил язык ее племени, потому что она не разумела по-эллински, в арменийском же не оказалось многих надобных слов. Митрадат был дотошен в расспросах и вскорости понял, что соплеменница мрачномудрой Медеи тоже сведуща в чарах и заговорах, а ум ее полон дивных древних преданий. Ее полузакрытые очи, сонливость и медленность казалась ему знаком тайного знания. Он не подозревал, что причина в другом, что она с равнодушием, а супруг ее с безысходной тоской ожидают рождения их, похоже, последнего чада, которому боги назначат быть, конечно же, еще одной дочерью...
Приходя в гинекей, Митрадат снисходительно позволял угощать себя липкими сладостями и садился у ног государыни. И пока говорил с ней, нимфы-девочки то играли его волосами, убирая их лентами, брошками и цветами, то вешали ему на грудь ожерелье, то смешно щекотали спину павлиньими перьями. Он не гнал их, они ему не мешали. Просто не замечал. Если долго лежать на траве, по тебе непременно начнут ползать мураши и букашки – не вскакивать же каждый раз, не сердиться же, раз не кусаются...
“Отчего ты все время дуешься, мальчик?” – спросила однажды царица со своим гортанным выговором. – “Это вовсе не красит тебя. А ведь ты на диво хорош, и предвижу, что многие женщины будут ради тебя забывать всё на свете”.
Он возьми и ответь откровенно: ”Мудрейшая, не беда, коли то будут женщины. Мрачен я оттого, что меня преследует – царь. Я ему благодарен за кров, но не знаю, куда мне деваться от его домогательств. Убежать не могу, жду посланника, но боюсь, что письмо перехватят. Только подле тебя я вкушаю покой”. – “И тебя не манят мои дочери?” – “Нет. Они хороши, но меня манит лишь свобода”.
И тогда царица к нему наклонилась и шепнула: “Дитя мое, приободрись, я сумею помочь”. – “Ты?! Но как?!.. Ты не ходишь из дому, не имеешь ни власти, ни верных сторонников”...
Он и впрямь не верил, что затворница гинекея, влачащая дни вдалеке от ветра и солнца, может выручить царского гостя, превращенного в пленника Антипатровой страсти.
О двенадцать нимф, двенадцать пар острых глаз, ловких ручек, быстрых ног, лукавых головок, пелечущих сладкую ложь язычков, двенадцать бесстрашных сердечек – и мать их царица, мастерица плетения тонких сетей из густого придворного воздуха, госпожа целой связки секретов, владелица тайных ключей от ларцов, калиток, дверей, от ушей и взоров охраны... Какое их, птах беспомощных, ждало потом наказание? За то, что они его переодели в девичий наряд, как Ахилла на Скиросе, провели в своей стайке мимо бдительных стражников, спрятали в храме Анаит Артемиды, куда им дозволено было выйти на праздник – а там в мельтешении толп он сумел ускользнуть, затеряться, бежать за ограду, в ближайшую рощу, где ждали его друзья при конях, и – быстрая скачка на перевал, где встречал беглецов Диофант, подоспевший с отрядом, готовый, если придется, отбить его силой...
Диофант, разумеется, славный воитель и верный ему человек. Но не будь озорниц и волшебниц, не попал бы он на корабль, что плывет сейчас мимо Колхиды.
Надо чем-то занять ум и душу.
– Диофант, – окликает спутника Митрадат. – У тебя, по случайности, не найдется, что почитать?
– О, я забыл сказать, Митрадат, мой отец передал тебе книги, которые, как он помнил, тебе особенно нравились.
Он уходит и возвращается с небольшим сундучком, где лежат драгоценные свитки в чехлах.
– Книги редкие, не потеряй, – наставляет сын Асклепиодора.
– Хоть бы и потерял, – огрызается Митрадат. – Эти свитки – мои.
Диофант кивком соглашается и почтительно отступает. Всё не может свыкнуться с мыслью, что этот юный сорвиголова – его повелитель.
Убедившись, что никто не подглядывает, Митрадат открывает сундук. Что там? Сверху – Гомер в старинном синопейском издании. Вещь приятная, но вряд ли этого нет при дворе Парисада. А внизу... О, трактат царя Аттала о зельях и ядах!.. И “Предания о богах и героях”. Ну да, Асклепиодор им когда-то читал оттуда про Урана, Крона, Дия, Диониса...
Митрадат берет эту книжицу и наугад разворачивает.
...”От безумного царя Атаманта младенца Диониса спас быстроногий Гермес. Пока царь, потерявший по воле мстительной Геры разум, гонялся по берегу за супругой своею Ино, чтоб лишить ее жизни, Гермес проник во дворец и похитил дитя, и унес его через море в долину Нисейскую, а Ино вместе с сыном Мелькартом бросилась в море, но боги их превратили в дельфинов...”
Буквы прыгают перед глазами, сердце жарко колотится. Митрадат закрывает свиток и прячет подальше футляр, говоря себе – “Всё это сказки”. Но не хочет больше читать.
37. Парисад был последним в роду Спартокидов, исконно боспорских властителей, и на нем завершилась династия, ибо сына он не оставил. Всякий знает, сколь страшно после смерти не быть погребенным и по чину оплаканным, но стократ страшней, полагаю я, не иметь пристанища в благодарной памяти близких, что дарует пусть скупо греющее, будто зимнее солнце, но утешительное упование на продление бытия. Всякий смертный имеет право на память потомков, какова бы ни была его слава, но царь Парисад оказался в немилости у богов и у рока, ибо имя его уже редко кем вспоминается, а злосчастная плоть его погребена под морскими волнами и объедена рыбами, водяными червями и крабами. Только в нашей стране был ему воздвигнут алтарь по велению моего благомудрого деда Фоанта. Потому и я, как потомок, обязан почтить Парисадову тень сострадательным упоминанием.
38. Вряд ли я знаю о царе Парисаде больше прочих, хоть предки мои с ним встречались. Не был он ни героем, ни воином, ни любителем Муз, ни философом, ни коварным плетельщиком каверз. Митрадат всегда говорил о своем воспитателе с надлежащим почтением, но без сердечной приязни. Полагаю, что оба царя, старый и молодой, слишком рознились нравами, чтобы узы, связавшие их волей рока, оказались обоим легки и желанны.
Вот он, Пантикапей.
Величавый холм над богатым торговым городом. Неприступная цитадель, к которой не подойти ни с какими таранами. Чуть пониже, за толстой стеной – дворец Парисада.
С башни крепости видно широкие дали.
Степи в золоте и серебре. Пыльным золотом отливают поля, прозрачным сиянием радует мрамор храмов и общественных зданий, тепло золотится ракушечник припортовых домов и оград... Золотые лучи заставляют гореть мирным пламенем рдяную черепицу на кровлях, сияют на улыбающихся пастях львов, сатиров, горгон и менад, украшающих царский дворец.
Но серебряной кажется тетива горизонта, серебрян исполинский щит Эвксинского Понта, отражающий золотые Гелиосовы стрелы. Серебряны облака над грядой лиловатых курганов вдали, во чреве которых покоятся в золоте и серебре мертвецы – Парисадовы предки, цари и царицы Боспора. Серебряны рощи диких маслин и ковры низкорослой полыни, серебряны склоны холмов в длинных нитях волнистого ковыля. Серебряны козы, жующие золотистую траву у надменной стены акрополя. И паруса, мелькающие то и дело в заливе – серебряны. И колонны храма Аполлона Целителя тоже кажутся из серебра, и ступени лестниц в белесых песчинках. А теплая пыль на дорогах, ведущих из Пантикапея в соседние города, Нимфей, Тиритаку, Мирмекий – вспыхивает, озаренная солнцем, но, едва осев, превращается в тусклое серебро...
Царь Парисад стоит у ограды и держит тяжелую руку в перстнях на плече высокого, стройного, пышнокудрого, ярко одетого, но почему-то хмурого и неулыбчивого подростка с вечно темными в глубине глазами.
– Совсем не похоже на ваши леса и горы, не правда ли? – говорит Парисад, стараясь быть, насколько умеет, ласковым.
– Даже сравнивать нечего! – отзывается Митрадат. – Как тут голо, уныло... Я теперь понимаю, отчего Гомер описал Киммерию как край, где вечно – зима...
– Он, должно быть, доверился россказням мореходов, которые, как ты знаешь, любят приврать. Но у нас тут, конечно, бывает и холодно. Иногда замерзает и порт, и пролив. Из-за сильных ветров и морозов не растут ни оливки, ни лавры.
Митрадату нерадостно думать, что в этих тоскливых краях для него протекут, вероятно, целые годы. О сады, цветники, виноградники и маслинные рощи Синопы, о дубравы и сосны в отрогах Тавра, о рокот источников среди мхов в лесах Париадра, где блуждал он, голодный, оборванный, но свободный...
– Зато нашу пшеницу везут во все страны, и в Элладу, и даже в Египет, – продолжает размеренным голосом говорить Парисад. – Мы богаты и рыбой, и кожами, и вино у нас неплохое, и для скота есть обширные пастбища. Соль везут с берегов Меотиды, которую кто называет морем, кто – озером, но вода там соленей, чем в Понте... Нет, отсюда ее не увидишь даже в ясные дни... Царство наше объемлет два берега, и таврический, и кавказский. Кроме Пантикапея, вдоль моря расположено множество городов. Там, на юге и западе – Нимфей, Китей, Киммерик, а подальше лежит Феодосия, власть над коей далась моим предкам с великим трудом, но она того стоила...
– Да, про это я уже слышал от Диофанта – говорит Митрадат, чтоб прервать сей урок географии, но Парисада не остановишь, он показывает десницею вдаль и глаголит:
– На востоке за предместьями Пантикапея – Мирмекий, за ним Тиритака, а там уже Киммерийский пролив, и на той стороне – Азиатский Боспор. Самый дальний наш город к северу от великого Меотийского озера – Танаис, он стоит на реке того же названия и лежит на пути савроматов, отчего постоянно страдает от нашествий и войн. Савроматы нам неподвластны, а вот прочие варвары – да: иксаматы, аорсы, дандарии, псессы, фатеи, досхи, сираки... Для краткости мы зовем их просто “меотами” – по месту их обитания. Они платят нам дань. Но не думай, что Азиатский Боспор населен лишь дикими варварами, там немало и городов, основанных эллинами. Самый главный – Фанагория, и город сей почти равен Пантикапею богатством и великолепием. Дальше тянется область Синдика, где живет племя синдов, и земля эта тоже наша, вплоть до Колхиды. Наибольший город там – Горгиппия...
– Видел. Синдику мы проплывали, а в Горгиппии пополняли припасы, – снова перебивает его Митрадат.
Неужели царь Парисад принимает его за младенца? Если нет, то зачем приволок сюда и занудно вещает о могуществе своего государства?
Ерунда и вранье. Диофант ему кое-что рассказал о боспорских делах. И нисколько они не блестящи! Азиатский Боспор, коим столь упоенно выхвастывается Парисад, только делает вид, будто чтит его власть. Защитить меотийских князьков и вождей от кочевников-савроматов царь не в силах – и эти князьки, сами вооружившись, творят у себя что хотят, а налогов не платят. В Танаис порой не пробраться даже с конным отрядом – нападают и грабят, а кто уцелел, продают в беззаконное рабство либо скифам, либо подальше. Даже эллинские города – и особенно Фанагория! – не спрашивают Парисада, с кем дружить и с кем торговать. Верно, так же и Феодосия. Правят там не наместники, а избранные горожанами архонты. Только в Пантикапее и ближних окрестностях Парисад – полновластный монарх.
– Царь, но ты ничего не сказал про скифов, – не без вредного умысла говорит Митрадат. – Я никак не пойму, что меж вами – мир, вражда?
– На Боспоре их вправду немало, то коневоды и хлебопашцы, живущие с нами в согласии. А от царства Скилура, Великой Скифии, нас отделяет мощный вал, преграда для колесниц и для всадников. Иногда приграничные села тревожат набегами, но ведь это сброд, а не войско.
Опять ерунда. Сброду этому, между прочим, Парисад платит дань. И немалую. А наглеющий год от года хищный старец Скилур постоянно требует больше, угрожая войной. Если с запада на Боспор обрушатся скифы, а с востока придут савроматы – Парисаду не поздоровится. “Сброд...”
Неужели, раз Митрадат здесь чужак, позволительно водить его за нос?
Он говорит новый удар и медовейшим голосом начинает: “Царь, а я вот хотел спросить у тебя...” – и вдруг, краем глаза увидев усталое, одутловатое, в ранних морщинах лицо Парисада, и прочтя в нем не самохвальство, а лишь нежелание выставлять напоказ свои беды и слабости – Митрадат выдает cовершенно не то, что вертелось на ядовитом кончике языка:
– Парисад. Расскажи мне... о таврах.
Торопясь, как бы царь не проник в его тайные мысли, он обрушивает на Парисада бурный ливень праздных вопросов:
– Раз уж я, подобно Оресту, занесен судьбою в Тавриду, я хотел бы узнать, существуют ли тавры доныне? Где они обитают? У моря, в горах? Это скифское племя или особый народ? Много их? Кому подчиняются? На каком языке говорят? С кем граничат? И правда ли, что в их земле убивают любого пришельца...
– Погоди, погоди! – машет на него рукой Парисад. – Поучись не только внимательно слушать, но и дельно спрашивать, а не то ничего не узнаешь.
– Ты не хочешь мне отвечать?
– Почему же. Я сделал тебе дружелюбное замечание. В том, что ты неважно воспитан, не твоя вина. Постарайся это исправить. А твое любознание я считаю похвальным.
Тут Митрадат беспощадно сразил бы какой-нибудь дерзостью своего попечителя, но Парисад уже начал рассказ, завладевший вниманием мальчика.
– Земли тавров лежат дальше за Феодосией, простираясь вдоль побережья до Херсонеса. Тавры – древний народ, старше скифов, и вряд ли им родствен. Языки у них разные, обычаи тоже, и облик – иной. Говорят, будто скифы пришельцы, а они тут жили – всегда. Но уж ежели скифы варвары, то про тавров и такое сказать будет лестно. Их нравы столь дики, что сравнимы токмо со зверскими. Покорить их никто не пытался, да и нет в том разумного проку: край тот скуден и неплодороден – скалы, горы, ни пашен, ни рек. Нет ни гаваней, ни дорог, ни больших городов, есть лишь пиратские крепости, башни, да капища их свирепых богов. Несть числа непотребствам, что они учиняют над купцами и мореходами, занесенными к их берегам. Редко кто, исхитрившись, спасается, но обычно всех убивают, ибо тавры не держат рабов.
– Словом, всё, как во времена Агамемнона, – подытоживает Митрадат.
– Нет, не всё. Поближе к Боспору есть совсем небольшая страна, населенная людом смешанной крови. Их уместно звать тавроэллинами. То потомки пришельцев, бежавших в незапамятные времена из Эллады и сумевших отвоевать себе малый клок земли среди гор. Поневоле пришлось им сродниться с соседями, хоть они сохранили, как могли, сходный с нашим язык и законы. Живут они замкнуто, но, насколько мне ведомо, не особо разбойничают и не режут головы пленникам. Управляют ими цари, утверждающие, что наследуют в своем праве Фоанту – тому самому, при котором жила Ифигения. И теперешний царь тоже носит имя Фоант.
– Ты знаком с ним?
– Нет. Нету надобности. Говорят, будто он человек не без странностей – сам зовет себя варваром, но притом весьма образован и по виду благообразен. Ходят слухи, что он не чужд колдовству и допущен в ведунские капища, где творятся кровавые таинства. Иноземных гостей там не любят, да и негде пристать – порта нет, хотя, вроде бы, начали строить какую-то гавань. Только феодосийцы порой по хорошей погоде посылают торговый корабль. Если верить им, то с недавних пор тавроэллины держат связь с Гераклеей Понтийской и уже принимали послов Херсонеса. Я бы думал, пожалуй, что сосед мой Фоант поступает так, опасаясь меня или скифов, но твердо сказать не могу. Мне оно, полагаю, без разницы. На Боспоре хватает и прочих забот. Тавры нас не тревожат, и ладно. Пусть сидят в своих диких горах.
– Вот бы там побывать! – вырывается у Митрадата, стосковавшегося по рискованным странствиям.
– И не вздумай! – одергивает его Парисад. – Я, как твой опекун, не позволю...
– Захочу – убегу, – возражает гордо Евпатор.
Пораженный этакой наглостью, Парисад глядит на него, сам не зная, что лучше: сделать выговор, дать подзатыльник или... Попробуй дай, если мальчик явно сильнее и почти уже выше своего воспитателя. И вдобавок – равен по сану.
Парисад кривовато ему улыбается и произносит с напускным безразличием:
– Убегать ты горазд. А вернуться назад? Если тавры с тобой не расправятся, то убьют по дороге другие.
– Кто?
– Кентавры.
– Какие... кентавры?
– Те самые. Зверолюди. Двусущностные. Обитающие на границе наших земель. Их немного, но нравы их люты. Если выехать в степь, то увидишь шесты с человеческими головами. Так они отмечают пределы своих владений.
– Может, это скифские всадники?
– Нет. Скифы сами их опасаются. Коли верить преданиям, эти чудовища перешли в Киммерию из Фракии раньше скифов, которые, будучи многочисленней, стали их притеснять. Часть кентавров изгнали на север, часть – на здешние маловодные земли, не пригодные для хлебопашества. Переняв у тавров свирепство, они взяли в обычай убивать беспощадно любого, кто случайно зайдет в их владения, принося его в жертву своим кровожадным богам.
– Для чего вы их терпите?
– Сами они никогда не вторгаются к нам, но зато преграждают дорогу и скифам, и таврам. Не нужно ни войск, ни застав.
– Я хочу их увидеть! – загорается Митрадат. – И увижу, клянусь Гераклом!
– Помолчи и послушай меня, – удрученно и строго прерывает его Парисад. – Мне вручили тебя, чтобы я охранял твою жизнь и здоровье. Договор заключен, за твое воспитание плачено золотом. Твои благожелатели поручились, что ты будешь почитать меня как отца и покорствовать, коли только я не потребую от тебя чего-то позорного. На таких взаимных условиях я и принял тебя, уступая настойчивым просьбам, а вовсе не ища себе новых забот – мне, поверь, и прежних довольно. Если ты не согласен признать договор, я немедля расторгну его и верну тебя в Понт. Пусть твои сторонники ищут тебе попечителей где угодно. Лучше я потеряю короб золота, чем душевный покой. Понял?
– Да.
– Через год из Синопы наведаются поглядеть, жив ли ты и здоров ли. Захочешь уехать – я не буду держать. Но покуда ты здесь, на моем попечении, запрещаю тебе отлучаться без моего позволения, и не только из города – из дворца! Я обязан знать, где ты, с кем ты и чем занимаешься. Потому позабудь о кентаврах и таврах. Считай, что я нынче развлек тебя здешними сказками. Обещаешь мне?
– Обещаю, – крайне нехотя выдавливает из себя Митрадат.
И, снова вскинув свои жестко загнутые ресницы, пытает:
– А сам ты когда-нибудь – видел живого кентавра?..
39. В то время у скифов Тавриды царем был старый Скилур. От законных жен и наложниц он имел пятьдесят сыновей, из коих любимейшим был Палак, но по возрасту старшим – Скил. И случилось однажды, что братья повздорили. Скил едва не убил Палака, нанеся ему страшную рану мечом. Убоявшись отцовского гнева, Скил бежал на окраину царства к родным своей матери, овладел той местностью и самозванно нарекся царем. Скилур тогда находился на другом берегу Тавриды, собираясь завоевать себе город Прекрасная Гавань – потому не мог отвлекаться на мщение сыну, лишь проклял навеки его и весь его род. И проклятие скоро исполнилось:
40. В лето то разразилась жесточайшая сушь. В степях пересохли все реки и иссякли источники. В Меотийском же озере, всякий знает, вода солонее, чем в Понте. Движимый жаждой, Скил с семьею и племенем переместился к предгорьям, населенных тогда малочисленным, но свирепым народом кентавров. Пусть не думает внемлющий, будто я мешаю видения с явью: старожилам памятен страх, наводимый теми двусущностными на людей, что с ними встречались. В детстве я застал в живых одного из кентавров, быть может, последнего, уцелевшего в нашей земле и сдружившегося с человеками. Будь в миру побольше добра и взаимного благоволения, всех достало бы пищи и места, но вражда изгоняет с земли и людей, и богов, и чудовищ, без коих наша жизнь и скучна, и скудна.
41. Изнуренный лишениями, Скил при встрече с вождями кентавров умолил их о кратком пристанище, обещая взамен охранять вместе с ними их стада и границы. Кентавры поверили клятве, данной пришельцами, и пустили их в свои земли до первых осенних дождей. Скилу же показалась та местность пригляднее солончаков Меотиды, и задумал он втайне нарушить обет, истребив своих гостеприимцев, а оставшихся устрашить и сделать рабами. Скил не знал, сколь свирепы во гневе кентавры, и когда их вождь Араней убедился в его вероломстве, то велел умертвить без пощады и царя, и всех в его стане, а мертвые головы выставить, как повелось, по краям земли на шестах.
42. Я о том достоподлинно знаю от Ктарха, кентавра, Аранеева сына, что был тогда, коли можно такое сказать про кентавра, ребенком, но запомнил ту ночь навсегда. Скила, кстати, выдали дети, сновавшие между соседними станами и невольно внимавшие шепотам взрослых. И в великой резне той спаслись только двое детей, брат с сестрой, разлученные волей судьбы навсегда.
43. Вскоре после гибели Скила явилась в Пантикапей ко дворцу Парисада скифянка с обожженным лицом, вся израненная, а при ней был маленький мальчик. Имя мальчика было Савмак. Она объявила его сыном Скила и внуком Скилура, себя же – рабыней-кормилицей, что спасла его, притворившись в кровавой ночи бездыханной и упав на него своим телом, дабы он не кричал. Женщина та спустя несколько дней умерла, а ребенок остался беспомощным сиротой, с коим царь не ведал, что делать.
44. Поначалу царь Парисад пожелал спросить у Скилура, не изволит ли тот взять Савмака, если тот ему внук. А Скилур надменно ответствовал, что отрекся от Скила и Скилова семени, но готов забрать к себе мальчика, “коли трудно его прокормить на Боспоре”. Столь презрительное обращение уязвило царя Парисада, который не славился щедростью, но намеков о том не терпел. И тогда он, назло соседу, стал растить Савмака не рабом своим и не пленником, а воспитанником и быть может, даже преемником, ибо собственных чад Парисад не имел.
...”Встала из мрака младая, с перстами пурпурными Эос” – напевает себе под стук копыт Митрадат.
Тьфу, пристало с утра – не отвяжешься. Он уже ненавидит любимого прежде Гомера и уныло бубнит на уроках то, что прежде лилось из души. Ну не пытка ли – после скудного завтрака до полудня сидеть в душной комнате или в пыльном дворе, слушать учителей, повторять, твердить и затверживать стародавние повествования о геройских сражениях – и не сметь даже выйти в город, подышать пряным воздухом жизни, или – ускакать в соседнюю степь... На Боспоре неволя даже хуже, чем у Антипатра; тот хотя бы не изводил его бесконечной зубрежкой и соблюдением правил двора. Парисад же решил, что обязан восполнить изъяны в его воспитании. За Евпатора принялись учителя всех наук вплоть до танцев и геометрии! А заслоны – похлеще, чем были в Синопе: слуги, охрана, придворные, сто ушей на каждое слово, сто глаз на каждый шажок!.. Надоело!!!.. Да как еще вежливы: “Нет, Евпатор, не велено, ты спроси государя, но к нему сейчас доступа нет, он болеет...” Возмущайся, бесись, оскорбляй их, дерзи – всё напрасно: стерпят молча, а рук не разнимут. Спокойствие телохранителей вознаграждается полновесной монетой от щедрот синопейских друзей.
Удивительно, как его нынче отпустили на охоту с Савмаком. Митрадат с ним не очень-то ладит, скиф занозист не меньше его самого, но будешь рад хоть кому, если можно покинуть постылый Пантикапей.
Он сжимает поводья своего вороного коня, имя коего Меланион, и, зажмурясь вдыхает всей грудью вешний воздух степей. От солнца и ветра голова шалеет и кружится так, что хочется петь во все горло, а простор наполняет сердце лихим желанием бросить всё, позабыть о царстве – и умчаться вперед без оглядки на то, что с ним будет. Сделаться недосягаемым, неуловимым, непобедимым – как ветер, как вихрь; стать свободным, о боги! Овладеть этой жирной, могучей, широкой, округлой как женское чрево землей, превратиться в ее господина! Покорить свое воле людей и зверей, и свирепый норов чудовищ, и бездумную силу стихий – разве это не лучшая цель?.. Разве не упоительно – слиться душой с синим воздухом, с ярым небесным огнем?.. Не понять того остолопам-охранникам, не понять – шалопаям-дружкам! И усталому, хмурому, вечно хворому Парисаду – никогда не понять!..
– Эй, о чем замечтался? – настигает его Савмак.
– Ни о чем. Жду, когда Меланиона догонит твоя кляча, – задиристо отрезает Евпатор.
– Змееныш, да ты ведь не правишь конем, это он тебя носит.
– Пусть так, зато много быстрее тебя.
Савмак только хмыкает – что с тебя, дескать, взять, грубиян. Парисад ему сделал внушение – глаз с Евпатора не спускать, ибо тот способен на всякое. Но, похоже, мальчишка и в мыслях не держит сбежать. Просто вырвался слишком резво вперед и застыл, не зная дороги.
Ветер, вольность, весна, волчий вой, лисий лай по оврагам, плеск взлетающих крыльев перепелок и дроф из ложбин, залихватские посвисты ловчих...
– Ай, заяц! – вдруг вскрикивает, тыча пальцем в холмы, Митрадат.
Он не думал устроить какую-то пакость. Закричал просто так. И забыл, что у скифов есть суеверие: заяц – это посланец богов, кто упустит – утратит удачу.
Савмак и Савмакова скифская свита срываются с гиканьем, напуская на ушастого зверя собак, тот несется, лишь светлые пятки сверкают... Вопли, лай, свист стрел – все несутся за ускользающими счастьем...
Митрадат лишь мгновение медлит. А потом решается: прочь! На запад! Доколе сумеет, пока не догонят! Вот он, случай, которого жаждал – ветер, вольность, весна – всё твое!
Он хлещет Меланиона. Между ним и Савмаком – холм... Овражек... Болотце... Два холма... Частокол прошлогоднего тростника выше роста... Камень в лишайниках... Чахлая кривоногая рощица... Снова холм...
Вопль веселия – “Вай, эвоэ!..”
Конь послушно летит по степи близ Нимфея, прямиком туда, где – Савмак подтвердил, заповедав ему не соваться в те местности, коли жизнь дорога – где, минув ограждающий вал, люди видят порой, правда, очень издалека, тени вражеских всадников.
Или кентавров.
Прекрасно! Евпатор увешан оружием: акинак из халибской стали на поясе, есть кинжал и копье, лук в футляре, дерется он вряд ли хуже любого борца, он ловок, дерзок, бесстрашен! Конь горяч, но покорен узде, этот умница конь с таким же, как у хозяина, диковато-пламенным взором, с черной гривой, с лоснящейся плотью, на которой весело блещут покрытые позолотой ремни...
Он несется галопом, торопясь оторваться от неизбежной погони и старательно путая след. Конь и сам как будто стремится унести Митрадата подальше. Его тоже что-то влечет.
Но и Меланион устает. Слюна пышной пеной летит на цветущие травы. Надо дать ему передышку, чтоб не загнать. Слишком дорог такой скакун, да и жалко его.
Солнце, ветер и степь в весенних нагих перелесках, в травянистых пологих холмах, в зеркалах пересохнущих летом болотец. Ниоткуда ни звука, ни криков “Эгей!", ни унылого зова рогов, ни собачьего лая, ни глухого стука копыт.
“Славно вырвались, Меланион”, – говорит он коню и треплет его по гриве. Жалко, нету друзей. Сюда бы сейчас всю четверку или хоть одного Дорилая. Но Парисад оставил их в Пантикапее, решив, вероятно, что без приятелей Митрадат не осмелится вновь удариться в бегство. Не понять Парисаду: от рока не спрятаться!
Волен, весел и горд собой, он едет рысцою на запад, за медленно оползающим в травы солнцем, туда, где...
Внезапно конь, дико всфыркнув, бросается вскачь к близлежащему озерцу с неподвижной водой. И вскоре Митрадат понимает, что привлекло жеребца: у влаги стоит белоснежная, как загустевшее облако, изумительной красоты кобылица с длинной гривой и пышным хвостом.
“О, какая добыча!” – говорит себе Митрадат, ослабляя поводья и надеясь, что конь поможет ему подманить ту красавицу, а уж он ее заарканит.
Жеребец ошалел от восторга и уже не чувствует всадника. Кони радостным ржанием и мотанием морд привечают друг друга. Наскок. Ее притворная робость. Его страстное ржание. Ее смех. Вновь наскок. Игра в поддавки.
Вот они совсем уже рядом. Митрадат кидает аркан – и... В очах кобылицы – оскорбленность и гнев. Зло оскалившись, она вдруг встает на дыбы. Его конь, как будто желая помочь ей уйти от неволи, шарахается, унося с собой господина. И Митрадат, выпустив на мгновенье поводья, с размаху летит прямо в грязь. А лошади, осмеяв его издевательским ржанием, удаляются в степь. Им не нужен больше хозяин.
Вольность, ветер, весна...
Он лежит, проклиная Меланиона и корчась от резкой боли в ноге. Растирает все мышцы, чтобы боль растеклась от бедра до стопы, а потом уползла через пятку в равнодушные недра земли – так учил его Асклепиодор. Слёзы, выплеснувшиеся поневоле, застят солнце и степь. Он катается, тихо постанывая. Осторожно трогает кости, не сломаны ли.
И не слышит приближающихся голосов. Странных, чуждых, гортанных.
Наконец, услыхал. Повернулся. Взглянул. И едва не утратил сознание. Он зажмурил глаза и забыл про ушиб, и залег, притворившись совсем бездыханным.
Но они увидали его.
Приближаются.
Сквозь ресницы он видит ужасное чудище: молодого кентавра со смуглым свирепым лицом и короткой черной бородкой, с косматой, но человеческой грудью, на которой горит пектораль из чистого золота – и с мощной конской спиной, и копытами, и хвостом, и орудием чадородия.
У кентавра – копье.
Но не только его лицезрение зашибает у Митрадата дыхание.
Девочка!.. На спине – у кентавра!.. Верхом!.. Быть такого не может, но – есть: докрасна рыжекосая девочка в золотом ободке, с разрумяненным скачкой немного скуластым лицом, одетая ярко и странно: короткое красное платье, лисий плащ, штаны как у скифов, сапожки, расшитые золочеными бляхами, бирюзовые бусы...
И у девочки – лук за плечами, а на поясе – акинак! Амазонка?.. Уж если кентавры тут водятся, то и этим ничто не мешает.
Митрадат не понимает, о чем они говорят, только вроде бы – спорят. О чем? Кто первый – убьет?.. Ему мнится, что его сердце в самом деле не колыхнется. Он лежит, опрокинутый навзничь, жалкий, грязный, бессильный, беспомощный.
Девочка с рысьей ловкостью спрыгивает со спины кентавра и склоняется над Митрадатом.
Умереть так глупо, так рано, о боги, зачем...
От волос ее пахнет вешним ветром, закатным солнцем, талыми водами и взопревшей травой, а от пальцев – терпким потом, мужским и конским. Одна ее длань властно падает на Митрадатову грудь, а другая – на сомкнутые от ужаса веки.
Ее не обманешь. Почуяв биение крови и подрагивание зениц, она громко хохочет и что-то кричит. Что – кричит?.. “Он – живой?..” “Он – мой?”...
Лучше – твой, чем кентавра. Ведь ты – человек.
Митрадат открывает глаза, чтобы видеть воочию смерть.
Ему в сердце нацелен стальной наконечник копья. Трехгранный. Отточенный остро. Наверное, будет не больно. Насадит тебя людозверь на копье, как ты перепелку на вертел – и всё. Ты уже не почувствуешь, как тебе, уже мертвому, отсекут твою голову, чтоб поставить трофей на шесте.
Сглотнув слюну, приобретшую привкус железа и крови, Митрадат переводит взгляд с копья на девочку с акинаком.
Вместо страха он ощущает вдруг изумление. Не бывает таких рыже-рдяных волос! И очей таких не бывает – златоогненных, с искрами у бездонных зрачков. Глаз, подобных ночным кострам, у которых пляшут тени пьяных кентавров...
Кентавр, решившись, приподнимает копье, чтоб ударить верней и сильней. Но в тот миг, когда наконечник готов вонзиться в грудь Митрадата, девочка резко хватает древко – и отводит его. Острие застывает в воздухе.
И... чудовище не прекословит. Вздохнув, покачав головой и слегка усмехнувшись, кентавр покоряется тонкой девичьей деснице, дарующей жизнь Митрадату.
Он садится и в отупении смотрит на девочку. А она – на него. С удивлением, будто бы никогда не видала людей. Ему хочется, чтобы она еще раз наклонилась над ним и коснулась своими перстами – его сердца и глаз. И припала горячей щекою к груди, чтоб услышать: бьется, не бьется?..
Боги, кто же она? Кто родители, почему она с этим зверем?.. Из-за смуглой поджарости и мальчиковатости резких движений она показалась ему совсем еще девочкой, но теперь, приглядевшись, он видит, что складки одежд чуть приподняты там, где дышит упругая грудь...
Жизнедательница!
Чем почтить тебя, чем отдарить?
Митрадат, почти не колеблясь, снимает с пальца золотое кольцо с аметистовым изображением своего отца – и протягивает спасительнице с благодарственным жестом. Зачарованная драгоценностью, как и всякая женщина, она тянется взять, но кентавр с гневным окриком ударяет ее по руке. Перстень падает в грязь, Митрадат, весь пылая, его поднимает. Чудовище что-то ей объясняет – наверное, почему брать нельзя. Она смущена и растеряна. И ничуть не перечит, когда кентавр, подсадив, водружает ее на себя.
Сейчас он ее увезет, и они никогда не увидятся.
Никогда. Никогда, Митрадат. Никогда.
Напоследок она оборачивается. И внезапно – старательно подбирая слова и отчетливо их проговаривая, пусть и с варварским призвуком – произносит, о боги, по-эллински:
– “Чужеземец! Прощай...”
Ей самой, верно, нравится, как у нее получается это хрипло-звонкое – “Хайре!..” И она начинает смеяться. Сама над собой.
– “Хайре!..” – выйдя из оцепенения, отвечает ей Митрадат.
Но кентавр увозит ее туда, где пасутся, друг другом натешившись, два коня – его черный Меланион и ее млечно-белая кобылица. Туда, где разлился огненной кровью нежный, странный, холодный весенний закат.
О прощай. Да хранят тебя боги. Прощай.
Митрадат, хромая, бредет на восток, где небо покрыто уже пеленою сине-серого мрака. Свисающий акинак бьёт его по бедру, боль почти уже невыносима, и в горле саднит. Он попробовал крикнуть, но голос как будто порвался, и теперь он не может окликнуть своих, даже если увидит.
н не ведает, далеко ли идти до Нимфея и правильно ли направление. Вокруг – ни жилья, ни костра пастуха, ни следов от повозок. А темнеет быстрей и быстрей. Скоро будет не видно, куда наступаешь. Между прочим, где зайцы – там волки, по весне они учат охоте подростков...
Ха, он недавно бахвальски жалел, что в Тавриде не водятся львы, пантеры и барсы! Надо благодарить бессмертных, что такая напасть не грозит.
Может, заночевать прямо тут, выбрав место посуше и поукромнее? Натаскать тростника для подстилки, завернуться в плащ и держать акинак под рукой. Митрадату не привыкать – спать под звездами. Как давно он, однако, не видел медленно проступающих на высоком небе созвездий и тонкого острого месяца! Как давно не внимал этим шорохам, дуновениям, шелестам!.. О тьмуглазая, тьмуголосая ночь!..
Темнота наполняется поначалу смутно слышимым, но нарастающим топотом. Кто – кентавры? Скифы? Савмак?.. Лучше спрятаться и поглядеть.
Он ныряет в тростник возле очередного болотца.
Приближаются всадники с факелами.
Опознав светлогривую лошадь и высокую шапку Савмака, Митрадат встает и пытается крикнуть: “Эй! Я здесь!..” – но голос, предательски дав петуха, безнадежно срывается. Точно лопается тетива, и сие ничем не поправишь.
Его все-таки замечают, ибо долго искали и едва не отчаялись.
– Где ты был, окаянный? – подлетает Савмак, чуть не ударив хлыстом сгоряча. – Ты же знаешь, змееныш, что я за тебя – головой отвечаю!
– А мне-то что до твоей головы? – хрипит Митрадат.
– Негодяй! Царь велит тебя выпороть!
– Скиф, полегче: я – сам себе царь!
Слышать столь надменные словеса от мальчишки, покрытого грязью, охромевшего и охрипшего, так нелепо, что Савмак, позабыв про досаду и гнев, разражается хохотом. Его спутники вторят веселью, даже не понимая, в чем дело. Им теперь только дай посмеяться – никого не накажут, нашелся беглец! А Евпатор и вправду смешон.
– Ладно, “царь”, – подает еу руку Савмак. – Забирайся! Моя кляча обоих нас выдержит. Справишься, или тебя подсадить?
Из-за боли в ноге Митрадату не сразу удается запрыгнуть на лошадь, и опять зубоскалы над ним потешаются. Взгромоздившись на потник сзади Савмака и вцепившись в его пояс, Митрадат шипит ему на ухо:
– Мы посмотрим еще, кто над кем посмеется. Царь узнает, что вы погнались за ушастым и все меня бросили...
– Бросили? Разве ты – не сбежал?
– И не думал! – вдохновенно врёт Митрадат. – Испугавшись вашего гика и посвиста, конь взвился и понес меня прочь! Я кричал, звал на помощь, но вам важнее был заяц!
– Я всегда говорил, что скакун тебе не по возрасту, – укоряет Савмак. – Кстати, где он?
– Сломал себе ногу. Мне пришлось прикончить его. Где-то там...
Митрадат наобум кажет к западу.
– Хорошо, что ты сам уцелел, – примирительно молвит Савмак. – Я, конечно, отчасти виновен, что не сразу пустился на поиски. Думал, ты где-то рядом. Но... давай уговор? Я не выдам царю тебя, ты – меня. Согласен, Евпатор? Тот беззвучно кивает. Еще бы!
Но Савмак продолжает вкрадчиво:
– А теперь чистосердно признайся мне, что с тобой приключилось.
– Упал с коня, я сказал же, – с досадой сипит Митрадат.
– Или... встретил кого-нибудь?
Небывалое приключение распирает грудь хвастовством, и Евпатор вдруг брякает:
– Как же. Встретил. Кентавров.
– Врёшь! – Савмак поворачивается к Евпатору и вперяется в его бледное торжествующее лицо с недоверием и каким-то трепетом. – Врёшь, змееныш!..
Но сам понимает: тут Евпатор – не врёт.
Скиф, волнуясь, расспрашивает о подробностях. Митрадат для весомости добавляет в рассказ еще двух грозных конемужей, но едва доходит до девочки – голос, и без того прерывисто-хриплый, исчезает совсем. Откашлявшись, Митрадат замолкает и всю дорогу молчит. Савмак ухаживает за ним, как ухаживал бы за братом. То поит из фляги вином, то кутает в собственный плащ, то подбадривает. Ни единой издевки и шутки.
Но о девочке с медными косами скиф уже от него не узнает.
Не узнает никто. Даже млечный брат Дорилай.
Он желает ее сохранить для себя одного. Рдянокудрая смуглоперстая Эос.
Царица Кентавров.
Так он нарекает – ее. И ревниво прячет в душе. И поспешно смыкает затворы. И мысленно налагает – навеки – печать: солнце, месяц, крылатый скакун. Знаки царственных Ахеменидов.
Да хранят тебя боги. Прощай.
Царя Парисада давно не видели столь раздраженным. В сердцах наказал двух ни в чем не повинных рабов; отчитал, к пустяку придравшись, пришедших с докладом сановников; отказался исполнить ничтожную просьбу царицы о мелких, но непредвиденных тратах...
Охотники должны были вернуться вчера. До темна. Просрочены сутки. И нет ни обоих воспитанников, ни гонца, который бы всё разъяснил, успокоил, обрадовал...
Сколь ни тягостно для Парисада лишиться Савмака, но пропажа Евпатора – это беда, потому что – всесветный скандал.
О зачем я его отпустил! Зачем поверил ручательствам, будто он – ни на шаг от Савмака!.. Конечно, сбежал. Как сбежал сначала из дома, а потом от царя Антипатра. Окаянный бродяга, сорвиголова, лжец, хитрец и упрямец! Скиф, должно быть, умчался его догонять – вот и оба исчезли в степях. Проклинаю тот день, когда я уступил сладкоречным мольбам Диофанта: “Бедный мальчик, сиротка затравленный, ненавидимый собственной матерью...” Боги, как я ее понимаю сейчас! Лучше было его придушить в колыбели, как гада! Невежа, наглец, забияка, буян!..
Он готов был отправить на поиски новых людей, но ворвался конюший и выпалил: “Государь! Они возвратились! Но без Меланиона!” – “Кого?..” – “Лучшего твоего скакуна...”
Царь ругнулся. Разъяренный и встрепанный, вышел из зала, спустился вниз по лестнице и обрушился на обоих, Савмака и Митрадата:
– В чем дело? Почему запоздали? Что с лошадью?
Савмак открывает рот для заученных по пути оправданий, но Евпатор его отстраняет и кается, заливаясь слезами и еле хрипя:
– Государь, это я виноват! Конь понес меня и летел будто смерч, пока не угодил копытом в чью-то нору, я еле успел соскочить с него... Он упал и сломал себе ногу, мне пришлось прирезать его, но и я пострадал – видишь, сам хромаю... Я так кричал, так звал, что сорвал себе голос, но Савмак меня отыскал... Не брани его, он ни в чем не виновен!
– Не сердись, государь, на Евпатора, – принимается вторить Савмак. – Надо было тебе настоять, чтобы он взял другого коня. Видишь, он себя сам наказал, у него от падения так распухло колено и голень, что пришлось задержаться в жалкой хижине у рыбака. Он не мог не идти, ни ехать, а вдобавок начался жар, мы поили его разогретым вином и настоем из трав – в этих хлопотах я позабыл послать человека, чтоб тебя известить. Это я виноват, государь, но прости нас обоих, если мы тебя огорчили. Посмотри, он еле стоит, ему нужно врача... Не брани его!
В накаленной душе Парисада клокотало одно желание: отодрать, невзирая на царственнородность, обоих юнцов – а потом погрузить Митрадата на первый корабль и отправить, куда ему нравится. Но нельзя же настолько жестоко с тем, кто болен и хром. Мальчик явно напуган случившимся, ошарашен и жалок. Может быть, урок будет впрок?
– Славно спелись и складно поёте, – поостыв, ворчит Парисад.
Неужели они, эти двое, что вечно тут цапались, так сдружились на этой злосчастной охоте? Чудеса. Но – чего не бывает.
– Кстати, милый мой, – обращается царь к Митрадату. – Я надеюсь, прикончив коня, ты додумался снять узду? Ведь она украшена золотом. Глупо было бы оставлять ее скифам и коршунам.
– Да?..
Парисад изумляется горделивой презрительности, что сквозит в улыбке Евпатора.
– Я не думал. Прости меня, царь. Я совсем о том не подумал. Но теперь ее не отыскать.
Никогда. Никогда. Дорогая.
“Царь Митрадат Евпатор приветствует Асклепиодора.
Если ты молчишь оттого, что боишься меня огорчить дурными вестями, то забота излишняя. Я уже знаю, что римский сенат утвердил независимость Фригии, и теперь, захоти я вернуть эту землю, мне придется за нее воевать. Знаю также, что в Пафлагонии отыскался некий наглец, объявивший себя тайным отпрыском Пилемена, нарек себя его именем и склонил своих подданных к отпадению от законной власти понтийских царей. А мать моя пресекает все речи о том, чтоб вернуть это царство – верно, римляне ей отсоветовали. Богом Меном Фарнаком клянусь, ей придется за всё отвечать! По вине этой женщины я лишился всего, что добыл мой отец.
Я желаю, чтоб договор с Парисадом был расторгнут. Мне шестнадцатый год, я мужчина и видом, и телом, и духом, и голосом. Мне пристало повелевать, а не слушаться Парисада, который замашками и душой – счетовод, а не царь. Почему меня здесь содержат как узника? Всю осень и зиму я покидал дворец лишь по праздникам, в царской процессии. По весне, наконец, мне дозволили выехать на охоту, я вернулся с ничтожным ушибом и насморком – и опять угодил в заточение! Мне не нравится это, Асклепиодор. Откровенно тебе говорю: надоел мне твердоумный царь Парисад со своими провонявшим рыбой Пантикапеем.
Я хочу возвратиться в Синопу. Я достаточно взрослый, чтоб расквитаться с моими врагами. Если ты полагаешь, что это не так, то лучше мне стать подпаском у последнего свинопаса, чем игрушкой в ваших руках. Поручаю тебе передать моим тайным друзьям: не желаю тут оставаться. Увезите меня, или я сумею сбежать. И неважно, куда, я готов податься хоть к скифам, хоть к таврам, хоть к андрофагам. Прощай!”
“Царя Митрадата Евпатора приветствует Асклепиодор и желает здоровья и радости.
Очень ты огорчил нас своими словами. Я уж думал, ты впрямь возмужал, ибо царь Парисад, о котором ты пишешь столь непочтительно, сообщил нам о том, что после ничтожных недоразумений вы с ним мирно поладили, и он рад обнаружить в тебе острый ум и большие способности. Но ума, ты прости мне, в твоем последнем послании мало. Неужели ты полагаешь, что мы способны стеснить твою вольность без сугубо веских причин?
Потерпи, мой царь. Время, верь старику, пролетает гораздо скорее, чем кажется. Тебе только шестнадцатый год. Красноречием ты одарен, силой тоже, ты славный наездник, борец и охотник – но какой из тебя полководец? Судья? Сотворитель законов? Знаток политических тонкостей? Ты не знаешь пока слишком многого, чтобы быть настоящим царем. Управлять большим государством не просто и вовсе не весело, можешь спросить Парисада. И порою приходится смыслить в ремесле счетовода не менее собственных подданных. Разумеется, коли тебя соблазняет удел свинопаса, в сей науке нужды тебе нет, но твоим друзьям и сторонникам нужен царь, а не свинопас. Парисад – достойнейший муж, и покинуть его ради скифов и тавров означало бы пренебречь нашей дружбой с Боспором.
Будь же благоразумен. Прощай”.
“Царь Парисад приветствует Асклепиодора и Диофанта.
Прилагаю отчет о затратах на воспитание моего подопечного и подтверждаю своею печатью получение денег.
Принужден добавить немногое и не слишком приятное вам. Никогда я не думал, что мальчик доставит мне столько хлопот. Видят боги, я проявляю и доброту, и терпение, но, похоже, не удостоился до сих пор ни любви, ни даже приязни. Его жалобы, будто я утесняю его в прогулках, деньгах и развлечениях, изумили меня. Да какой же родитель дал бы полную волю и полную власть над имуществом отроку, коему еще нет и шестнадцати лет? И неправда, что я месяцами содержу его под запором. Ему не дозволено лишь выходить из дворца без охраны и выезжать из Пантикапея. Весною я сделал ему послабление, отпустив на охоту в степях под надзором Савмака. И что же? Мой подопечный явился хромой и осипший, потеряв и коня, и узду – между прочим, коня дорогого, а узду весьма драгоценную, ибо скромную он, негодуя, отверг. После этого он заболел и провел дней пятнадцать в постели. С ложа встал он уже не ребенком, а юношей с грубым голосом и пробивающейся на щеках бородой. Стыд препятствует мне предавать подробной огласке его воспоследовавшее поведение. Я не против дать ему женщину, но он ищет себе приключений чуть ли не у меня в гинекее. Мне приходится запирать на замок не его, а царицу и находящихся у нее в услужении девушек.
Коли он в самом деле желает разорвать нашу связь, забирайте его. Буду рад скинуть с плеч это бремя. У меня, как вам ведомо, есть питомец более преданный мне, и притом обходящийся много дешевле.
Прощайте. Всех благ”.
“Царя Митрадата Евпатора приветствует Асклепиодор.
К нам пришло письмо от царя Парисада, от тебя же ни слова. Ты вновь нездоров или слишком погряз в развлечениях? Попечитель твой преохотно с тобою расстанется, если мы ему не возместим весь ущерб от твоих безобразий. Конечно, мы так и поступим, и в почтительнейших выражениях попросим прощения у царя Парисада за всё, что ты делал и делаешь. Он прислал целый лист непредвиденных трат, среди коих оплата молчания оскорбленных мужей и обид, нанесенных женщинам. Почему ты не купишь хоть десять рабынь, это будет не столь разорительно и спокойней для всех во дворце.
Измени, Митрадат, будь благ, свое поведение. Ты не любишь Пантикапей, но тебе нынче некуда деться. В Элладе властвуют римляне, все азийские царства до самого Тигра у них в подчинении, кроме Парфии, но туда я бежать не советую: станешь заложником как Тигран, юный царь Великой Армении. Что такое двор Антипатра, ты сам уже понял.
Не сердись на меня за суровость с тобой. Льстец не может быть преданным другом, а я останусь предан тебе до последнего вздоха.
Да хранят тебя боги. Прощай”.
“Царя Митрадата приветствует Диофант.
Последнее письмо к тебе мой отец составлял, уже зная, что скоро умрет. Ему жаждалось получить от тебя хоть бы несколько слов, но напрасно. Скоро месяц, как мы схоронили его. Ты неужто обиделся на его увещания? Все твои совоспитанники прислали письма родным; ты опять – никому ничего, и мы вынуждены узнавать о тебе из отчетов царя Парисада.
Сообщаю, что должность смотрителя царского книгособрания унаследовал я. Тебе странно, должно быть, такое услышать от бывшего воина, но друзья убедили меня, что так будет полезнее, ибо я получаю теперь беспрепятственный доступ во дворец и к архивам, и вдобавок никто не дивится, что со мною, как прежде с Асклепиодором, встречается и состоит в переписке много разных людей. Посему я отныне сражаюсь не с варварами, а с мышами, грызущими свитки. Царица вздумала поселить здесь египетских кошек, которых ей подарили посланцы из Сирии; говорят, они ловят мышей лучше ласок. Посмотрим. Чтобы скрасить скучную службу, я вздумал составить по вверенным мне документам историю Понта. Царица уверена, будто я собираюсь прославить ее “золотое правление”, но я погружен в описание войн твоего знаменитого деда Фарнака и нашел там немало полезного и поучительного.
Приехать в Пантикапей, как намеревался, я теперь не сумею: слишком стал на виду. Пиши мне по-прежнему тайнописью. Соблюдай осторожность, Евпатор, не ссорься с царем ради нашего блага.
Прощай, будь здоров”.
“Царь Митрадат Евпатор – Диофанту, сына Асклепиодора.
Лишь горе утраты послужит тебе извинением. Поначалу прощаю, но требую, чтобы ты обращался ко мне, лишь как должно. И не потчевал детскими сказками про сирийских зверей, а писал мне о деле. Мне надобно знать, что творится в моем государстве. Почему я лишь от посторонних узнаю, что моя недостойная мать вознамерилась удалить свой двор из Синопы и отстроить другую столицу? Причем город будет стоять в середине страны, не у моря. Полагаешь, мне это не важно?
Коли ты так сильно боишься, что письмо перехватят враги и прочтут нашу тайнопись, хоть такое вряд ли возможно, лучше уж совсем не пиши. Пусть мне пишет, кто похрабрей. И кто сможет, ради всех великих богов, вразумить, наконец, Парисада не шпионить за мной и не жадничать. Я ведь знаю теперь, что почем: сколько платят учителями и охранникам, сколько я проедаю, пронашиваю, сколько масла сжигаю, и прочее. Деньги у Парисада всегда остаются; он и не отрицает сего, а клянется, что отдает их, для моей же выгоды, в рост, и вернет мне, когда я уеду, с процентами. Но сейчас я себе не могу, не тревожа его казначея, купить даже горстку орехов.
Мне мучительно быть во власти людей столь невеликодушных и мелочных. Поразмысли над этим, кошачий стратег.
Будь здоров”.
“Царь Парисад – Диофанту, сыну Асклепиодора.
Приветствую. Посылаю отчет о расходах. Удалось их немного уменьшить, чего не скажу о моих огорчениях.
В самом тягостном опекаемый мой неповинен: царица больна, и врачи говорят, что смертельно. При дворе больше месяца нет пиров и приемов гостей. Понимая, что юношам непосильно делить мои беды, я позволил воспитаннику уходить из дворца, взяв с собою друзей, лишь бы он возвращался до вечера. Боги, как я о том пожалел! Ко мне хлынули волны жалоб от обиженных пантикапейцев. Драки, дерзкие выходки, умыкание женщин, счета от гетер! Мне пришлось его вызвать и поговорить с ним елико возможно сурово. Он каялся, но уверял, что нельзя называть озорство – преступлением, намекал, что и я был некогда молод, вспоминал мне великих мужей, слывших в юности ветреными, но потом совершавших подвиги.
Прежде он лишь по-детски ослушничал, а теперь начал лгать, притворяясь почтительным, и выверчиваться, прибегая к риторике. Я не знаю, что – хуже.
Прощай”.
...”Надо бы, пока не стемнело, написать Диофанту”, – говорит сам себе Митрадат.
Он лежит один в своей спальне. На столике – узкий свиток для тайнописи. Буквы можно сложить в слова, только если навертишь бумагу на палочку обусловленной толщины и длины. И писать нужно – столбиком. Неудобно, но ничего не поделаешь. Зато третий уже не прочтет.
“Царь Митрадат Евпатор приветствует Диофанта...”
Тоска.
Нацарапать несколько строк можно будет и завтра. Заодно и придумается, стоит или не стоит расказывать главное.
Главное – что?..
Умерла жена Парисада. Царица Эльпида. Ее смерть не могла огорчить Митрадата всерьез, ибо он с ней, живою, почти не встречался. Раза три: по приезде и дважды на праздниках. Она была много младше супруга и, кажется, миловидна собой. Парисад, терзаясь бездетностью, содержал ее строго, не зовя на пиры и приемы и не пуская чужих в гинекей. Так ее ревновал, что боялся позвать к ней даже толковых врачей, полагая жалобы на нездоровье притворством. Когда он пригласил их, было поздно, она угасала. Царь плакал и выглядел жалко, все его утешали, хоть знали – утешить нельзя.
Митрадат вспоминает.
...Путь был долог. Шествие двигалось изнурительно медленно из дворца по улицам города, а потом за ворота, вдоль местной реки, Пантикапы, к полям и степям, к череде насыпных курганов, где находились царские усыпальницы. Всю дорогу пурпурное ложе умершей плыло над головами, как корабль, устремившийся в незнакомые страны; чайки с моря рыдали как плакальщицы, а плакальщицы кричали пронзительными голосами, как чайки.
Им с Савмаком, приравненным к родственникам Парисада, вменялось быть с царем и вести его под руки, дабы он, ослабевший от горя, усталости и по-обычному хворый, не упал по пути – то сочли бы зловещим знамением.
Потому все трое вошли в усыпальницу, где стоял саркофаг из белого мрамора в виде храма, с искусной резьбою на стенах, приготовленный загодя и ожидавший лишь этого дня. В небольшое пространство гробницы не допускалась толпа. Кроме них, было несколько царских сановников, два жреца, две жрицы, четверо факельщиков и рабы, чтоб закрыть саркофаг.
Митрадату сделалось больно, да так, что стеснило дыхание: ясно вспомнилась смерть отца. Он тогда был так ошарашен, что почти не запомнил тогдашний обряд, но конец был похож. Его тело тоже сожрал страшный каменный ящик. По обычаям Ахеменидов труп вобще полагалось отдать на съедение воронью и стервятникам, дабы не осквернять тленным прахом ни земли, ни воды, ни огня, но понтийских царей хоронили одетыми в мрамор – так было всегда.
И так будет – со мной?..
"Боги, я не хочу умирать!.. – возопила душа. – Ни сейчас, ни потом, никогда!"…
Отвернувшись, чтобы никто не увидел моих навернувшихся слез, я поднял голову вверх. На меня оттуда уставилось нечто, повергшее душу в еще худшую оторопь: Черное Солнце. То был купол, сделанный из сужающихся ступенями кругов – так устроено якобы, чтоб под тяжестью свода не рухнули стены. Но в трепещущем факельным пламенем мраке те круги поразили меня. Мне мерещилось, глядя на них, что душа отлетает от сердца, с облегчением отстает от костей и возносится, точно щепка в водовороте, в это черное жерло Аида. Беспощадное, всепожирающее.
Я был столь впечатлен, что закрыл руками лицо. Парисад подумал, я плачу. “Милый мой, потерпи, скоро кончится”, – прошептал он мне, опершись мне на локоть. Савмак поглядел неприязненно. Несомненно решил, будто я лицедействую.
После похорон я не мог заснуть в одиночестве. Вспоминалось Аидово око. Скрежет камня о камень, когда саркофаг закрывали навершием. В ноздри бил запах заупокойных курений, а в ушах отзывались стенания плакальщиц.
Я позвал Дорилая. Пытался ему рассказать. Ничего он не понял. Пустился расспрашивать о пустяках – сколько золота было положено в гроб, и надежно ли заложили камнями вход в курган, именуемый дромосом...
Утром друзья принялись меня развлекать. Во дворце веселиться нельзя, потому они повели меня в город. Сперва мы бродили по порту, болтали с хозяевами кораблей и с матросами. Потом выпивали в какой-то таверне. Она была тесной и дымной, и нам захотелось на воздух. Отправились к агоре.
По дороге нам встретился причитающий фокусник в облачении мага, хоть видом вовсе не перс, а скорее помесь скифа и эллина. Дела его были скверными: из-за траура в Пантикапее еще долго нельзя давать никаких представлений. “О дозвольте, прекрасные юноши, заработать хоть пару оболов!” – возопил он, кинувшись к нам и увидев, что мы богато одеты. – “Я могу показать вам чудеснейшие превращения, я умею чревовещать, я искусен в пророчествах! Раз на площади запрещено – то пойдемте ко мне, это рядом, за поворотом”...
Забавляться так забавляться. Пойдем.
Он из кожи лез вон, чтобы нам угодить. Мановением длани выводил из куриных яиц – воробьев, заставлял танцевать под дуду своего кудлатого пса, говорил и пел сам с собой на два голоса и глотал настоящее пламя. Мы ему заплатили три драхмы и уже собрались уходить, как вдруг Папий напомнил ему про гадание.
Он гадал на камнях. Мелкой гальке и мелких же самоцветах – халцедонах, агатах и яшмах. Каждый камешек у него что-то значил, а их сочетанием управляла, как он нам ручался, Судьба. Предсказания Гаю, Харету и Папию были льстиво благоприятными. Даже слушать неинтересно. Дорилаю же был предречен долгий срок неизменного счастья и нежданный конец. Тут дошел черед до меня. Наш гадатель начал болтать о высоком уделе, но я оборвал его: “Нет. Об этом ты можешь судить по наружности и по одежде. Скажи-ка мне лучше, где ждет меня смерть”. – “Бога ради, Евпатор, не надо”, – испугались друзья суеверно. Я настаивал.
“Здесь”, – отвечал, посерьезнев, гадатель. – “В твоем доме?” – взялись за кинжалы те четверо. – “Нет, о нет, благородные юноши, – бросился он на колени пред нами. – Я всего лишь ничтожный толкователь ответов камней, а они говорят...” – тут он вновь повернулся ко мне и совсем обреченно промолвил: “Они говорят необманно: ты погибнешь – в Пантикапее".
Его были готовы прирезать, но я не велел. Я пытался спросить – как, когда, – только он был испуган сильнее меня и твердил, что не знает ответа.
Возвратившись к себе, я терзался сомнениями, извещать ли царя Парисада о том подозрительном маге. Может статься, наш камнегадатель просто видел меня среди близких к престолу людей и решил, что я местный князек или скифский царевич. И тогда его пресказание было столь же лестным, сколь прежние: всякий жаждет покоиться рядом с родными и предками.
Боги, я не хочу умирать!
И тем паче – в Пантикапее.
Не хочу быть положенным в душный склеп под Аидовым черным светочем. Не хочу быть везомым на траурном ложе под черными парусами в Синопу, где ждет меня в гробе отец. Запах смерти сидит у меня в душе, как отрава. Смерть не столь тяжка, сколь отвратна и мерзостна.
Пусть корабль отправляется безо всяких вестей.
Я не буду писать Диофанту.
“Царь Парисад приветствует Диофанта, сына Асклепиодора. Посылаю отчет. О беде, постигшей меня, ты узнаешь от моего человека. Я добавлю лишь то, о чем он никак не расскажет. Опекаемый мой вновь тревожит меня, но не так, как доселе. С недавних пор я приметил в нем перемену: мало спит, мало ест, равнодушен к былым развлечениям, редко покидает дворец, а с мною сделался тих и вежлив. Мне подумалось, он впал в тоску из-за женщины, он поклялся, что нет. Я спросил его, не совершил ли он втайне какого-либо преступления и теперь опасается мести. “Нет”, – ответил он мне с возмущением, но не дал никаких объяснений. Я пытался узнать, что стряслось, у друзей, и один мне обмолвился, будто бы они забавлялись гаданием, и гадатель предрек ему гибель в Пантикапее. В тот же час я велел отыскать прорицателя, но старания были тщетными, тот исчез. Домом он не владел, а снимал его, и соседи не знали, какого он роду и племени. Допускаю, что сие происшествие можно счесть досадной нелепостью. Но охрану моего подопечного я удвоил за счет неприметных ему соглядятаев, что обязаны сопровождать его, если он покидает дворец. Видят боги: свершись с ним худое, не моя в том будет вина. И не бедного мальчика: он стал сдержан в речах и весьма осторожен в поступках. Я не радовался его прежним проказам и дерзостям, но не рад и такой перемене.
Всех благ”.
“Царя своего Митрадата Евпатора приветствует Диофант.
Послание от царя Парисада причинило нам много тревог. Отчего ты сам умолчал о своих подозрениях? Сколь нам ведомо, твоя мать перестала искать тебя и поверила, будто ты мертв. А доселе она посылала людей и в Мазаку, к сестре твоей, и к Никомеду Вифинскому, и на Делос, и даже на Крит, где живет как изгнанник стратег Дорилай. Дознаться, что ты укрываешься в Пантикапее, она вряд ли могла, ибо в этих краях у тебя нет ни близких, ни родственников. Все ведали, что у царя Парисада имеется некий питомец, возможный наследник, но под ним разумели Савмака, а совсем не тебя. Ты мог выдать себя лишь своим поведением, на которое царь часто жаловался. Постарайся ныне блюсти благонравие, мы же тут приложим усилия, чтоб навести царицыных псов на обманный след, пусть еще порыщут по Азии.
Государь мой, отринь мрачномыслие. Ведь не смерти надо бояться, а глухой безымянной безвестности. Что на ждет за чертою, где белый свет обращается в черный, не знает и самый искусный гадатель или самый мудрый мудрец. Есть одно только средство спастись от забвения: увенчат себя вечною славой. Плоть великого Александра смердела, как и прах последнего пса – но в веках он остался царем и героем, каких с тех пор не бывало. Ты помнишь, что перед кончиной он отдал свой перстень друзьям и загадочно молвил: “Достойнейшему”. Диадохи передрались из-за власти над неохватной державой, разорвав ее в жалкие клочья. Селевк, Птолемей, Кассандр, Антигон, Лисимах – был ли кто-то достоен наследовать своему полубогу? “Достойнейший” до сих пор не явился.
Вот о чем, полагаю я, стоит думать ночами тому, в чьих жилах струится кровь Дария и селевкидов.
Будь здоров, о надежда Эллады и Азии.
Через год мы пришлем за тобою корабль”.
– Зайдет, – говорит, прищурившись, мастер.
– Не зайдет, – возражает, позёвывая, ученик.
– Вот увидишь, зайдет, – усмехается камнерез Аристон, откладывая сверло.
У него наметанный глаз и на камешки, и на заказчиков.
Интересно, чего так стесняется долговязый щеголь, один из питомцев царя Парисада? Кем он только тут не слывет: и сирийским царевичем, и вельможей из Малой Армении, и сыном колхского князя, спасающегося от кровного мщения... По его речам ничего не поймешь: кроме эллинского, он болтает на стольких варварских языках, что собьешься со счету. И скифский он знает, изъясняясь совсем без акцента.
Ишь, какой! Ведь не просто ради прогулки он уже раза три прошел мимо лавки и мастерской Аристона. Дочерей Аристон выдал замуж, смазливых невольниц не держит. Приманка одна: разноцветные камешки в драгоценных оправах, по которым сходят с ума все боспорские модники – богачи или...
Или те, кто поистине знает толк в красоте инталий и гемм. И способен часами смотреть на холодный огонь аметиста, на солнечный сердоликовый жар, на искристую млечность опала, на вишневый гранат, на слоистый сардоникс, на узорную яшму – и на вырезанный в твердой плоти лик – божества, человека, чудовища, зверя – наделяющий камень душой.
Этот малый, конечно же, тоже хочет перстень с печаткой. Удовольствие дорогое, а денег заведомо нет. Известное дело: у царя Парисада не то что лишней монеты – дохлой мыши не выпросишь. И всё-таки гордый красавчик зайдет. Никуда он не денется. Вот, похоже, решился: дал знак дружкам, чтоб его подождали у двери.
Не рассчитав движений или не пожелав склонить головы, Митрадат чувствительно ударяется макушкой о дверную балку – и вместо приветствия извергает крепкое слово.
– Увы, – спешит навстречу с поклоном учтивейший Аристон. – Моя жалкая лавочка – не для столь высоких гостей!
– Ничего, – поморщившись, говорит Митрадат. – Добрый день. Он весьма недоволен началом. Не вышло ни предстать надменным сановником, ни войти незаметно, прикинувшись милым мечтателем вроде друга Харета. Всё насмарку, хоть сразу уйди.
– Что угодно питомцу царя Парисада? – вопрошает хозяин, на всякий случай заслонив собой путь к драгоценностям. – Перстень, фибулу с геммой? Отпущу под расписку или даже под честное слово, если будут свидетели...
– Ничего, – угрюмо роняет юноша, поворачиваясь назад.
“Удивительный профиль”, – вдруг замечает про себя Аристон. – “И не очень-то правильный, но – какая сила и страсть! И мужская стать, и сияние молодости... В самом деле редкий красавец... Надо бы его изваять”.
– Погоди, уважаемый, – останавливает его мастер. – Может, выпьешь хотя бы вина? Освежишься: прохладное. Уже осень, а такая жара. Приказать принести?
– Будь по-твоему, – соглашается Митрадат снисходительно и усаживается на подставленный табурет.
Вот забавно: резчик сперва насмехался, а теперь вдруг заигрывает. С чего бы? И ведал бы – с кем!
Винцо у него так себе, кисловатое. Но разбавлено самой лучшей водой: ключевой, не речной – из текущей поблизости Пантикапы. Освежая слегка пересохшее горло, Митрадат косится на камешки. Распиленные, отшлифованные, но не тронутые резцом, не примеренные к оправам, не просверленные для вставления дужки. Но какая красивая россыпь: горный хрусталь, халцедоны, лазурь, бирюза и откуда-то даже янтарь...
Я надеюсь, тут – не гадают.
Неожиданно Митрадатово сердце начинает биться жадно и жарко. Слепцом нужно быть, чтоб такое – не увидать!
Неведомо кем отсеченная половинка агата размером с фазанье яйцо. Срез уже отшлифован, и в нем – картина, рукою судьбы сотворенная. Сребропенное с краю, серо-пепельное подалее и густолиловое в глубине своей море. В середине – земля. Только полный невежда не угадал бы в ней очертаний золотисто-медовой Тавриды с ее охристыми степями, бурыми скалами и берегами из розового песка. Только жалкий тупица не распознал бы изогнутый наподобие скифского лука абрис Эвксинопонта и распластанную как плывущая рыба – скат, как морская лисица – Тавриду!
– Что, нравится? – вкрадчиво любопытствует Аристон.
– Это лишь одна половина. А другая?
– Не у меня, – признается с сожалением мастер. – А где, я не знаю. Вероятно, не на Боспоре. Сей камень мне продал совсем за бесценок приезжий матрос. Полагаю, что камень ворованный. Видишь след от вырванной дужки? Он явно служил талисманом для двоих, разделивших его пополам. По рисунку и гамме красок – редчайшая вещь. Никогда такого не видывал. Но слыхал, что такие агаты родятся в горах, обитаемых таврами. Говорят, у них даже дети играют сокровищами. Но чужим добывать их не позволяют. А места, где находятся самоцветы, охраняют не воины, а чудовище Сфинкс и грифоны. Слыхал про грифонов?
– Хватит сказок, – решительно говорит Митрадат. – Этот камень должен быть мой. Назови свою цену.
Они встречаются взглядами.
“Боги сильные”, – вдруг сверкает мысль в голове Аристона. – “Что, если через нескольких лет на боспорских монетах начнут вычеканивать не обрюзглый лик Парисада, а...”
– Забирай, – говорит Аристон. – Забирай просто так. Кто умеет избрать – тот избранник!
Опасаясь, как бы мастер не передумал, Митрадат сгребает сокровище.
– Но уж если ты пожелаешь возместить мне расход, – продолжает мастер с мольбой, – то позволь мне нарисовать тебя.
– Для чего?
– Чтобы вырезать в камне твой профиль. Сколько б лет ни прошло, ты навеки останешься так же молод и так же прекрасен, как нынче, и я уцелею в веках, сделав еле приметную надпись сбоку: “Ваял Аристон...”
Хитрый льстец. Вымогает заказ.
– По рукам, – соглашается Митрадат.
– Что ты предпочитаешь? Сардоникс, гранат, халцедон?..
Разговор прерывается шумом с улицы. В мастерскую врываются возбужденные Дорилай и Харет: “Евпатор! Пойдем поскорее! Там – такие дела!.."
“Царь Митрадат Евпатор приветствует Диофанта.
С чего ты решил, будто я пребываю в унынии? Парисаду не нравится всё, что я бы ни делал: весел – плохо, задумчив – тоже скверно, гуляю по городу – он хватается за голову, сижу во дворце – полон злых подозрений.
Сейчас ему, к счастью, вовсе не до меня. На Боспоре большие волнения. Парисад постоянно требовал с подданных денег, те сдирали три шкуры с рабов, и рабы взбунтовались. В Тиритаке на рыбных промыслах и в порту начались беспорядки. А ведь это совсем уже рядом с Пантикапеем, ты знаешь. Из дворца был виден дым от пожара, бушевавшего в тамошних складах. До сих пор пахнет гарью. Часть восставших нам удалось окружить, поймать и казнить. Но другие смогли захватить корабли и бежали, миновав Феодосию, к таврам.
Местный царь – его имя Фоант – опрометчиво вздумал принять их. Парисад разъярился донельзя и решил воевать с этим варваром. Снарядил, кого мог, погрузил на имевшиеся боевые суда и отправил во вражьи пределы. Сам, конечно, туда не поехал – стратег он неважный.
Что же вышло? Ты будешь смеяться, как смеюсь сейчас я. Когда наши добрались до тех берегов, начался сильный шторм, а пристать и укрыться там негде. И судам Парисада пришлось, поболтавшись в море, развернуться да и убраться назад, привезя с собою не пленников и не трофеи, а всего лишь послание для царя от Фоанта, попавшее на борт с утлой таврской лодчонки, откуда письмо метнул со стрелою какой-то преловкий дикарь. Нравы, да? Укрыватели беглых рабов, сами – головорезы, но грамотные!
Говорят, этот царь завзятый колдун и доселе приносит в жертву людей, как во времена Ифигении, напоказ же мил и приятен. Как бы ни было, он предложил Парисаду повстречаться и поговорить, чтоб избегнуть кровопролития. Парисад обозвал это наглостью и лицемерием, но в душе был рад, что сумеет добиться искомого, не затрачивая лишних сил на геройство. Война, между нами, ему не по средствам, коли он не сумел совладать со своими рабами.
Я готов был уже рассердиться, что меня вынуждают остаться тут до грядущей весны. Но теперь не жалею. Здесь будет, на что посмотреть. Парисад согласился на переговоры, Фоант написал, что готов прибыть в Феодосию. Завтра мы отбываем туда; поглядим на коварного варвара.
Будь здоров”.
Парадный зал пританея, где обычно заседают городские старейшины, полон как никогда. Парисад, его свита, охранники, феодосийские власти, слуги, секретари. От людей свободен лишь неширокий проход, по которому предстоит прошествовать повелителю тавров.
…«Где он?»… «Кто из них?»… «Тот?»… Люди в свите царя Парисада в нетерпении перешептываются, стараясь высмотреть между колоннами небывалого гостя.
– Царь Фоант! – объявляет звучно глашатай.
«Это – царь?!..” – изумляются пантикапейцы при виде того, кто входит в гулкий мраморный зал. Вряд ли спутники Парисада удивились бы больше, приведи к ним судьба настоящего дикаря, облаченного в шкуры, косматого, непрошибного, словно каменный истукан, каким они там у себя поклоняются. Кое-кто был готов узреть и свирепого воина в шлеме из человечьего черепа и в ожерелье из вражьих зубов. Или, зная, как варварам нравятся яркие украшения, они ждали увидеть и серьги в немытых ушах, и браслеты на щиколотках словно у танцовщицы, и десяток колец на обеих руках, и бусы на шее. На худой конец, приготовились встретить зловещего колдуна с бородою до пят, в черном платье, увешенном оберегами, с мрачным взором и сроду не стриженными ногтями.
Ничего похожего не было.
Впрочем, сам Парисад, уже кое-что знавший от феодосийцев о странном соседе, совершенно не думал, что увидит пещерного жителя. Троглодиты писем не пишут, тем паче разумных и вежливых. Те немногие в городе люди, которые изредка плавали к таврам и видали Фоанта, уверяли: «были б все дикари вроде этого – Таврида бы горя не знала».
Но облик Фоанта удивил и царя Парисада.
В зал спокойно вошел не особенно рослый, средних статей седой человек, одетый скромно, сдержанно и совершенно по-эллински: в темнопурпурный гиматий и шерстяной сероватый хитон с рукавами, отделанный тонкой красной каймой. Ни мехов, ни особого блеска. Из украшений – лишь те, что указывают на верховную власть: диадема на пышных сединах, золотое, с печатью из сердолика, кольцо на деснице, а в левой руке – кипарисовый посох с золотым фигурным навершием в виде расправляющей крылья Сфинкс. На поясе – небольшой кинжал в золоченых ножнах. Сам пояс блестит самоцветами, но как-то не напоказ. Сразу их не заметишь. Скорей обратишь внимание на глаза – будто черный базальт – и на бороду, что почти скрывает уста. Ее голубоватый цвет – словно дым от костра на рассвете.
Это – царь. Поведением. Происхождением. Всем.
Вот Фоантовы спутники и охранники – явно нечистокровный народ. Все слегка коренасты, смуглы, очень жестковолосы и не блещут особой красой. Есть скуластые лица, есть более тонкие, кто-то лучше прочих сложен – но за истинных эллинов их принять невозможно. Только царь слегка попородистее.
Не слегка. Он – и в самом деле иной. Будь вокруг него целая сотня высоких красавцев, одетых по-праздничному, все равно он остался бы самым приметным. Вряд ли он даже в молодости поражал красотой, но черты излучают душевный покой и достоинство. Ни намека на тайный порок. Ни единой приметы коварства и злобности. Впрочем, добрым его тоже не назовешь: слишком уж умудрен. Нелегко угадать его возраст. Пятьдесят? Шестьдесят? Нечто вроде того. Несомненно, он старше царя Парисада, однако намного сохранней и духом, и плотью. Если он и старик, то такой, каким живописцы изображают Зевса или Сераписа.
Пришедшие вместе с Фоантом и взирают-то на него, словно на божество. На царя Парисада так никто никогда не смотрел и уже никогда не посмотрит: без расчетливого раболепия, с необманным благоговением, с гордой преданностью и счастливой сыновней любовью.
Два царя сошлись в середине пути, и владыка Боспора, как зачарованный, сделал шаг навстречу Фоанту и не посмел отринуть протянутую для пожатия руку.
“Ну, и всё”, – усмехнулся про себя Митрадат. Парисад проиграет. Уже проиграл. Проиграл не тогда, когда подал руку Фоанту, а когда согласился на это свидание, начавшееся, вместо гневных угроз одного и молений другого, так торжественно, тихо и – невзирая на споры – не зло.
“Многочтимый сосед и собрат, царь и архонт Боспора и Феодосии”, – обратился к Парисаду Фоант, вновь посеяв среди боспорян изумление своим правильным эллинским выговором и изысканной – не смешной – старомодностью выражений. Голос гостя был весьма отчетлив и тверд, хоть слегка глуховат. Впрочем, звука вполне доставало для закрытого здания.
“Я начну с похвалы твоей чести и мудрости”, – продолжал Фоант, слегка улыбаясь. – “Ибо ты не отверг протянутой длани, памятуя, что мир достойней войны, и даже хищные твари избегают терзать тех, кто с ними единой породы и крови. Нам же, людям, дарована милость богов: изъясняться словами и понимать изреченное. Я пришел сюда не как враг. Но и не как проситель, молящий о милости. Я готов объясниться с тобою, дабы не было больше меж нами ни брани, ни лжи, ни напрасного кровопролития".
Что на это сумеет изречь Парисад? Царь и архонт Боспора и Феодосии начинает встречную речь вяловато и путано. Ритор он, увы, неискусный. Тут он вновь уступает Фоанту, который умеет обычные вещи излагать величаво и внятно. “Хоть бы просто вспылил”, – думает Митрадат с досадой. – “Было бы не так скучно...” Окажись он сейчас на месте царя Парисада, он бы мастерски разыграл переход от кипящего лавою гнева к студеной надменности. Только где там! Парисад занудно бубнит об ущербе; высчитывает на обеих руках, сколько хлама с собой прихватили бежавшие и во что обошелся устроенный ими пожар в Тиритаке... “Это речь эконома, а не монарха!” – не сдержавшись, шипит Митрадат прямо в ухо стоящему рядом Савмаку. Тот лишь кажет сжатый кулак.
А Фоант в ответ со своей спокойной улыбочкой и все так же чинно и мерно – о священном праве убежища и законах своей полудикой страны. Ведь для тавров не важно – рабы, не рабы, Парисад же сам говорил, что они не имеют невольников. И когда теперь Парисад изрыгает – “рабы”, Фоант учтиво его поправляет – “пришельцы”. Дескать, нет у них там людей, коих можно было бы продавать, словно вещь. Почему?.. “Да уж так повелось, – поясняет царь тавров. – Мой народ испокон веков жил столь скудно и бедно, что пленников, взятых в боях, прокормить было нечем. Либо их тотчас убивали, либо делали членами племени. И когда – уже много тому поколений назад – в нашу землю прибыли эллины, им дозволено было построить селение при условии, что они не нарушат обычаев и не подвергнут постыдному обращению горный народ, порожденный, как веруют тавры, Солнцем-Отцом и Владычицей Девой. Я совсем не прошу, чтобы царь Парисад чтил бы наших богов, но пускай он также не требует от меня попрания клятв моих предков”.
Каково?..
Парисад отвечает почти угрожающе и почти величаво, но в конце срывается на оскорбления:
– Можешь звать этих беглых разбойников хоть пришельцами, хоть скитальцами, но, скрывая их, ты и сам превращаешься в соучастника их преступлений! Похваляясь своим благочестием, покрываешь позором седины! Ибо, если ты взял чужое – ты вор!
А Фоант ему невозмутимо:
– Чужого не брал никогда. Посему никогда не воюю с соседями, разве что на меня нападают. Что же до твоих кораблей и вещей, попавших ко мне, я верну их тебе. До последней монетки и последней завязки с сандалии.
Намекает на Парисадову мелочность. Тот, нисколько не уязвившись, продолжает твердить о разгроме на рыбозасольнях, о сгоревших складах, о перебитых горшках...
– Можешь ты назвать свой ущерб? – вопрошает, мягко перебивая, Фоант. Замешательство. Парисад позабыл попросить, чтоб ко встрече ему сделали полный подробный подсчет всех потерь. Или, может, еще не успели вывесть сумму всего, что погибло, разбилось, пожралось огнем.
– Я не Крёз и не Мидас, – замечает царь тавров. – Земля моей родины не родит золотые плоды, и я неспособен делать злато касанием длани. Но, как положено гостю, я привез тебе дар. Уповаю, что ты не отвергнешь его и, быть может, отчасти смиришься с былыми утратами.
Чуть заметный кивок – Фоантовой свите. Она расступается. Четверо сильных юношей вносят в зал нечто очень тяжелое и покрытое легкой, но непрозрачною тканью самой дивной работы: очертания листьев, зверей и людей сплетены в прихотливый узор...
Царь снимает покров. Обнажается статуя. Две фигуры. Всякий эллин мгновенно узнает: Дафна – и Аполлон. Он – нагой, она – в разметавшихся складках платья. Ее длинные косы уже превращаются в ветви лавра, сандалии – в корни... Бог и нимфа изваяны с непостижным уму мастерством и с неслыханной смелостью: их тела повернуты в разные стороны. Будто дева в решающий миг резко переменила движение, а неистовый Феб, ослепленный сладостным гоном, не успел... Пролетел мимо цели. Подарив ей одно лишь мгновение страсти. И утратив навек.
Из чего – и кто – это сделал? Камень странно зеленоватый. Не мрамор. И не привычный боспорским ваятелям податливый известняк. Ни раскраски, ни лишних прикрас. Лучезарный венец на челе Аполлона – тончайшее золото. Влажноватый – как взгляд с поволокой – агат вместо глаз. И – сияние тихой тайны на лицах. Лишь безмерное удивление пред свершившейся волей судьбы – в лике бога. Лишь приятие доли – у преображаемой в дерево девы.
Да, с какой стороны ни взгляни – совершенство.
Царь Боспора отнюдь не слывет покровителем Муз, но его воспитали в почтении к ним и внушили умение разбираться в достоинствах статуй и песнопений. И его придирчивый взор сразу видит огромную ценность подарка. Если это не просто умелая копия, ей вообще нет цены. Если копия – тоже дивная редкость. Но откуда такое – у тавра? Добыча? Трофей?
Предваряя назревший вопрос, Фоант поясняет:
– Мы потомки не только тавров, но также и эллинов. Среди нас есть такие, кто склонен к художеству. Больше прочих – мой млечный брат Гармонид. Он привержен ваянию с детства, и достиг мастерства, каковое меня самого, признаюсь, удивляет.
Парисад, да и прочие, полагают, что это неправда.
– Чтобы сделать такое, – говорит Парисад, – не довольно одних дарований. Нужно долго учиться у лучших наставников и иметь, с кем тягаться. И не будь я обязан поверить тебе хоть из вежливости, я бы предположил, что работа – пергамская.
– Честь твоим обширным познаниям, – лишь улыбается на обидную подковырку Фоант. – В самом деле, мой друг Гармонид совершенствовался в ремесле у пергамского мастера, занесенного в наши края из дружественной Гераклеи, куда он уехал после давней войны.
– Войны за наследство Аттала? – встревает в беседу царей Митрадат.
– Да, – кивает Фоант, удостоив его беглым взглядом и опять обратясь к Парисаду. – Но учитель, Никий, признал, что питомец его превзошел и искусностью, и вдохновением. Не скажу, что таких у нас много. Напротив, за все поколения – только один. Да и статуй таких больше нет. Гармонид не терпит повторов.
– Ты расстался с ней ради...
Парисад запинается, выбирая верное слово: рабов? беглецов? пришельцев?..
– Ради дружбы с тобой, – отвечает, не дав ему кончить, Фоант. – Нас свела неприятность, но чем не шутит судьба, всемогущая и всеблагая?..
“Жест чрезмерно красивый, но верный”, – замечает себе Митрадат. И война теперь невозможна. Только переговоры, в конце которых цари заключат соглашение и разъедутся – каждый доволен собой.
– Царь Фоант! – решается Митрадат оживить благочиние встречи. – Это правда, что у вас любой чужеземец может сделаться жертвою Деве?
Взгляд Фоанта выхватывает из Митрадата из Парисадовой свиты.
– Приезжай, посмотри, – говорит со зловещей, как кажется многим, улыбкою, тавр.
– Извини его, – отзывается Парисад. – Этот юноша мой воспитанник... Один из воспитанников, – поправляется царь, взглянув на насупившегося Савмака. – Пусть почтеннейший гость не берет себе в ум его вздорные речи.
– Воспитанник?.. – переспрашивает для чего-то Фоант.
Снова вглядывается – уже пристальнее – в долговязого, выше всех здесь, юнца.
А потом переводит на царя Парисада взгляд, исполненный непонятной печали и – обмануться нельзя – сострадания.
45. В моем детстве и отрочестве много раз доводилось мне сиживать и едать в отчем доме в пиршественной зале, прямо против стены, на которой по воле отца была сделана роспись. И пока мои близкие меж собой за столом говорили, я ее созерцал, почему и запомнил в малейших подробностях. Та картина изображала разговор трех царей в недалекой от нас Феодосии. Чтоб уладить случайную ссору из-за беглых рабов, к Парисаду явился Фоант, дед мой, царь тавроэллинов. Парисад же взял на свидание и обоих питомцев своих, Митрадата с Савмаком. Ни один из беседовавших и помыслить тогда, вероятно, не смел, кем он станет для прочих троих, а они для него, и что всем им готовит судьба, переплетшая нити их жизней столь крепко и на диво затейливо. Сколь мне помнится, в росписи той не хватало Савмака, и отнюдь не по упущению.
Перед тем, как еще раз войти в расположенный на холме пританей, где всё уже приготовлено к пиру, Парисад останавливается на лестнице, укрощая одышку и вдыхая заметно похолодавший к вечеру ветер. Как быстро, как рано стало темнеть!.. Когда они вышли из феодосийского царского дома, где Парисад отдыхал после утренних переговоров, мраморы зданий словно горели от тяжелых закатных лучей. Когда минули храм Аполлона, небо разом померкло, а море сделалось точно заледенелый металл. А когда взошли по ступеням на холм, тьма объяла и воды, и твердь, и эфир, а на мысе, охраняющем город от бурь, замерцала звезда маяка – упреждающий знак для того, кого мрак застигнет в волнах...
О Феодосия, дивный город, стоивший государям Боспора стольких жертв, о киммерийская осень со злобствующими ветрами, о преждевременный вечер с его напрасным огнем и свинцовой усталостью всех суставов, жилок и членов! Зимний холод уже поселился в торжественных залах, заползя тихим змеем в ниши статуй, в капители колонн, в складки занавесей. И жаровни, сколько их ни поставь, неспособны осилить незримого демона. Остается лишь уповать на огонь, сокрытый в вине, и тепло людского дыхания.
Зал, казавшийся утром просторным и светлым, уподобился душной темной пещере, во чреве которой случайные путники разложили костер. По углам – как кусты – кипы поздних цветов в старых вазах; на стенах, поверх росписей, тени пирующих. Жаркий запах горящего масла в светильниках, терпкий дух осенних венков, ароматы духов и курений с едкой примесью пота, дразнящие облачки пара над горячими кушаниями... Пахнет жареным мясом, теплым хлебом, дурманящими приправами…
Парисаду мерещится, будто видит затейливый сон. Ибо всё совершившееся слишком мало похоже на явь. Еще утром он предполагал, что, возможно, пойдет на соседа войной, хоть оно сейчас и некстати. Но нельзя же терпеть эту наглость! А теперь угощает по-дружески этого тавра, про которого, вопреки его благообразности, уж какой только жути не слышал. Ведь не попусту же возникла молва, будто он с ранних лет обучался у тамошних колдунов и привык чуть ли не к людоедству.
Последнее явно неправда. Колдовство – может быть, но наставниками Фоанта в речах и манерах были эллины. Он умеет держаться, не выдавая в себе прирожденного варвара. Не набрасывается на яства, пьет умеренно, и вино ему подают разведенное. Улыбается тонким шуткам, смеется – веселым, на топорные или скабрезные – лишь поводит плечами, а ответив на чей-то вопрос, неизменно смотрит на Парисада, ожидая, захочет ли он вставить слово.
Кто-то спрашивает, не потомок ли царь Фоант стародавнего повелителя тавров, у которого обрела неуютный приют Ифигения и едва не сыскал свою гибель злосчастный Орест.
– По отцу, разумеется, нет, – чистосердно молвит Фоант. – Но по матери, говорили мне, сие вероятно. Ведь мать моя, царица Киннора, до вступления в брак была жрицею Девы и потомицей древних вождей. Так что имя мне выбрали не без гордого смысла. Сам дивлюсь, как родители не убоялись, ибо всякое громкое имя тяготеет как рок над носителем и способно сгубить недостойного. Я бы сам не посмел передать его никому из потомков.
Понятно, что всем любопытно, много ли у Фоанта детей, как зовут их, сколько им лет, кто – супруга...
Он спокойно, но немногословно ответствует:
– Я вдовец. Мой единственный сын уже юноша. Его имя Деметрий.
– А дочери у тебя, по случайности, нет? – раздается вопрос с нагловатой усмешкой.
– О, Евпатор, уймись! – укоризненно ударяет кубком по краю ложа царь Парисад и, забыв, что кубок не пуст, обливает себе пурпурный гиматий.
Негодяй во весь рот ухмыляется.
Вот кто здесь – настоящий дикарь и невежа!
Парисад готов запустить в него этим самым электровым кубком. Боги, он же мне обещал, что вести себя будет пристойно, что краснеть за него не придется, что он перестанет встревать в разговоры старших некстати... И не мог я не взять его – взяв Савмака – с собою на пир, и не мог отвести ему незаметное дальнее место: он же царь, через несколько месяцев станущий властелином страны, дружба с коей нужна нам как хлеб, ибо варвары нас утесняют и слева и справа... Приходится негодуя, терпеть, а коря – извиняться...
– Твой воспитанник ищет невесту? – Фоант обращается к Парисаду, минуя Евпатора. – На Боспоре разве нет девушек?
– Ох, трудами сего сумасброда, может статься, и нет, – удрученно ворчит Парисад. – Жеребец жеребцом, неуёмный...
– Что ж, сосватай ему кентавриду! – в тон ему предлагает Фоант.
Митрадат обращается в слух.
– Ну уж нет, сватай ты, досточтимейший, – продолжает бурчать Парисад. – Это ты с ними, слышал я, дружишь.
– Я живу с ними в мире, и только, – пожимает плечами Фоант.
– Но они убивают людей! – восклицает вдруг гневно Савмак.
– Не всегда и не всех, – возражает тихо царь тавров. – Я однажды решил познакомиться с ними. И гостил у них год. Это было давно, еще в молодости. Видишь – цел.
“Этот – знает!” – мелькает в мозгу Митрадата. – “Он что-нибудь знает – о ней! Или может помочь мне узнать. Так спроси его! Наберись нахальства и брякни: кентаврида мне, мол, ни к чему, а нужна...”
Рыжекудрая Эос.
О нет. Не могу. Члены мякнут, по хребту пробирается холод, в глотке – пламя, в зеницах – затмение, а в ушах – смех и стон: “Прощай, чужеземец!..”
Среди пьяных ухмылок – про это?!..
Ах, Евпатор, опомнись, уймись.
– Люди сами себя убивают, – продолжает Фоант, – ополчаясь на тех, кто несхож с ними видом и нравом. Но ведь сущность едина у всех на земле, и она триедина у всякого: плоть, и кровь, и душа. Прах, вода и огонь. Или – твердость, текучесть и трепетание. Ничего сверх этого нет ни в одном существе. Полагаю, что наши таврские старцы-волхвы рассуждают не столь уж невежественно, когда учат, что истых богов – только три, остальные же суть повторения, как их ни назови. Ведь исконных имен мы не ведаем.
– Разве тавры никак не зовут тех, кому возносят молитвы и жертвы? – любопытствует Парисад.
– Очень многие в наших краях, и особенно на побережье, переняли обычаи эллинов и взывают в молениях к Зевсу, Деметре и прочим олимпийским богам. Но при сем продолжают держаться той веры, будто Зевс, Аполлон или Гелиос – тот же Солнце-Отец их прапращуров. А Деметра, Кора, Афина, Геката и Артемида – та же Дева, Владычица всех корней и плодов, Госпожа Всех Смертей и Рождений.
– А... в третьем боге – кого они чтут? – жадно спрашивает Митрадат.
– Великого Змея, Властителя Вод Морских и Земных. Он – и царь, и исчадие черной пучины. “Темеринда”, – зовут ее тавры.
– Значит, он – Посейдон и Аид?
– И Дионис, – кивает Фоант. – Я был сам изумлен, когда в юности вычитал у Гераклита, что Аид и Дионис – одно, ибо суть их – грозная влага, опаснейшая из стихий, несущая и душе, и плоти как питание, так и погибель...
Боги: тавр читал Гераклита!..
Митрадат – не читал. Только слушал, как читает и объясняет учитель, а сам в это время зевал, щекотал Дорилая, а то и чертил острым стилем заветное: солнце, месяц, крылатый скакун...
– А кентавры – верят во что-нибудь? – снова спрашивает он Фоанта. – Раз они ненавидят людей, может быть, у них боги – кони?
– Не совсем, – со знанием дела отвечает Фоант. – Боги их разносущностны. Величайшие их божества – Солнце Огненный Конь и великая Матерь, она же вечная Дева – Земля. Если мыслить по-эллински, Гелиос и Гея. Великого Змея они не считают своим божеством. Прочим же приносят в степи кровавые жертвы.
– Всегда – человеческие? – любопытствует Митрадат.
– Нет, конечно. Обычно они убивают овцу. За людьми просто так не охотятся. Я, когда у них был, опасался, что мне придется участвовать в этом – но нет, обошлось. Люди там появляются редко. Кто по глупости, кто по беспечности, кто из тяги к лихим приключениям.
...Вешний ветер, холодная грязь и железистый вкус на губах. Я глядел в очи смерти, в ее золотые зрачки, в глубине которых плясали тени пьяных от крови кентавров. Я тогда уже знал: не бывает у смертных – ни зениц таких, ни ресниц, ни волос, рдяно-огненных, густобагряных... Персефона? Гея? Деметра?.. Вечноюная Дева-Земля... Почему она не захотела...
“Эй, а мне?” – встрепенувшись, ловит Евпатор за короткий хитон виночерпия, что едва не обнес его терпкой Вакховой влагой. Покорно наполнив подставленный килик, мальчик тихо кладет Митрадату на ложе табличку. “Знай меру в речах и не пей слишком много...” Тьфу, опять Парисад!.. Надоело!
– А тебя – что туда повлекло? – продолжает расспрашивать тавра Евпатор. – Лихость или… беспечность?
– Ни то, ни другое. Государственной важности дело. Без согласия столь суровых соседей я не мог заложить новый город у черты их исконных земель. Пригласить их на переговоры к себе я, ты сам понимаешь, не мог. И пришлось рискнуть головой.
– Почему непременно своей? – изумляется никогда бы не сделавший так Парисад.
– Потому что те, кого я пытался послать, не вернулись назад. Стали жертвами. Я обязан был разобраться, в чем дело.
– А разве, – вставляет слово насупивший брови Савмак, – не вы научили кентавров свирепым обрядам?
– Не мы. А, похоже, древние тавры, – признает, не смутившись вопросом, Фоант. – Ведь кентавры явились из Фракии, тавры же здесь обитали всегда. Двум народам пришлось воевать, состязаясь друг с другом в свирепстве, пока земли не были поделены. Наши предки-эллины также многое здесь претерпели, пока сила и ум не пришли в равновесие. Из-за мудрости наших царей в подвластных нам племенах нравы сделались несколько мягче, чем у диких соседей. Уже несколько поколений у нас обходилось без принесения в жертву людей. И, желал бы я уповать, на моем веку обойдется и впредь.
– “Уповать”? – недоумевает Савмак. – Как это?.. Ты ведь царь. В твоей власти издать закон, приказать...
– Приказать? – поднимает брови Фоант. – Приказать – всемогущей судьбе, чтоб не слала нам бед?.. Запретить бессмертным богам налагать на нас должную кару за совершаемые прегрешения?.. Боги к нам благосклонны и, радея о нас, редко требуют кровь на алтарь, но уж если потребуют...
– Жертва будет принесена? – всё допытывается Савмак.
– Полагаю, что да.
– Как?..
– По жребию.
– Царь, а ежели жребий падет на тебя? – ввязывается в разговор Митрадат. – Или на твоего... как его там... Деметрия?..
У Фоанта в глазах разверзается черная бездна. А лицо становится отрешенным и страшным.
– Евпатор! – вскакивает на ложе побагровевший царь Парисад. – Будь любезен, не забывайся! Помни, с кем ты и где ты!..
– Я помню, – огрызается Митрадат. – На пиру. И беседую с нашим гостем царем Фоантом, а совсем не с тобой. Будь так мил, не мешай нам!
Общая оторопь и тишина. Парисад и его питомец пожирают друг друга ненавидящими глазами.
– Дозволит ли досточтимый хозяин царь Парисад продолжать разговор и ответить этому юноше? – чинно осведомляется вновь овладевший собою Фоант.
– Я дозволил бы даже высечь его прямо тут, если гостю будет угодно! – говорит в сердцах Парисад.
– Этой жертвы боги покамест не требуют, – возражает Фоант, усмехаясь.
И спокойно речёт, обратясь к Митрадату:
– Царь – не только тот, кому служат все, кто ниже его по рождению. Но и тот, кто способен сам служить высшим силам: закону, богам и судьбе. И лишь повиновение року дает ему право судить, награждать и карать своих подданных. Тот, чьи помыслы слиты с волей неба, знает: предрешенного не избежать. Как ты ни уклоняйся от жребия.
В голосе у Фоанта, глуховатом и нарочито негромком, прорывается скрытая боль. Словно дерзкий вопрос Митрадата задел у него в душе потаенные струны, которые начали сами собою звучать, не слушаясь ни искусных перстов, ни жесткого плектра...
Наступает время для музыки.
Парисад по удачной подсказке одного из местных любителей приготовил Фоанту нежданный подарок: представление про тех самых двоих, Аполлона и Дафну. Коль скоро вводить лучезарного Феба в зал пиров непристойно, история будет лишь спета двумя полухориями под кифару, свирель, авлос и колокольцы. Под конец же раздвинется легкий занавес, и очам предстанут застывшие – как в той статуе из зеленого камня – два несоприкосновенные стана. Затея изящная, у Фоанта есть вкус, и ему должно непременно понравиться. Благо, что в Феодосии существует фиас лицедеев и музыкантов, у которых всегда наготове и песни, и пляски...
Углубившись в свои размышления под гармоничные звуки эксода, исполняемого кифаристом, Парисад не сразу видит и слышит, что несноснейший Митрадат, попирая приличия, пересел к Фоанту на ложе и опять его донимает. Какая развязность!.. Все, должно быть, недоумевают, почему Парисад позволяет ему так нахальничать, ведь от Савмака он того бы не потерпел. Боги сильные, ну и царь же достанется разнесчастным жителям Понта... Хорошо, что весной он уедет...
Фоант между тем, не сердясь и не морщась, соблаговоляет негромко ему отвечать, уделяя внимание и музыкантам. И между строфами торжественного пэана и переливчатым звоном колокольцев и струн, между стонами авлоса и свирельными вздохами до Парисада доносятся обрывки диковинного разговора двух царей, старика и юнца – разговора, по счастью, отнюдь не задористого, но – свидетели боги! – безумного: о каких-то грифонах и сфинксах, о волхвах среди гор, о гробницах в Городе Мертвых и Священной Горе с древним капищем Девы...
Не глядели бы очи – на этих двоих!
Парисад, смыкая веки, мечтает, как закончится этот пир, как он сядет в носилки, как его донесут до дворца, как разденут, как тяжелую голову примет подушка, а изнывшее тело – перина. О последняя радость усталого: без помех почивать до утра!
“Так действительно – ты приглашаешь?” – долетает до Парисада вопрос Митрадата Фоанту.
В его голосе – детская радость, во взоре – восторг.
“Буду рад”, – отвечает Фоант. – “Наш корабль отправляется завтра. Если твой воспитатель не будет на то возражать”.
Музыканты неистовствуют, воспевая историю ускользнувшей от Диева сына любови.
Не желая их перекрикивать, Парисад и Фоант наклоняют друг к другу головы. Митрадат не слышит ни слова. Он лишь видит в Парисадовом жесте короткое, но – как мнится – злорадное “нет”. А Фоант, разведя руками и слегка улыбнувшись, согласно кивает.
Хор с издевкой поет: “Даже ветру ее не догнать…”
Пролетев как вихрь мимо стражи, расшвыряв как буря – рабов, сокрушив кулаками царских телохранителей, несших службу у входа в опочивальню царя, Митрадат врывается к сонному Парисаду и, запустив напоследок в кого-то ночным горшком, громко хлопает дверью и задвигает медный засов.
– Ты взбесился? – возмущенно приподнимаентся с перин Парисад. – Или пьян как свинья? Что за наглость ты себе позволяешь?
– Это я пришел спросить у тебя! – разъяренно бросает в ответ Митрадат и с размаху рушится в кресло. – Я такой же царь, как и ты! Твоя власть надо мной истекла: я вполне уже взрослый, чтобы править! Ты – никто для меня, не отец, не дядя, не родич! Как ты смеешь решать – за меня?.. Царь Фоант удостоил меня – не тебя! – приглашения, кто же дал тебе право меня препятствовать?.. Или приревновал?.. Ну, так знай: я не раб твой и больше не мальчик, мне почти уже двадцать, я волен делать всё, что хочу! А хочу я уехать отсюда! Поскорей, прямо завтра – с Фоантом! Понравится – там и перезимую, весной возвращусь... Для чего ты держишь меня, коли жалуешься всем и каждому, будто я опостылел тебе хуже боли зубовной?.. Фоант, между прочим, держался куда благороднее, не одергивал через слово, не кривился, как над кислым вином... Он явил мне внимание, коего ты не являл никогда! И уж лучше бы он был моим воспитателем! Ныне поздно об этом мечтать, но не поздно стать его гостем! Ты не сможешь меня запереть, я уеду, а ты оставайся со своим любимцем Савмаком! И пичкай его – до седых волос – назиданиями!..
– Ты дурак, – неожиданно очень спокойно говорит Парисад, облокачиваясь поудобнее. – Дурак и досадный невежа. Савмак по сравненью с тобой – просто кладезь ума и добра. Что – Савмак! Любая животная тварь – благодарней и лучше тебя! Вшивый пес, что сидит на цепи, не щадит живота для хозяина. Ты же... как блудливая сука готов увязаться за первым попавшимся, кто причмокнет, поманит куском – а потом продаст за обол живодеру... Дурак. И досадный невежа. Езжай, куда нравится, я тебя не держу. И не стану напоминать, что твой новый приятель – известный колдун, от чего он и не отрекается. Сладкоречие, эллинский облик, степенность повадок – коварная кажимость. Я и сам оказался под чарами. Будто морок напал: подал руку, выслушивал всякий вздор, заключил соглашение – а ведь мог захватить его в плен и не отпускать, пока он мне не выплатит выкупа или не вернет беглецов!.. Что сделано – сделано. Воевать с ним не буду, но – дружить? Ездить в гости?.. Уволь. Он же сам признавался, разглагольствуя о нерушимости древних установлений, что не хочет запрета человеческих жертв. А еще намекал, что по праву зовется – Фоантом. Ты – чужой для него, и тебе – не мне! – угрожает жребий Ореста. Что ты будешь делать один – во враждебной стране?.. Поручительство – слово царя?.. Ты слыхал его речи и знаешь, он горазд сплетать словеса и внушать другим свои помыслы. Но за ними таится иное. Вряд ли он так кроток и благ, каким хочет предстать перед нами. Он, де, мирно ладит с кентаврами – а они и скифам, и нам, режут головы, не разбираясь! Хороши у Фоанта друзья. Больше с ним никто и не знается. Кроме, разве, тебя... О дурак и досадный невежа. Ты – царь?!.. Как и – я?!.. Ха-ха-ха!.. Самохвальство и наглость!.. Пока ты не вернулся в Синопу и не отнял скипетр у матери – ты никто и ничто. Вертопрах без двора и без власти. Я тебя пожалел поначалу, а потом всё думал, исправишься, поумнеешь, когда повзрослеешь... Дурак. И досадный невежа. Ты думаешь, эта женшина сразу отдаст тебе трон, только ты сойдешь с корабля? Не надейся, она тебе – враг. И вокруг нее – много сторонников, что привыкли к деньгам и почестям. Но, чем ближе твой час, тем больше людей вовлекается в заговор, ибо с горсткой здешних друзей ты не выйдешь далее порта. У царицы достанет ума уничтожить тебя, если кто-то случайно обмолвится. Или если найдется предатель. На кон нынче поставлено – всё! Может статься, придется отплыть раньше срока. Где тебя тогда будут искать, по каким лесам и горам?.. О дурак и досадный невежа! Будь в тебе чуть побольше ума, ты персты бы мне целовал за спасительное вмешательство. Жаль, что нету обычая становить на пиру зеркала, ты бы глянул хоть в донышко кубка – на что ты похож, чистый срам!.. Я не знал, куда прятаться от усмешливых взглядов: гости думали, это я тебя таким воспитал. Ты же вел себя омерзительней самой дешевой гетеры из любезных тебе припортовых таверн. То ты вздумал дразнить старика, то вцепился в него как репей в пёсий хвост – а всего в довершение принялся набиваться в друзья и выпрашивать приглашение. Да, учтивость вменяла ему отозваться согласием, но ты бы видел тогда его взор и усмешку в устах! Да какой он, к Харонам, приятель и ровня тебе – сопляку и нахалу?.. Дурак. Он играл с тобой как с ребенком. Не стесняясь рассказывать сказки про грифонов и сфинксов. Заманивал. Не противно мне было, ты думаешь, наблюдать за таким безобразием? И не верно ли я поступил, не позволив вам продолжать?.. Ничего для тебя оскорбительного я ему не сказал. Ибо я-то не забывал о твоем неребяческом возрасте и о царственном сане. Вот, что я ему молвил, от слова до слова: “К сожалению, мой питомец не может сейчас посетить твое царство. Существуют дела высшей важности, о которых он ныне запамятовал, увлеченный твоим разговором, но которые требуют, чтобы он находился со мной”. Если б ты не глушил вино, как последний дикарь, ты бы сам сказал то же самое. И отбился бы от приглашения, чем бы он тебя ни соблазнял. Ишь – грифоны, кентавры... Дурак. Сколько лет там, за морем, много храбрых, достойных и умных людей пребывают в опале, безвестности, бедности, подвергают опасности свои жизни и домы, лишь бы ты вернулся на трон. Легковерные доброхоты. Предрекаю, они с тобою наплачутся. Впрочем – что мне? Осталось недолго. Я сберег, как условились, их сокровище, срок истек, я отмучился – всё! Убирайся!.. К Харону, к таврам, к Фоанту, у коего ты будешь разве что придворным шутом... Убирайся хоть к праотцам, о дурак и досадный невежа! Царь без царства, воитель без рати, всадник без скакуна и узды... Над Савмаком же ты, видят боги, глумишься напрасно. Он мне истинно предан, и он почитает меня как отца. Ничего непомерного я не жду и не требую, но за верность и послушание он получит награду, о которой тебе не мечтать. И, возможно, не столь уж нескоро: я, ты видишь, давно нездоров, и мне поздно думать о браке. Через несколько лет он, пожалуй, примет тебя – если примет вообще – восседая на троне. А что будет с тобой – я не знаю, ибо царство легко потерять, но вернуть удается не всякому. Я – сказал. Довольно с тебя. Прочь отсюда! Из этой страны и из этого дома. И из этой опочивальни. Я устал. Ты мешаешь мне спать.
Митрадат не спешит уходить. И узнать его невозможно. Он пришиблен и потрясен. Он видал много раз Парисада сердитым, ворчливым, брюзжащим, но ни разу – таким.
То, что сказано, слишком серьезно. Парисад, похоже, впервые произнес перед ним то, чего ожидали давно, но что царь не спешил оглашать либо из суеверного страха, либо из простой осторожности: трон Боспора получит – Савмак.
Митрадат забывает про всё, о чем пылко мечтал час назад. Да, Фоант человек интересный, говорить с ним одно удовольствие, но отправиться неизвестно куда, неизвестно зачем, когда здесь происходит – такое...
Нужно срочно загладить размолвку.
А потом поглядим, кто – кого.
Прижимая руки к груди и подавшись вперед, Митрадат раскаянно молит:
– Отец мой, прости меня!.. Я был пьян и не ведал, что творю и что говорю. Ты сейчас меня образумил. Твоя речь без остатка вошла в мое сердце. И оно горит от стыда. Я прозрел, а прозрев, ужаснулся своей слепоте. Ты как будто разбил злые чары. Ибо тавр меня заколдовал, несомненно. Иначе мог ли я позабыть, кто мой истинный друг, попечитель и благодетель! Дураком меня мало назвать, а невежей – так слишком мягко. Я был гнусен и мерзок. Прости меня, коли есть в тебе милосердие!
Парисад застывает с раскрытым для ругани ртом и рукою, протянутой в изгоняющем жесте.
Нет, такого еще не бывало. Митрадатовы дерзкие губы никогда еще не обращали к нему слов: “прости”, “отец”, “я стыжусь”, “я был слеп...” Неужели – опять издевательство? Изощренное комедиантство? Этот малый способен на всё.
Боги, нет, не верю, не верю...
Митрадат встает и как-то неловко, по-волчьи, бочком, глядя искоса и исподлобья, приближается к ложу, на коем почти величаво восседает царь Парисад.
– Что еще?.. – строго и не без опаски он спрашивает у верзилы-питомца.
– Я хочу объяснить кое-что... Можно, я к тебе с краю присяду?..
– Нельзя.
Митрадат с показною покорностью опускается на пол. Так оно даже лучше. И он продолжает свои излияния:
– Не сердись на меня. Я не столь уж бесчувствен, чтобы не понимать, кем ты был для меня эти годы, о единственный мой некорыстный наставник и друг. Сколько истинного добра ты мне сделал. Сколько сил истощил, выправляя мой нрав. И какую явил терпеливость, снося мои глупые шалости. Я испорчен с детства, я знаю: друзья мне привыкли прощать, что бы я ни творил, ибо я их владыка, а недруги лишь взрастили во мне непокорность и озлобление. Тебе ведомо, сколько раз меня тщились убить и какие я, еще мальчик, испытывал беды. Будь я кроток, послушен и вежлив, я не был бы жив!.. Понимаю, былые невзгоды не могут меня извинить, но душа, напитавшись их ядом, не скоро исторгнет отраву. Временами я сам себе гадок. Да, дурак, да, невежа – ты прав!.. Но я маюсь ночами без сна, вспоминая, как совершил что-то пакостное или грубо обидел тебя. Моя гордость доселе препятствовала признавать себя виноватым. Но теперь домогаюсь прощения, ибо я не хочу расставаться с тобою – вот так: я – в безмерной печали, ты – в гневе... Прости меня, о Парисад! И ответь: неужели я столь безнадежен? Неужели во мне не осталось ничего, за что можно – питать ко мне нежность? Неужели, умри я сейчас – ты не будешь жалеть?..
– Да нимало, – роняет, сам не веря себе, Парисад.
– Меня вправду могут убить. Мне предрек тут однажды гадатель… Что мне сделать, отец, дабы ты вспоминал меня благом?..
– Не ведаю, – откликается Парисад. – Ты бы лучше спросил у Фоанта. Отправляйся к нему. Он велит, чтоб жрецы рассекли тебе грудь и взглянули, есть ли там сердце. Не найдут – я не сильно тому удивлюсь.
– Ты желаешь мне... этого?
– Нет. Но ты же сам говорил: мы с тобою друг другу – никто.
– Я стыжусь этих слов. На меня накатило затмение. О скажи, разве я тебе... ну нисколько не дорог? Совсем?..
Парисад смятенно пытается разглядеть в полумраке черты преклоненного перед ним Митрадата. Свет единственного ночника слишком слаб, слишком трепетен, но в речах – такое отчаяние!
Царь не знает, можно ли верить. Только он никогда не видал Митрадата таким, как сейчас. Правда, и Митрадат до сегодняшней ночи не знал – такого царя Парисада. Изумился – узнав?..
– Что бы я ни сказал, ты меня не поймешь, – отзывается наконец Парисад с еле слышимым вздохом. – И не дай тебе боги, Евпатор, понять. Слишком страшно!
– Отец мой!..
Да что ж это, впрямь? Лик безумца кривится в рыдании. Неужели он что-то постиг? Не умом, но чутьем своим – зверским, дикарским?.. Жаркое злато, хладный бранный металл, договоры на мраморе и на пергаменте, подобострастные царедворцы, посланник сопредельных держав, корабли со всей Ойкумены, пурпурные одеяния, несказанной роскоши кубки, вазы и статуи – всё тебе и всё для тебя... Но когда ты, царь и архонт Боспора и Феодосии, будешь смирно лежать бездыханный, с денежкой для Перевозчика Душ между стиснутыми и подвязанными платком челюстями – пожалеет ли кто о тебе? И почувствует кто-то себя сиротой? И раздастся ли хоть один непритворно страдальческий стон среди воплей наемных рыдательниц?..
Митрадат припадает к ложу и хватает в горячие лапищи помертвело висящую руку царя. И, пока Парисад не отдернулся, обжигает ее прикасанием огнедышащих уст и живыми – о боги! – слезами.
Гнев, досада и горечь, как едкий пар над угольями, продожают клубиться над головой Парисада, но, истончаясь в воздухе, оставляют его – потрясенным и опустошенным.
Не в силах больше противиться, царь открывает строптивцу объятия. Митрадат продолжает лить слезы у него на груди. Как огромный, но жалкий ребенок.
Это – ложь?.. Уж скорее всё прошлое – наваждение, чара, кошмар. Это – истина, это – свято. Ради этого можно простить даже худшее. Мальчик не виноват, что слегка сумасброден, он вовсе не черен душой, его приворожил хитрый тавр, чтобы нас перессорить...
– Уймись, я прощаю тебя, – умиленно речет Парисад, по-отечески лобызая Митрадата в чело.
– Если я ненароком покалечил кого-то из стражей, – говорит Митрадат, поднимаясь, – я готов заплатить.
– Спи спокойно, чудовище, – вздыхает царь. – Завтра я всё улажу.
– Да хранят тебя боги, отец мой!
– Да хранят тебя боги... дитя мое.
Проносясь назад в свою комнату мимо вспугнутых слуг и шарахающихся охранников, он смеется сам над собою и на все лады повторяет прилипшее к кончику языка: “Дурак и досадный невежа!”... Он буен и весел. Всё вышло, как надо!.. Однако усталость и тяжесть от сытного пира и бурной беседы уже начинают овладевать им, и едва он ныряет в постель, у него в голове прихотливо мешается всё, что он видел, не видел, что знал и не знал... Свистопляска стихийных видений! Друг за друга цепляясь, проносятся скифы, тавры, кентавры, грифоны, оскаленные черепа на шестах, ведовская улыбка Фоанта в голубой бороде... Люди, нелюди, идолы, боги – Парисад и Фоант, Диофант и Савмак, Аполлон, догоняющий резвую Дафну... Мимы, статуи, музыка, маски...
“Комедия сыграна редкостная”, – усмехается в полусне Митрадат. – “Лицедеи достойны похвал. Но победные лавры – прости, Аполлон! – будут нынче мои... И пэаны, и дифирамбы...”
Ибо мне помогал прародитель всех песен и плачей.
Дионис.
Чадо горнего грома и влажной земли.
“Царя Митрадата Евпатора приветствует Диофант.
Государь, приближается срок. Будь теперь каждый день наготове. Мы пришлем за тобою, разведав, когда царица отправится в Лаодикею, где к весне достроят дворец. Полагаю, в Синопе останутся брат твой и сестры, однако они нам не станут помехой. Если мать возьмет их с собой, будет проще: на страже ворот мы поставим верных людей. Сойдя с корабля, ты проследуешь, окруженный растущей толпой, к агоре, где торжественно провозгласят твое возвращение. Два десятка друзей, среди коих буду и я, поклянутся, что узнали тебя и тотчас присягнут тебе в верности. Остальное ты совершишь уже сам. Я надеюсь, оружие не пригодится, но намерен придать тебе свиту в полсотни мечей.
Поразмысли, царь мой, над следующим. О твоем предстоящем отбытии несомненно узнает весь Пантикапей, и, возможно, досужие слухи смешают нам замыслы. Для отвода сплетен и взоров не лучше ли было бы нам прислать корабль, например, в Феодосию? Ведь оттуда и путь покороче.
Прощай до весны, государь.
Будь здоров. Да хранят тебя боги”.
“Царь Митрадат Евпатор приветствует Диофанта.
Изучив ваши замыслы, я согласен принять всё как есть. Кроме только последнего. В Феодосию я не поеду. Я недавно там был, и меня там отлично приметили. А в Пантикапее ко мне притерпелись, перестав замечать, что я делаю. Дабы сбить ищеек со следу, прикажи корабельщикам говорить, будто я нанимаю корабль для поездки к властителю тавров, Фоанту. Он меня и впрямь приглашал, и тому есть свидетели, так что это удобоверно. Парисад поддержит сие объяснение: он готов сейчас сделать, всё, что я захочу – я вдруг стал ему мил и любезен. Чем сие обернется, увидим потом.
Напоследок о деле, мой главный стратег – таково теперь твое звание.
Мне желательно, чтобы никто из врагов, явных или сокрытых, не избегнул возмездия. Постарайся, чтоб в суете ни один не успел ускользнуть или даже покончить с собой. Прилагаю список имен, сколько мне на досуге припомнилось. Можешь собственноручно дополнить его, сокращать же не смей. За спасение поименованных – смерть.
Да хранят тебя боги.
До встречи.”
Весенние зыбкие сумерки. Тихое море под сонным дыханием ветра блестит, как серебряная чешуя. Кремнистые дальние скалы одеты клубящимся сине-сизым туманом. Тишь вокруг такова, что плеск от взмахов весел почти оглушает. И люди на палубе говорят меж собою вполголоса.
Кормчий решил проплыть мимо дикого берега ночью, когда меньше опасность столкнуться с пиратами. Тут есть очень коварные бухточки, скрытые скалами, из-за которых внезапно вылетают наперерез торговым судам узконосые лодки тавров. В темноте же, тумане и мглистой безлунности им не разглядеть и не настичь корабля, коли тот идет словно тень – без огней и без паруса.
Раздается команда забрать круче в море, подальше от каверзных берегов. Тавры редко рискуют плавать туда, где пучина становится черной: они верят, что там обитает Царь Темеринды, пожирающий всякую тварь, что плывет и летает над водами.
Пока еще что-то видно, Митрадат напрягает глаза.
Где оно – заповедное царство Фоанта?.. Если верить слухам, то где-нибудь здесь, среди вздыбленных скал, заслоненное с севера непролазными горными чащами.
Ни намека на человеческое обиталище. Ни огня вдалеке, ни примет рукотворных строений. Лишь вершины, над морем поднявшиеся. Самый воздух в этих краях напоен тревогой и страхом. Отчего бы тут впрямь не водиться чудовищам? Таврика – на краю Ойкумены, и коли тут сохранились кентавры, можно предполагать, есть и прочие твари, еще подиковиннее.
– Ты слыхал о Великом Змее? – спрашивает Митрадат у кормчего.
– О молчи, господин, заклинаю тебя Диоскурами! – непритворно пугается тот.
Между прочим, храбрейший, искуснейший и надежнейший из мореходов, как писал о нем Диофант.
“Разве можно об этаком – в море!..” – добавляет он, озираясь и творя охранительный жест.
В тот же миг откуда-то с берега раздается жуткий воющий стон. Не звериный и не людской. Угрожающе-низкое “у-у” – опаленное болью “о-о” – и в конце глухое мычание.
– Клич разбойников? – вздрагивает Митрадат.
– Нет, – переходит кормчий на шепот.
– А кто же?
– Не знаю. Говорят, будто – Сфинкс.
– Почему?
– Человек так не может кричать. А у птицы голос послабже.
– Она что, нас заметила сверху?
– Может быть. Лучше нам держаться подальше, да хранит нас Ахилл Понтарх...
По знаку кормчего в виду кидают благовонный венок из шиповника, оплетенный пурпуровой лентой: приношение путников чудищу, стерегущему берег.
Митрадат замолкает. В душе его борются первозданный страх и безумнейшее желание: приказать приблизиться к скалам, бросить якорь, доплыть – и увидеть своими глазами... Ему кажется, будто он различает сквозь сумерки – крепость и зубчатые башни. Что там? Царский дворец, где живет и правит Фоант?.. Или капище Девы с окровавленным жертвенником?.. Или попросту нагромождение остроконечных камней?.. Непонятно.
Плач с вершины стихает.
Корабль забирает в открытое море.
– Пожалуй, я лягу, – говорит Митрадат.
– Да приснятся тебе лишь хорошие сны, – отвечает ему на прощание кормчий.
С очень явственным облегчением.
46. О царе Фоанте и судьбе его царства и дома я поведаю, коли боги дозволят, в будущей книге, ибо эта история увела бы меня далеко от начатого описания юных дней Митрадата. Возвращение молодого царя на отеческий трон приготавливалось в строгой тайне и с неусыпнейшим тщанием. Помогала сему, сколь ни странно сказать, и царица, перенесшая двор из прибрежной Синопы в середину страны, в недостроенный город близ Стифанийского озера, нареченный Лаодикеей. По весне Лаодика отправлялась туда, оставляя Синопу без должной охраны.
47. Во главе заговорщиков оказалось немало богатых и знатных людей, среди коих отцы совоспитанников Митрадата и стратег Диофант, сын Асклепиодора, муж отважный и жаждавший славы. Их трудами царь Митрадат был доставлен из Пантикапея столь внезапно и тайно, что, доколе корабль не вошел в синопейскую гавань, никто из людей Лаодики даже не заподозрил о заговоре. Диофант отправился в порт словно бы для встречи приятеля, но, увидев на сходнях высокого, величавого и богато одетого юношу, возгласил, обращаясь к народу: “Сограждане! Боги с нами! Возрадуйтесь: вот наш истинный царь – Митрадат Евпатор!” – и несколько посвященных друзей поддержали его дружным криком: “Да властвует нами!”. К месту встречи стеклись и осведомленные воины, что приветствовали государя воздетыми к солнцу мечами и громкими клятвами. К Митрадату тотчас устремилась толпа, кричавшая здравицы. Объявив о своем возвращении и принятии полной власти, царь, не встретив сопротивления, овладел синопейским дворцом.
48. Лаодика задумала объявить его самозванцем, захватить и казнить, для чего поспешила в Синопу с младшим сыном своим Митрадатом Хрестом, четырьмя дочерьми и обширною свитой. Царица велела им не узнавать в похитителе трона пропавшего брата – иначе, твердила она, им не жить.
49. Мать и сын повстречались при многих свидетелях на ступенях, ведущих к дворцовому портику. “Узнаешь ли меня, драгоценная матушка?” – молвил он, усмехаясь. Взглядевшись в черты его, Лаодика твердо сказала: “Нет. Ты – не он. Мое чрево тебя не рождало”. Митрадат побледнел, но ответил спокойно: “Мы не виделись очень давно. За семь лет я весьма изменился. Не настолько, однако, чтоб ты не узнала очевидных примет. Среди коих – перстень отца”. На деснице его заблистало кольцо с изваянием Эвергета. “Перстень мог быть украден”, – рекла Лаодика. – “А шрам?” – продолжал Митрадат, приподняв золоченую диадему со лба.
50. “Брат!” – не сдержавшись, вскричала громким криком сестра его, Лаодика Младшая. Вспомнив о наставлениях матери, она тотчас зажала сама себе рот, но запретное слово уж вырвалось. “А ты, что любезного скажешь?” – спросил Митрадат у Хреста. С великим стеснением тот исторг из себя: “Ты похож на пропавшего”, – и с тревогой воззрился на мать. Лаодика кивнула согласно: “Пожалуй. Но похожих на свете немало, да и шрамы бывают поддельными. Ты – не он”. И кликнула стражу, приказав повязать Митрадата.
51. Митрадатовы телохранители по его мгновенному знаку упредили царицыных стражей и сомкнулись кольцом вкруг самой Лаодики. “Митра Тысячеглазый – тебе судия!” – возгласил Митрадат и простер свои руки над нею. “Пусть решает закон, – продолжал он, – какой кары достойна жена, допустившая гибель супруга и повелителя! Какой участи – мать, искавшая власти через кровь первородного сына! Какой доли царица, растратившая половину цветущего царства на утеху врагам!” – Из толпы раздались громогласные возгласы: “Смерть ей, смерть!”
52. “Брат возлюбленный, пощади нашу мать!” – испугавшись, взмолилась сестра Лаодика Младшая. “Ты слыхала, несчастная?” – обратился Евпатор к царице. – “Мне бы стоило молвить сейчас: коли я тебе больше не сын, то и ты мне не мать – отрекаюсь. Только я так сделать не волен. Будь, о женщина, благодарна богам: я потомок Ахеменидов, которые почитают пусть даже преступных родительниц. Жизни я тебя не лишу, но заставлю оплакивать все твои злодеяния до конца твоих дней! Уведите ее”, – приказал он телохранителям.
53. О таких обстоятельствах воцарения Митрадата мне поведал отец по рассказам старых придворных и слуг, сохранивших тот день в своей памяти. Остальное я знаю из обрывочно уцелевших указов царя и чужих описаний. Свергнув мать и отправив ее в заточение, Митрадат, не желая нарушить последнюю волю отца, взял себе в соправители брата Хреста, ибо тот, по младости лет и по мягкости нрава, к злодеяниям матери был непричастен. Но ни истинной властью, ни влиянием в царстве соправитель не обладал. Митрадат разделил с ним лишь пурпур и царские почести, но решал все дела самовластно.
Прежде бойкий, румяный, улыбчивый Гай, совоспитанник Митрадата, выходит из царских покоев дрожащий и бледный – и никнет, расплакавшись, на плече Дорилая.
– Что… сказал? – вопрошают друзья.
Ничего! Он просто взбесился! Я не мог ничего объяснить – он орал и топал ногами! Братья, будет прощаться: мне – не жить, я… назвал его – кровопийцей.
– Вот это напрасно, – вздыхает Харет.
– Погоди, – не теряет присутствия духа Папий, самый старший из их четверки. – Дорилай, почему бы тебе не попробовать? Вы с Евпатором – млечные братья, и он любит тебя больше всех…
– У Евпатора есть кровный брат, равный саном, – уворачивается Дорилай.
– Хрест боится его пуще смерти, – возражает Харет. – Чудом сам остался в живых.
– Почему бы не попытаться? – гнёт своё Дорилай. – Чем нам это может грозить?
– О, ничем, – улыбается Папий столь мрачно, что Дорилай, покраснев, осекается.
Хрест, как они и ждали, изрядно пугается. Долго терзает Гая расспросами об отце, обвиняемого в предательстве. Еще дольше вслух рассуждает, кто бы мог тут помочь: «Сестра Лаодика? Но ей не велено ничего говорить о судах, приговорах и казнях. Брат узнает – сотрет меня в прах. Разве кто-то из старших… Был бы жив Асклепиодор, он сумел бы…»
– Отчего бы тебе самому не пойти к Митрадату? – напрямик вопрошает Папий. – Вы ведь оба цари…
– Я… Сегодня никак не получится, – бормочет сбивчиво Хрест. – Вы… случайно застали меня. Я обязан присутствовать на молении в храме Сераписа и на пире жрецов, завтра – тоже до крайности занят…
– Завтра – поздно! Завтра – казнят! – плачет Гай и стремглав бросается прочь из покоев брата Евпатора.
Дорилай догоняет его на лестнице:
– Стой. Есть надежда. Идем к Диофанту.
Солнце, месяц, крылатый скакун – на печати Понтийского царства. Кто из смертных может похвастаться, что держал сотни жизней – в руках? И что взвешивал души, сердца, кровь и пот – на ладони?.. А ведь эта резная красивая круглая штучка и есть то самое, от чего человека хватают, тащат в застенок, пытают и предают рукам палача.
Митрадат упивается властью. Ему нравится эта забава: представлять себе, что сидит кто-то дома за трапезой или балуется на постели с женой – а его бытие уже кончено. Так, должно быть, справляют свое ремесло неподкупные Мойры: раз – и всё. Нитка оборвалась.
Он велел уйти всем помощникам. Даже секретарям. Ему нужно, де, сосредоточиться, чтоб неспешно вчитаться в дела. Поначалу он в самом деле вникал в суть решаемого. То злорадствуя, то брезгливо дивясь: “Неужели? И этот?” – но вскоре у него начала болеть голова. И, желая покончить с огромною кипой указов непременно сегодня, он принялся ставить печать, не читая имен обреченных и вознагражденных – лишь бы оттиск вышел красивым и ровным.
Он велел никого не впускать.
Но внезапно дверь раскрывается, и вторгается – как мерещится Митрадату – толпа. Он готов кликнуть стражу, но, увидев лица входящих, лишь встает им навстречу. В одной руке – роковая печать, другая – на рукоятке кинжала.
Так. Четверка друзей вместе с плачущим Гаем. Филетер, отец Дорилая. Впереди же – ученый стратег Диофант.
– Что вам? – хмуро речет Митрадат. – Я не звал никого.
– Сожалею, мой царь, – говорит Филетер, – но боюсь, тебе скоро просто некого будет и звать.
– Ты... о чем?
Диофант отстраняет Филетера и объясняет:
– Царь, ты начал карать самых верных людей. По доносу был схвачен и пытан почтенный Гермай, родитель Гая. Не выдержав мук, Гермай подтвердил, что причастен к отказу царицы от прав на Великую Фригию. Даже если и так, он стократно сие искупил! Я свидетельствую, что Гермай помогал держать твою мать в заблуждении относительно твоего бытия и убежища. Представлял ей подложные письма о том, будто ты замечен на Крите, на Делосе, где угодно – только бы ей не вздумалось слать лазутчиков в Пантикапей. И он был среди тех, кто платил за твое воспитание. Дав казнить его, ты утратишь любовь очень многих друзей.
Митрадат безошибочно чует: миг решительный. Разумнее уступить, чем упорствовать. Диофантова речь, хоть настойчива, но не дерзка. Можно было бы, правда, придраться к концу и спросить напрямик, глядя в лица – отважится ли кто из этих порвать с Митрадатом? Предпочесть царской дружбе – опалу? Почету – скитания?
Нет, не стоит судьбу искушать. Потому что потом ничего не поправишь.
– Я страшно устал, – говорит Митрадат и проводит рукою по лбу, обнажая белеющий шрам.
Все дивятся, как раньше они не заметили: молодой их владыка воистину мертвенно-сер, а глаза его воспалены от почти беспрерывного бдения.
– Слишком много сразу свалилось разных тягостных дел, – продолжает он откровенничать. – Не хотел никому доверять, опасаясь обмана. С непривычки, верно, запутался. Не могу объяснить, как случилось то, о чем ты сказал, Диофант. Может быть, я поставил печать по ошибке. Прочитав, например, “Гермолай”, а не просто “Гермай”. Хорошо, что вы обратили внимание.
– Хорошо, что нас еще допускают к тебе, – не без горечи говорит Диофант. – Списки оглашены, и не все осужденные обладают такими друзьями.
– Гай, пойди сюда, поищи в этой груде бумаг, – обращается к сыну Гермая царь, не слушая Диофанта. – Я бы сам поискал, но боюсь промешкаться долго: очень сильно болит голова, буквы прыгают перед глазами...
Пока Гай, не веря удаче, жадно ищет смертоносный листок, Митрадат, притворяясь совершенно измученным, вновь опускается в кресло и прикрывает руками лицо – но глядит сквозь неплотно сжатые пальцы на стоящих поодаль приятелей. Лишь недавно в их взорах читалась если и не жаркая ненависть, то заведомая неприязнь. А сейчас они облегченно вздыхают и радостно переглядываются. Филетер шепчет на ухо Диофанту: “Молодой еще царь наш, горячий, неопытный, сам не ведает, как поступает…”
Это я-то – не ведаю?..
– Царь, нашел, – окликает его трепещущий Гай.
– Дай сюда.
Митрадат берет приговор и торжественно раздирает его на клочки. И швыряет на пол. И попирает ногой.
Он встречается взорами с Гаем. Между ними – прозрачная ледяная стена. Отчужденность. Ты – царь, он – твой раб. Меж рабом и хозяином не бывает дружбы. За милости надо смиренно благодарить.
Надломленный пережитым кошмаром, Гай собирается рухнуть в ноги царю. А вот это сейчас ни к чему.
Митрадат бросается к другу и порывисто обнимает его.
“На сегодня довольно”, – кивает он прочим. – “Пошли пировать”.
54. По своем воцарении Митрадат отомстил всем, кто некогда покушался на его неокрепшую жизнь. Он обрек заточению, пыткам и казни тех, кто был заподозрен в причастности в убиении его царственного отца; тех, кто рьяно споспешествовал его матери в умалении их государства; тех, кто чем-то его самого оскорбил. “Митрадат ничего не прощает”, – говаривал он, утверждая один за другим приговоры и замкнув свое сердце для жалоб. Оказалось, что царь за семь лет не запамятовал ни недоброго дела, ни бранного слова, ни враждебного взгляда, ни даже нечистого помысла. “Боги, лучше бы он умертвил одну женщину, чем столько достопочтенных мужей!” – молвил некто на площади, где был выставлен царский указ – и о том тотчас донесли, и смельчак был казнен как смутьян. И в Синопе, где некогда раздавались лишь славословия Митрадату, водворился ужас и плач.
55. Своих злейших врагов из числа приближенных царицы Митрадат предал смерти не сразу, а лишь после жестоких мучений, дабы выданы были ему имена всех возможных пособников. Из-за этого чуть не погиб и отец одного из друзей Митрадата, Гермай, умышленно очерненный предателем. Своевременно упрежденный, царь осыпал невинного милостями, а наветчик был скоро казнен столь безжалостно, что рука моя не отважится описать эту казнь.
“Ты ходил уже к Минотавру?” – “Минотавр уже пробудился?” – “Что делает наш Минотавр?..”
Так теперь говорят за глаза о нем, Митрадате. Говоря уже не враги – все враги изничтожены! – и не слуги – посмели бы пикнуть! – а те, кто делил с ним опасности и развлечения. Его четверо лучших друзей. Те, кому он дозволил звать его по-свойски “Евпатором”. И лишь только в торжественных случаях обращаться к нему как положено: “царь”.
Злую шутку про Минотавра наверняка запустил в оборот легкодумный остряк Дорилай. Убежденный, конечно же, что сие сойдет ему с рук. Или что Митрадат не узнает.
Узнал. Во дворце донесут в сей же миг. Что ни раб – то доносчик. Все жаждут награды.
Он не стал никого награждать за такое открытие. И расследовать дело не стал. Мало толку: насмешники скажут, что шпиону послышалось. Спутать нетрудно – Митрадат, Минотавр...
Боги, это – друзья! Ближе братьев! Те самые, кого он приравнял к своим родственникам и велел это высечь во мраморе и поставить декрет прямо на агоре!
Кто-то из синопейских архонтов осторожно заметил ему, что обычай предписывает принимать такие решения лишь собранию граждан.
Он вспылил: “Да плевал я на ваше собрание! Моя царская воля – ваш высший закон! Или кто дерзнет возражать, что свершенное – справедливо и правильно?..”
Все испуганно стали поддакивать.
Ох уж эти сладкоречивые, вероломные, своекорыстные эллины. Ведь они – погубили отца. И они же зачем-то спасли Митрадата. Зачем? Не во имя ведь только любви к добродетели? Он давно не дитя, чтобы верить умильным словам. Слишком дорого он обошелся заботливым благотворителям, чтобы тут не крылся расчет. Они явно лелеяли мысль, что беглец под надзором царя Парисада превратится в истого эллина. Будет чтить их богов, соблюдать их законы и думать, как им это нравится. И вести себя, как они скажут. Ибо он им всецело обязан.
Ну нет. Их заветные упования оправдаются только в одном: Митрадат наградит, кого должно, по-царски. Но советов слушать не станет.
Вы хотели царя? Вы его получили.
Да, не агнец. Да – Минотавр!
Трепещите, потомки афинян.
Среди вас не найдется героя, что дерзнет обломать мне рога.
56. Когда царь Митрадат приметил, однако, что имя его внушает подданным страх, грозящий стать отвращением, он оставил внезапно расправы и предался благодеяниям. Царь устроил неслыханное по пышности приношение жертв богу предков, Ахурамазде, и молебствия в храмах прочих богов, эллинских и азиатских. И подданные убедились, что благодарность царя превосходит его же злопамятность: Митрадат не забыл ни единого доброго слова, ни единой заслуги и ни единого знака приязни. Конюха, что когда-то его остерег тайным возгласом – “Конь необъезжен!” – Митрадат возвысил до звания друга царя. Все сторонники Митрадата, хранившие верность ему, получили чины и награды. Царь призвал к себе трех детей и жену Дорилая Тактика, друга отца своего, который умер в изгнании. После казней начались многодневные празднества, так что люди, напуганные ярым нравом царя, снова стали его восхвалять.
Кровь и солнце. Пурпур и злато.
На закате, когда в дремотный покой гинекея проникает янтарное пламя лучей, когда дымное злато струится по лестницам, когда пыльные искры пляшут в столбах лилового воздуха между колонн – Митрадат вступает в запретную для мужчин половину дворца.
Как давно он тут не был. После смерти отца его не пускали сюда, хотя он был тогда еще мальчиком. Потому он почти что не помнит сестер, кроме той, что была годом старше. И которая его сразу признала по шраму.
Лаодика. Злосчастное имя. Но сама она – хороша. В этом он теперь разбирается. И умна, невзирая на замкнутое воспитание. И пока что – возможно, покуда юна – чужда лицемерию. В каждом слове и жесте – душа.
Лицом она несравненно красивее матери. В той есть что-то змеиное, скользкое. Лаодика Младшая сочетает в себе изящество внучки сирийских царей с величавостью Ахеменидов. Кажется, что они с Евпатором – двойня. Аполлон с Артемидой. Те же буйные кудри – темные, но с золотистым отливом, те же брови серпом, те же очи – огромные, краезлатые, лучистые, тот же рот – горделивый, трепещущий и всегда чуть-чуть приоткрытый. То же огненное дыхание. Та же поступь. Будто единое существо божественной красоты раздвоилось, и стало двое: муж и дева, брат и сестра.
Повелитель и повелительница.
Кровь и солнце. Вино и огонь.
– О привет тебе, драгоценная, – говорит Митрадат и неловко целует сестру в раскрытые для ответного приветствия губы.
– Здравствуй, царь мой и брат, – глаголит она преторжественно, осторожно пытаясь слегка отстраниться от груди его, прожигающей тонкую алую ткань.
– Я был очень занят делами, – продолжает он, не разжимая своих раскаленных рук, словно спаянных у нее за спиною. – И теперь с запозданием воздаю тебе благодарность.
– За что, Митрадат? – Ты единственная из родни меня сразу признала. Ты одна, и никто другой, удержала меня от расправы над матерью. Ты честна и отважна, сестра моя. И весьма прекрасна собой. У тебя еще нет жениха?
– Нет, хоть знаю, что были переговоры с Никомедом Вифинским...
– Стариком?!..Забудь про него. Я готовлю тебе лучший жребий.
– Какой, можно знать?..
Митрадат пока не решается, продолжая держать ее в полуобъятиях.
– Я жалею, что в детстве был так непутев, – шепчет он, – и таскал тебя за косы... Ты простила?
– О да.
– Ты жалела, когда я пропал?
– Даже плакала, брат.
– Ты... любила меня?
Лаодика лишь опускает глаза. Вся румяная, словно предгрозовая заря.
Мгла и молния. Злато и кровь.
– Я молилась богам за тебя, – признается она.
– Ты достойна великой награды, – говорит Митрадат, беря ее за руки.
Всё. Пора.
– Я решил. Ты будешь – царицей.
– Какого же... царства? – мертвеет она от прозрения.
– Понтийского, – шепчет он, весь дрожа и сияя. – Понтийского!
– Нет! – трепещет она.
– Да! – выдыхает он ей в лицо и впивается в губы так жадно, что она задыхается.
– Это не по-людски! Ты мой брат по отцу и по матери! – умоляет она.
– Значит, будем богами, сестра! – лишь смеется в ответ Митрадат.
57. По прошествии краткого времени Митрадат сочетался браком с сестрою своей Лаодикой Младшей, попирая обычаи эллинов, но следуя обыкновению многих царских династий. Ведь на сестрах женились издревле и Ахемениды, предки его по отцу, и Селевкиды, предки по матери, и египетские Птолемеи, подражавшие в том фараонам, чью власть унаследовали. Но, помимо желания поступать по обычаю праотцев, Митрадат мог иметь и другую причину сочетаться браком с сестрой: на примере родителя он узрел, что порою случается, когда царь выбирает жену-чужестранку. И, быть может, питал упование, что супруга-сестра, возлюбив его двоякой любовью, не подвергнет опасности его жизнь, да и не покусится на трон.
58. Между тем мать-царица, чье заточение оказалось вовсе не строгим, ибо с ней оставались служанки и евнухи, продолжала плести свои ковы. Содержимая не в узилище, где томятся преступники, а лишь в крепости, где стоял отряд царских воинов, Лаодика слезами и жалобами привлекла к себе стражу и улестила посулами двух приставленных к ней надсмотрщиков. И у всякого находила она слабину, обещая евнухам золото, честолюбцам – место у трона, а рабам и рабыням – свободу.
59. Исполняя сперва лишь ничтожные просьбы царицы, эти люди потом не смогли отказать ей и в запретных делах. И она через тайных посланников отыскала в Синопе избегших расправы друзей и составила заговор против царя Митрадата. А поелику ни один из прежних придворных не был вхож теперь во дворец, то орудием мщения выбрали Митрадатова младшего брата, царя-соправителя Хреста.
60. С превеликими предосторожностями мать ему написала письмо. Хрест весьма испугался и не стал ничего отвечать, но и брата не известил о послании. Видя, что сын не выдаст ее, Лаодика решила удвоить старания и вплела во второе письмо словеса, от которых и камень заплакал бы. “Я томлюсь в подземелье, – стенала она, – снедь моя черствый хлеб, питье мое – ржавая жижа, мои сотрапезники – вши, мокрицы и черви земные. Скоро, чаю, сама я стану им пищей. Помолись за меня, милый сын, чтоб сие поскорее случилось, ибо муки мои нестерпимы”.
61. Хрест не мог хранить безучастность и решился ответить родительнице, вопрошая, не сможет ли он облегчить ее участь, пав в ноги Евпатору. Лаодика того и ждала. “Разве ты не понял, несчастный, что такое твой брат? Я влачу столь ужасную жизнь с его ведома и по его приказанию”. Но, писала она, коли Хрест в самом деле желает помочь ей, есть инакие средства, о коих не надобно знать Митрадату. Хрест хотел оборвать переписку, но жалость опять пересилила страх. Он спросил, чем он в силах служить своей матери, ибо сам не мог отгадать.
Евпатор долго сидит с кривой недоброй улыбкой – и вчитывается в письмо. Матушка все-таки страшно хитра. Как умело она заморочила голову боязливому глупому брату! И насколько уверена в осуществимости заговора, если даже не удосужилась прибегать в послании к тайнописи.
“Я пришлю тебе перстень, а в нем порошок, но не думай дурного, мой милый: то всего лишь сонное зелье. Подмешай украдкой в вино, он заснет и проспит целый день – мне достаточно малого времени, чтобы сесть на корабль и исчезнуть. Догонять меня без его приказания вряд ли кто-то осмелится: я царица, и я не развенчана. Порошок, клянусь Анахитой, безвреден, а когда он очнется, я буду уже далеко…”
Будь братишка немного поопытнее, он бы понял мгновенно: чтоб матушке выбраться из нестрогой тюрьмы, ей не нужно содействия Хреста – предостаточно и пособников из охраны, и ее недобитых сторонников. Да и нужно ли ей это бегство? Ей нужна только власть. Только месть.
И – коварная месть. Митрадата она устранит через Хреста. Кроме Хреста, нет близ царя никого, кто бы мог подмешать ему зелье. И лишь такой несмышленыш, как Хрест, мог поверить, что яд, заточенный в перстне – безвреден.
О волчица! О лютая! Я ли – сын тебе, ты ли – мать?!..
Митрадат хладнокровно пытается расписать себе заговор так, как если бы сам его вымыслил. И приходит к ужасным итогам. Если Хрест отравляет его, а царица скрывается... кстати, куда? К старику Никомеду в Вифинию? Снова в Рим?.. Если так, то царем будет Хрест. Он сумеет свалить преступление против брата на мать и останется полноправным монархом.
Есть другая возможность. Хрест подсыпает яд Митрадату, царь гибнет, но убийцу хватают на месте и в сумятице убивают. Лаодика бежит, но опять возвращается в Понт и при помощи римлян берет себе власть – чтобы после кончины своей завещать это царство не собственным детям, а – Риму! Сыновей у нее не останется, и сама она здесь чужая, ей нечем тут дорожить, и жалеть тоже – некого... О волчица! О лютая тварь! Даже зверь не сожрет тех, кого породит или выкормит...
Что мне делать с тобой, брат мой Хрест?
Я не смог умертвить нашу мать. Так решусь ли – на братоубийство? Что мне скажет на это супруга-сестра?..
Нет. Нельзя ослепляться обидой. О Евпатор, подумай спокойно. Если б Хрест понимал, что царица вручит ему в перстне смертоноснейший яд – он решился бы дать его брату?..
Вряд ли. Что потребно для этаких дел? Смелость? – Да, несомненно. Хладнокровность? – Куда ж без нее. Застарелая ненависть? – Да, коли ты не наёмный убица. Зависть, ревность, алкание власти... Что еще?..
Ну, довольно для Хреста. Рассудим теперь по порядку. Хрест не просто несмел: трус изрядный. Хладнокровие?.. Ай, не смешите меня. Властолюбие? – Власти он не имел и при матери. И вовеки не будет иметь при его бесхребетности.
Ненависть?.. С братом Хрест не сердечен, но вежлив. Что боится – сам не скрывает. Что не любит – слепой не заметил бы. Но желать ему смерти... За что? Митрадат ничего ведь не отнял у Хреста. Напротив: оказал ему честь. Или тот вдруг решил поквитаться за детские ссоры? Безумие. За неласковое обращение с матушкой? Но она заслужила и худшее. Так – за что?..
Хрест, похоже, введен в заблуждение. Но не поздно покамест раскрыть глаза слепышу. Побеседовать начистоту. Если хочет, свозить даже к матери – сам пускай убедится, что живет она не в кандалах и ночует не на соломе. Обругать, припугнуть, пристыдить, даже поколотить – но отбить у него навсегда эту тягу к грязным делишкам.
Спрятав в складках одежд перехваченное послание, Митрадат является к брату. Тот встречает его не просто без радости, но с понурой сердитостью в тоне.
– Что с тобой? Ты не болен? – пытает его Митрадат.
– Нет, – надувает Хрест пухловатые губы.
– Или кем-то обижен?
Пользуясь уединением, ибо в комнате нет, кроме них, никого, Хрест решается высказать накипевшее:
– Да, мой брат.
– Кем же, молви?
– Тобою.
– Мною?!..
– Да. Ведь отец... Он хотел, чтоб мы правили вместе.
– Так и стало.
– О нет! Я – ничто для тебя. И весь двор надо мной потешается. Моим именем ты один решаешь дела, о которых я даже не знаю. Моим именем составляешь указы, которые не даешь мне читать. Моим именем обрекаешь на смерть людей, что меня воспитали. Моим именем созываешь советы, на которые мне нету доступа, но зато посылаешь меня ежеденно на пиры и молебны, будто я тебе не соправитель, а...
-Хватит!! – в гневе орет Митрадат. – Как ты смеешь, отродье ехидны, говорить мне – такое?! Как дерзаешь меня – упрекать?!.. Я делю с тобой власть, отдавая тебе всю приятность, всё благо, все почести – сам же, будто вол подъяремный, тружусь день и ночь по колено в грязи и дерьме!.. О змеиная неблагодарность! О поганая кровь...
– Но послушай же...
– Прочь с моих глаз!
Хрест глядит на него в изумлении. А потом говорит еле слышно, но твердо:
– Митрадат. Ты забыл: это я – у себя.
Евпатор хлопает дверью так, что светильник на тонкой бронзовой ножке шатается, падает, проливает масло и – гаснет.
62. По случайности Лаодикин всегдашний посыльный, имевший родню среди слуг соправителя, занемог и отправил с письмом во дворец своего малолетнего сына. Мальчик же заплутал в переходах и вместо царя Митрадата Хреста попал к царю Митрадату Евпатору. Тот подарками, ласками и угощениями выманил у ребенка письмо, обещав передать его брату и велев ничего никому не рассказывать. А родитель обрадовался, когда сын явился с дарами, полагая, что это от Хреста. И с тех пор посылал во дворец лишь дитя, возвращавшееся непременно с деньгами и сладостями. Митрадат же читал все царицыны письма, а затем, подделав печать, незаметно подбрасывал брату.
63. Средидневную трапезу царь делил с супругой-сестрой, вечерами же пировал с соправителем и друзьями. Скучной чинности он на пирах не терпел, поощряя вино и веселье, да и сам не гнушалсь ни Вакхом, ни Музами. И однажды, когда уже многие были пьяны, Хрест послал с соседнего ложа золотую чашу с вином венценосному брату, пожелав ему счастья и здравия. Митрадат, не пригубив вина, омочил в рубиновой влаге кус хлеба и кинул своей верной псице Шпако, лежавшей пред ним на полу. И собака у всех на глазах заскулила, растянулась пластом, закатила глаза и подохла.
64. “Брат, клянусь, я невинен!” – закричал перепуганный Хрест и заплакал, моля и пощаде. “Кто же тогда угостил меня ядом?” – хладнокровно спросил его брат. Хрест молчал, не отваживаясь ни кого-нибудь оболгать, ни назвать имя матери. В то мгновение в залу был впущен гонец, возвестивший царю, что “преступница и сообщники схвачены”. Царь лишь мрачно кивнул и промолвил: “Прекрасно. Ступай”. – “Прикажи, государь, как нам быть с нею дальше”, – попросил посланник. – “Как нравится”, – молвил царь. – “Только чтобы я с этого часа ничего о ней не слыхал”. Те слова Митрадата повергли гонца и придворных в страх и оторопь: все полагали, что царь, изъясняясь намеками, повелел казнить свою мать.
65. Но стражи, стерегшие узницу, рассудили иначе, постигнув двоякую каверзность Митрадатовых слов. Ведь, расправься они с венценосною пленницей, Митрадат был бы волен разгневаться: “Разве мог я, Ахменид, приказать такое злодейство?” – и обрушить все кары на тех, кто сие совершил. Но, верни они Лаодику на прежнее место, царь узнал бы о том и опять наказал бы виновников. Потому царица осталась жива, но из крепости близ Синопы водворили ее в дальний город Кабейру, в узилище, где держали опаснейших пленников. Там ее поместили в глубокое подземелье, а вход в него заложили камнями, оставив лишь малый проем для подачи пищи и пития. К ней приставлен был раб-охранник, глухой, немой и неграмотный. Проведя в заточении несколько месяцев, Лаодика скончалась. Схоронили ее так же тайно. Митрадату о том опасались сказать, ибо он ничего и не спрашивал.
66. Возвратимся же к гибельному пированию. “Ты изволишь ответить, кто дал тебе яд?” – обратился царь к трепетавшему брату. Тот лишь плакал, а Митрадат продолжал: “Не упорствуй, я знаю! У меня есть все письма, которые слала тебе за моей спиною – она”. Хрест вскричал: “Если ты их читал, ты поверишь: там не было яда!” Митрадат же спокойно: “Он был. Но такой, что воздействует медленно, как усыпительное. Я изъял и проверил. И решил заменить на другой, убивающий быстро. Чтоб вышло нагляднее”. Он кивнул на собаку и молвил: “Ты уличен. Выбирай, что тебе предпочтительней: отвечать на суде и погибнуть от рук палача – или выпить вот это вино”. Хрест стучал зубами от страха, не решаясь уже ни молить Митрадата о милости, ни выбрать способ кончины. И тогда Евпатор сказал, обращаясь как будто к друзьям: “Я, пожалуй, выбрал бы чашу. Подражая, к примеру, Сократу. Или прочим мудрым мужам”.
67. Хрест на это едва наклонил покорную голову, и чаша была подана. Но несчастный юноша был не в силах выпить отраву: отвернулся и разрыдался. Все, потупив очи, молчали. Митрадат же молвил презрительно: “Ты не токмо предатель, но вдобавок и трус. Умереть не умеешь – по-царски”. После этого Хрест, как дитя, послушно пригубил вино и с последней надеждой воззрился на брата. “Пей, малыш, это вкусно”, – изрек Митрадат. Тот склонился и начал глотать, но, испив половину, закашлялся и оторвался. “До дна”, – приказал непреклонно Евпатор. Хрест допил и, недолго промучившись, умер – той же смертью, что и собака.
Мертвецов бояться не надо. И скупиться на почести им не пристало царю. Воздавать усопшему должное не опасно для живых государей. “Беспощаден, но благочестив”, – пусть несется о Митрадате хвала пополам со страхом. И ладно.
Всенародно объявлено: соправитель Хрест, уличенный в заговоре против брата, покончил с собою испитием яда. И оспорить сие невозможно: все видели, все подтвердят. Царь велел схоронить его чинно, по-царски, в семейной гробнице: “Он мне все-таки брат, и он сам себя покарал. Я его не судил, не казнил – да рассудит нас рок и да изрекут ему приговор всемогущие боги на Мосту Воздаяния”.
Так!
Почему же Евпатору тошно, будто сам налакался отравы? На погребение он не явился. Сказался больным. Пока женщины выли прямо под окнами, он лежал, свернувшись в клубок, точно змей – и затыкал подушками уши. Он молил богов не о милости, не о забвении. Он молил – о слезах. Но глаза были сухи. Зато вместо просимого боги послали жесточайший приступ мигрени.
Он со стоном ворочается и зовет раба, чтобы тот омочил полотенце и водрузил на пылающий лоб. Холод жжет, боль тупеет, нагретые капли ползут по щекам как жучки со влажными лапками...
Как противно. И как Митрадат одинок!
Сестры – там. Среди плакальщиц Хреста. А друзья, даже если они во дворце, перестали являться без зова. Он внушает им страх. Хуже, чем прокаженный. Никогда бы не думал, что вожделенное самовластие так его отдалит ото всех, с кем он рос, с кем дурачился, бражничал, странствовал. Этих истин ему не сумел преподать ни один из знакомых монархов. Ни свихнувшийся Антипатр, ни занудливый Парисад, ни кудесник Фоант.
Царь – как солнце: кто от трона подальше, тех греет. Кто поближе – испепелит.
Митрадат ли в том виноват? Да не больше, чем Гелиос – в смерти зарвавшегося Икара. Кто посмеет его обвинять? Уж не те ли, кто втайне радовался, когда он безо всяких душевных терзаний опускал на подсунутые приговоры большую печать? Он не мальчик, он знает, что его покровители мстили его, Митрадата, руками, своим собственным давним врагам! Он расплачивался этой кровью за свое воцарение, раздавая им должности, деньги и домы казненных – о, тогда он был мил и хорош, все хвалили его справедливость... А как только посмел уничтожить, ни с кем не советуясь, своего, не чужого, врага – возопили: “Изверг! Убийца!..”
Враки! Он защищался. Всё правильно. Трон – не брачное ложе, на нем невозможно наслаждаться двоим. Даже глупый Хрест это понял, согласившись пойти на убийство. Пусть не врет, что не ведал о яде! Не сорви Митрадат этот заговор, брат его опоил бы другою отравой. Не вчера, так сегодня, не сегодня, так завтра.
Наилучшие люди, собравшись, превращаются в стаю волков. Отрави Евпатора брат, разъяренные сотрапезники растерзали бы Хреста, как вакханки Орфея. А останки скормили бы той же бедной Шпако. Впрочем, псинка не стала бы жрать человечину: тварь была хоть породистая, но не волчьих кровей. Коли есть в ней душа, да приимет ее в свой чертог трижды светлый Ахурамазда, у коего псы – священные звери, ревнители долга и верности. Жаль собаку.
А брата, Евпатор?
Да какой он мне, к Ахримановым демонам, брат?! Попытать бы матушку – с кем согрешила, зачиная его. С Протогеном своим, не иначе. На отца он не был похож, и отец его недолюбливал – непонятно за что. Смладу – ябедник, плакса, подлиза, слюнтяй и слабак.
Истый братоубийца – это чистенький Хрест. Не Евпатор.
Митрадат понимает теперь, где он сделал ошибку. Ужаснула не кара, ужаснуло то хладнокровие, с коим он обратил против брата – обоюдоострую месть. Ай, не надо было язвить! Насмехаться и ёрничать. Да зарежь он Хреста в безудержном приступе ярости, как разгневанный Александр друга Клита – сейчас бы жалели Евпатора, а не мертвого Хреста.
Боги, где справедливость?! Если брат в столь юные годы, ничего не смысля в делах, рвался к власти; если он, при всей своей робости, впутался в заговор; если он перед тем, как послать роковую чашу Евпатору, лицемерно желал ему “счастья и здравия” – то в какого бы змея он вырос? И чего было ждать от него – новых козней, новых предательств? Почему Митрадат должен был терпеть во дворце эту дрянь? Только из-за того, что рожден он той же ехидной? Брат по крови!.. Отменно придумано. А – по сердцу? А – по душе? Что за бред – полагаться на единокровие! Вся история царских домов вопиет об убийствах, творившихся наиближайшими родственниками! Взять хоть Каппадокию, где нелюдь-царица умертвила – пять сыновей!.. Сыновья и отцы, сестры, братья – грызли глотки друг другу за власть!
Митрадат ударяет тихонько в медный диск у себя в изголовье и велит рабу:
– Позовите сюда Дорилая.
Это за морем, в Пантикапее, Дорилай пришел бы незваный и без всяких раздумий крепко обнял Евпатора – и объятия перешли бы в веселую драку, после коей оба сидели бы на полу, отдуваясь, подсчитывая синяки и смеясь.
Здесь, в Синопе, такое немыслимо. Хорошо еще, что Митрадат, воспылавший вдруг ревностной страстью к стародавним персидским обычаям, не настаивает, чтоб друзья перед ним опускались наземь и падали ниц. Но прислуге это предписано, а просителям – не возбраняется. Царь глядит свысока и решает, кого самолично поднять, кому лишь кивком дозволить расправиться, а кого заставить вылизывать грязь. И, похоже, ему это нравится.
Любопытно, а если попробовать – что он скажет?
Войдя к Митрадату с серьезным и даже скорбным лицом, Дорилай, облаченный не в траур, но просто в темнопурпурный плащ и хитон, говорит торжественно-тихо: “Привет тебе, царь мой” – и с почти ненаигранным благоговением преклоняет колено.
– Ты спятил? – поднимает набрякшие веки Евпатор. – Дурак. И досадный невежа. А ну, прекрати! И нашел же время кривляться.
– Прости меня, – извиняется Дорилай. – Я не знал, как вести себя нынче. И чем почтить твою боль.
– Боль моя в самом деле достойна почтения, – усмехается Митрадат. – Голова трещит, будто я рожаю Афину.
Дорилай мгновенно находится:
– Верю. Ты и вправду схож с Громовержцем: как и он, женат на сестре.
– Мне ты льстишь, но дерзишь небожителям, – замечает Евпатор.
– Про Афину ты первый сказал.
– Перестань, нечестивец. Присядь вон туда. Или лучше поближе.
– Зачем ты позвал меня?
– Просто так. Скверно мне, Дорилай. Всё болит.
– Может, лучше врача?
– Не смеши. Мне бы надо – забыться, развеяться...
– Так хлебни винца – и усни.
– Не могу. Тошнит. Я подумал: придешь, поболтаем как встарь, перекинемся в кости…
– Не стоит, Евпатор. Собеседник я нынче неловкий. А игрок – никакой.
– Ай, да много ли ты проиграешь!
– А ежели вдруг – много выиграю? Кости – это такая забава, где тобою играет – судьба. Ты, Евпатор, опасный противник, а тем паче сегодня: ты страждешь, скучаешь, у тебя болит голова... Мало ль что за Афина оттуда родится! Как поднимет меч...
– Дорилай, – со спокойной горечью молвит царь. – Я, пожалуй, ошибся, назначив тебя начальником кинжалоносцев. Кто боится меча, тот не воин. Нужно было бы сделать тебя уж скорее придворным шутом.
– В твоей власти исправить, – сам дивясь своей дерзости, говорит Дорилай.
– Так-то так, – ухмыляется Митрадат. – Только шутки твои, не обидься, топорны. А бездарных шутов прогоняют пинком. Рук об них не марают.
– Конечно. Они же не кровные родственники, – отпускает зачем-то в ответ Дорилай, ужасаясь и зная, что этого царь не простит – но не могучи совладать с дерзким демоном прекословия.
Митрадат поражен несказанно.
– Подойди, – говорит он властно и тихо.
Дорилай, зачарованный, точно мышь созерцанием змея, послушно приближается к ложу царя.
– На колени, – столь же тихо велит Митрадат.
Дорилай исполняет его приказание, не гадая о смысле и цели.
– Не прячь глаза. Смотри на меня.
Утаить ничего невозможно. На таком расстоянии слышен даже стук двух сердец. И зеница – против зеницы.
– Ты меня ненавидишь? – почти безучастно пытает его Митрадат.
Дорилай молчит, но не смеет увиливать взглядом.
– Говори и не бойся, – настаивает Митрадат. – Ничего я с тобою не сделаю. Богом Меном Фарнаком клянусь. Я хочу просто знать. Ради истины. Ты обязан сказать!
– Хорошо. С тех пор, как ты царь, – говорит Дорилай, – ты внушаешь нам только ужас. Как тем морякам – ненасытный Владыка Пучины. Никто из друзей не берется загадывать, сколько дней его жизни осталось. И ты еще хочешь, чтоб мы...
– Отвечай за себя одного! – прерывает его Митрадат. – Отвечай, коли ты в самом деле не трус и не баба!
– Да, Евпатор. Отвечу. Столько лет я взирал на тебя с обожанием. Так любил, как не любят и брата. И сейчас я охотно умру за тебя, повернись так судьба. Но когда ты с жестокой холодностью измывался над жертвою – Хрестом – я тебя ненавидел. Ненавидя притом – и себя. Стыдно было, что я тебе друг. Мерзко вспомнить, что мы укрывались с тобою одним одеялом и делили последний кусок. Я любил – такое чудовище!
– Это... всё?
– Всё, Евпатор.
– Убирайся!! – ревет Митрадат и, вскочив, вышвыривает Дорилая.
То ли резко спрыгнул, то ли неловко тряхнул головой – но дыхание на какой-то миг перебилось. Раскаленный молот обиды бухнул прямо по мозгу. В очах потемнело, а из вздутых ноздрей струями хлынула темная, липкая, гадкая, как у дракона, кровь. Пока рабы ошалело метались в поисках лекаря, он лежал, уткнувшись носом в рукав и глотал эту кровь пополам со слезами.
Кто посмеет сказать, будто царь Митрадат – не страдает? О, страдает, и – как!..
Окружили. Заохали. Наложили примочки на лоб и на нос, успокоили кровотечение, напоили теплым вином, одурманили разум курениями, убаюкали под тремя пеленами...
Он проснулся уже на закате от косого луча, больно бившего в глаз. В спальне не было ни единой души. Ему снова стало обидно. Хотя, пробудись он от сострадательных взглядов и вздохов десятка ненужных людей, он бы всех разогнал, не скупясь на брань и угрозы.
Ничего не поделаешь: тошно.
“Как и Зевс, женат на сестре…” Острослов окаянный. Но сказано метко. О жена моя Лаодика, о моя дивноокая Гера... К ней, конечно же, к ней!
Он не спрашивает у нее, как прошло погребение. Лаодика в черном наряде сидит среди младших сестренок и рассказывает им какую-то небыль. Заплаканная, отрешенно-рассеянная.
Митрадатово появление в гинекее – точно ветер, сдувающий пташек с ветвей. Дети вскакивают и, едва поклонившись ему, убегают. Роксана, Статира и Ниса. Скворчата, галчата, птенцы – с именами персидских цариц. Большеротые, длинноногие...
“Сестра”, – говорит он ей вкрадчиво.
В голове опять начинает стучать, как в Гефестовой кузнице. Ну и пусть. Всё равно он обнимет ее, чтобы видеть не скорбные складки одежд, а зеницы лучистых очей и благоуханные кудри. А потом склонит к блаженной слепоте поцелуев, увлекая в заветный предел...
Лишь сестра не отвергнет его. Она любит его – как Исида любила Осириса. Гера – Зевса. Ведь они почти что одно существо. Плоть и дух, единые некогда, раздвоились и снова слились в их священном союзе, достойном богов. Хлеб и влага, вино и огонь. Царь с царицей. Мужчина и женщина.
– О возлюбленная, – стонет он, ища в ней отклика и прижимая ее к себе поначалу нежно и бережно, а затем всё настойчивее.
Лаодика ниже брата на целую голову и премного слабей. Смятенно пытаясь избегнуть немыслимых в этот вечер объятий, она, извиваясь как веретеница, утыкается вдруг прямо носом в рукав его многоскладчатой златошвейной рубашки, испачканной побуревшими пятнами. Еле слышимый кисловатый дух свежепролитой крови ударяет ей в ноздри, чуткие к скверне. Вздрогнув, точно пронзенная судорогой, она выскальзывает у него из-под локтя и шатаясь отходит к стене, и сжимает горло рукой – удержать подкатившую рвоту.
– Что с тобой, моя горлинка? – встревоженно подступается он.
– Брат! Взгляни на себя! У тебя же... ты весь в крови! – задыхаясь от дурноты, произносит она.
Митрадат бросается прочь.
Лаодика плачет всю ночь, не внимая никаким утешениям.
Память ей возвращает на ум роковые слова. Те и эти. Она вспоминает, как, настаивая на диковинном кровосмесительном браке, Митрадат ей перечислял всех богов и царей, сочетавшихся с сестрами. Среди прочих – и предка Камбиза, признававшего лишь один непреложный закон: “Царь имеет право творить, что угодно”. Лаодика сидела тогда, ни жива ни мертва. И сейчас. Она девушка, ее мало учили, но уж эту историю знала даже она. Когда та царица, сестра и супруга Камбиза, опрометчиво пожалела убиенного им врага, царь казнил ее и женился на младшей единокровнице. О судьба, о бессмертные боги – то ли самое ждет Лаодику? И кому, и зачем это нужно, чтобы бедствия этого дома превзошли терзанья Атридов?.. Лаодику-мать площадной народ, не стесняясь, зовет “Клитемнестрой”. А Евпатор, почти повторив ужасающий подвиг Ореста, вторгся в лоно сестры и принудил покончить с собою несчастного брата... Кто посмеет сказать, что в писаниях древности – небыль? Явь уже превзошла все трагедии...
Она плачет и ждет Митрадата. А закроет глаза – видит мертвого Хреста. С голубыми щеками и синеющим ртом. Ей мерещится, что сейчас ее уведут и положат – живую – во гроб.
И она бы не удивилась.
Сумрак, холодная затхлость и мохнатая пыль. Как давно тут не убирались. Запах, словно в гробнице. Ученый стратег Диофант, похоже, напрочь забыл о своей библиотекарской должности и ни разу, со дня приезда Евпатора, сюда не заглядывал. В нишах стен висит паутина. Изваяния Муз и великих мужей где накрыты чехлами, где нет... Руки чешутся: вызвать и взгреть нерадивца!
Что за шорох?.. Митрадат застывает в проходе. Огонь в светильнике нервно вздрагивает.
Уф, нашел, чего испугаться. Забыл, что в безлюдных покоях дворца расплодились царицыны кошки. Матушке их подарили когда-то гости из Сирии – звери, якобы, из самого Бубаста египеткого, где их чтят как богов. Истреблять их нельзя под угрозой кары неба за святотатство. В знак особенной милости лишних кошек дарили придворным. Но плодились твари египетские чересчур изобильно. Разбрелись по дворцу, одичали. Старый Асклепиодор запустил их в библиотеку, чтоб ловили мышей. Парисад засмеялся, узнав про такое чудачество: “Чем вам плохи обычные ласки? Вы бы тигров еще завели. Или змей”.
Тигровидная огнеглазая хищница восседает на пути у царя. Даже ухом себе не ведет, когда он, испытуя, заносит ногу над чуть подрагивающим хвостом. Каждый волос на рыжеватом поджаром теле зверюги излучает презрение. Митрадату становится не по себе: и забавно, и страшновато. Что она там делает? Отступив в темноту, он затаивается. Кончик хвоста как будто слегка отбивает мгновения: одно, другое... Бросок! И – сердитый, надсадный, отчаянный писк. Зубы душат горло добычи.
Боги, вот так охотник! Хвостатый Ловчий! Мышиный Рок!
Не кощунствуй, Евпатор.
А что тут такого? Кто их знает, мышей, сей подпольный скрытный народец. Вдруг они в самом деле мыслят Судьбу – Котом Всевидящим, Неумолимым и Непостижным.
Не кощунствуй, Евпатор, тебе говорят!
Ладно, ладно, не буду. Но пока между полками бродит такое зверье, никакие мыши не сожрут моих книг. Будь спокоен, Асклепиодор, и вкушай себе тихие сны в Персефонином пасмурном крае, в туманном Элизии...
Лишь сейчас, повзрослев, Митрадат понимает ценность всех этих свитков. Диофант был прав, заклиная его не терять ничего. Ну, Гомер в синопейском издании – вещь не редкая, хоть и старинная: эти копии можно купить. У любителей книг сохранились. Но трактат царя Аттала о ядах – один за земле. Впрочем, нет, не совсем. Под конец своей бытности в Пантикапее Митрадат сам себе сделал список. Чтоб поменьше трепать драгоценнейший подлинник. Промелькнула однажды и шалая мысль: изготовить еще одну копию и послать в подарок Фоанту – коли тот знает толк в колдовстве, то уж верно и в зельях. Изо всех окрестных царей, с которыми Митрадат свел знакомство воочию, тавр бесспорно был самым умным и интересным. Но, обдумав свой замысел, Митрадат к нему быстро остыл. Да и царь Парисад постарался охладить в нем пыл дружелюбия. В самом деле: негоже набиваться кому-то в приятели. Пусть уж лучше тебе угождают. Взять того же брюзгу Парисада. Ух, как строг и сух был вначале, как мелочно распекал Митрадата за каждую шалость! А какими словами ругался! “Дурак и досадный невежа”, ха-ха.. Даже вспомнить нынче приятно. Кто теперь тебя так обзовет? Разве что за глаза, втихомолку, и то побоятся. “Минотавр” – это да. Порицание пополам с уважительным страхом. Под конец, между прочим, и Парисад стал уже кое-что понимать в Митрадате. Лебезил и заискивал, шкурой чуя в воспитаннике круторогую грозную мощь. О, еще бы чуть-чуть... Ай, да ладно.
Этот мир постарел и обрюзг.
Нужно влить в него свежую кровь.
Размечтался, отвлекся... Бери, Евпатор, пример с этой маленькой, но терпеливой и весьма когтистой зверушки. О, мне бы такие зрачки, чтобы видеть в кромешной ночи все пути в лабиринте премудрости!.. Где она, та заветная книжица, которую ты никогда не читал по порядку, а всегда – развернув наугад, чтобы палец попал не туда, куда нравится, а куда подскажет Судьба...
А, нашел. Проклятая темень. Как бы не капнуть на свиток горячим маслом из лампы. Кстати, что за дрянь это масло? Никак не оливковое. Что ли жадничает эконом или слуги воруют? Завтра же выяснить и наказать, кого надо. И велеть, чтобы с этого дня все светильники заправляли свежайшим оливковым маслом. А то можно подумать, будто нет в Понтийском царстве, как на Боспоре, маслин, так что царь принужден нюхать вонь и кашлять от чада.
Он пристраивается на раскидистом кресле, покрытом чехлом, ставит лампу на столик и, зажмурившись, вертит страницы.
”…а еще называют его Двуликим, ибо два у Диониса было рождения и обличия. Старший, сын Персефоны от Дия, был рогатый и бородатый. Имя ему Иакхом, а Сабазий. Служили ему испокон веков по ночам, и обряд был тайным и страшным. А другой Дионис, рожденный Семелой, был юн, миловиден и нежен…”
– Всё правильно! – закрывает он книгу. – Всё именно так: два Диониса. Два Митрадата: Евпатор и Хрест. Я ни в чем не виновен, мой брат! Я тебя не убил: я принес тебя в жертву Отцу. Я вернул тебя в землю, в объятия Матери. Так угодно Судьбе. Не ропщи: Дионис бессмертен, я отныне живу за двоих, за тебя и себя – на земле, под отеческим Солнцем, а ты пребываешь во мрачном чертоге адской матери нашей. Владычицы Тьмы... Мы с тобой поделили не царство и трон – а Вселенную!..
– ...Что за чушь ты несешь, Митрадат? Или впрямь возомнил себя богом?..
– Ты... кто?
– Не узнал, дорогой? А ведь я тебе сам когда-то читал эту книгу...
– Асклепиодор?.. Где ты?..
– Я постоянно с тобой, мальчик мой непутевый.
– А зачем явился сюда? Тебе что, Диофант не построил гробницу?
– И какой же ты, милый мой, неотесанный грубиян!
– Да, “дурак и досадный невежа”. Слыхал. Что еще?
– Между прочим, ты мне задолжал.
– Ай да ну! Я не ведал, что призраки сребролюбивы! Сколько там тебе причитается? Положить тебе в склеп или лучше отдать Диофанту? Если это не тайна, открой, что ты будешь делать с монетами? Или эти прогулки недешево стоят и Харон не возит без взятки?..
– Глупый мальчик. Все думают, будто мертвые не стареют. А тебе и живому как было одиннадцать лет, так, поди, и осталось навеки. И дерзишь ты по-детски. Как котенок кусает – им кажется, больно, а тебе лишь смешно. Глупый, глупый... На что мне твое серебро? Ты в долгу совершенно инакого свойства. Ибо ты не изволил ответить мне на письмо...
– А, всего-то! Труд небольшой. Напишу на досуге. Хоть завтра. И отправлю ответ с первым же негодяем, которого я спроважу к подземным богам.
– Не кощунствуй, Евпатор! Сие не прощается!..
– Я серьезно, Асклепиодор. Знаешь, сколько голов полетело по моим приказаниям?
– А то как же не знать! Только будь ты взаправдашним, взрослым царем, а не вздорным мальчишкой, дорвавшимся до запретной игрушки – до царской печати с крылатым конем – ты не делал бы этаких глупостей!
– Я карал лишь врагов.
– Неужели?
– Ну... и вражьих друзей, и попавших под руку их домочадцев и родственников... Да, ошибки случались, но я их всегда исправлял.
– Похвально! Можно выведать, как?
– Кого успевал, того миловал. Как недавно – Гермая. А кому не везло – воздавал их близким. Подарками, почестями, должностями.
– Опять!.. Но, дитя несуразное, ведь ни златом, ни серебром не приклеишь назад ни голову, ни отсеченные члены. И Возчику Душ такие покойники не особенно нравятся. Представляешь себе: вереница калек и уродов: кто с веревкой в зубах, кто лиловый от яда, у кого голова, точно тыква, под мышкой. Руки, ноги теряются, уши кровоточат...
– Перестань!
– Что, мой милый, противно? А богам это зреть – каково? Сам Гермес Психопомп недоволен. Тут и так не очень-то весело, но зато хоть благопристойно. Тишина и покой. Асфодели цветут, Лета медленно льет свои воды... А ты? Понимаю, когда ты ставишь печать на десяток-другой приговоров, ты о нас, замогильцах, не думаешь. Наслаждаешься властью...
– Асклепиодор! О не надо меня укорять! Я несчастнейший из земнородных! Впору волком завыть: все кругом меня ненавидят! Шарахаются, словно от упыря!
– Кто же, кроме тебя, виноват? Ты хотел, чтобы тебя все боялись. Вот они и боятся. Лишь мертвый и выскажет правду. Я любил тебя и жалел, сироту недоласканного, а теперь, прости, не нарадуюсь, что успел умереть прежде, чем ты вернулся домой. Царедворцем я был не особенно ловким, льстецом – тем паче. И стоял бы теперь в череде искалеченных и обезглавленных у Хароновой переправы.
– Асклепиодор, не такой же я людоед! Ты не делал мне зла. Помню, как я сбегал ото всех, залезал вон в то кресло, как ты утешал меня, лакомил сладостями...
– Ну, не плачь... Я шучу: ты хороший и умненький мальчик. Чересчур только бойкий. Прощай же.
– Куда ты?..
– Пора, Митрадат. Рассветает.
– Постой! Ты придешь еще раз?
– Если так будет нужно.
– Мне?!
– Хоть кому. Кстати, должен признаться: нынче я приходил совершенно не ради тебя. И не думал застать тебя здесь.
– Что же ты здесь все-таки делал?
– Я?.. Да кошек проведывал. Пропитание они сами найдут, но поить их изредка надо. Диофант пропадает в казармах. Слуги бегают по твоим поручениям. Ты с утра и до вечера занят рубкой голов. А уже если поишь, так только ближайших родственников. Ну, когда тебе думать – о кошках?..
Жуткий морок. Приснилось, конечно. Не могло не присниться, раз его угораздило задремать на том самом кресле, куда мальчиком он забирался с ногами и внимал стариковским беседам.
Просыпается он оттого, что хвостатая тварь, утробно урча, трется ему хребтом и мордой о длинные ноги. Да! Когда-то к Дионису ластились дикие львы и лесные пантеры. А к царю Митрадату Евпатору – обуянные жаждой дворцовые кошки. Тоже славно. Но как измельчало с тех пор всё кругом: боги, звери и вещие тени!
“Не кощунствуй, Евпатор, отмстится”, – раздается вдруг явственно у него за спиной.
Опрокинув кресло, он вскакивает. И обыскивает всю обширную комнату.
Никого. Только статуи Муз под покровами. Словно в саванах. А одно изваяние – без головы. Голова пристроена рядом. Чья она?.. Великого Пана?.. Нет, если верить табличке – Сократа.
Почему же перед глазами так явственно – лик и голос Асклепиодора?..
Солнце хлещет наотмашь.
Митрадат с наслаждением смыл с себя вчерашнюю кровь, пыль, пот, и едкие слезы, и саднящие язвы обид. Снова свеж и снова здоров. Чистый, благоухающий, облаченный в алое платье, чье пламенное сверкание бросает огненный отблеск на чело, украшенное золотой диадемой – кто скажет, что он не прекрасен? Красивые – дети богов, гласит суеверие. От богов же приемлют с благоговением всё: и добро, и зло. И жестокость.
“Прочь гони жестокость – и будешь счастлив”... Это кто сочинил? А, безумный царь Антипатр! Странно, почему спустя столько лет это вспомнилось? Любопытно, он жив? А царица? А девочки? Написать туда, что ли?.. Не стоит. Ребячество. Разве только поднять архивную пыль и потребовать дани. Митрадату смутно припоминается, что при отце государи Малой Армении платили какую-то дань. А при матери все отбились от рук. Это тоже запишется в длинный перечень злодеяний.
О, довольно, Евпатор, довольно. Тебе некого больше бояться. А тебя опасается каждый. Нет такого, кто б не дрожал. Поначалу оно забавляет. А потом – и тошно, и скучно. И обмерзлой душе отрадна даже ласка корыстного зверя, хищной твари египетской...
– Дозволит ли царь предстать перед ним совоспитаннику Дорилаю? – с земным преклонением осведомляется раб.
– Да. Пускай предстает, – небрежно кивает Евпатор.
Дорилай, златокудрый красавец с осунувшимся лицом, появляется сильно смущенный, не зная, как ему вести себя с Митрадатом – после вчерашнего.
– Представать не зело горазд! – изрекает царь, оглядев его свысока. – Срамный отрок! Почто ты боком грядешь, аки рак морской? Да и очи потупил...
Дорилай кусает губу, чтобы не расхохотаться. Где Евпатор набрался этаких заплесневелостей? Начитался старинных поэтов?
– Ответствуй, треокаянный! – продолжает греметь Митрадат. – Язык ты, что ли, сглотнул?
– Угу-гу! – принимает игру Дорилай и пускается изображать ужимки и жесты немого.
Он показывает – един во всех лицах – и панику до дворце, начавшуюся, когда царь вдруг исчез; и усиленные поиски Митрадата по всему уснувшему городу; и всеобщее облегчение, когда он обнаружился в собственной опочивальне...
Митрадат хохочет до судорог в челюстях.
– Прекрати, лицедей! – прерывает он представление. – Или царь твой от смеха умрет, и тебе снесут... эту самую... ха-ха-ха...
– Ой, Евпатор, помилуй, не надо! – возвращается речь к Дорилаю.
– А зачем она тебе, в самом деле, нужна, если мыслишь ты тем же, чем...
– Вкушаю пищу?
– С-садишься, о снедь шакалов!
И опять – “ха-ха-ха...”
– Евпатор. Ты очень зол на меня за вчерашнее? – неожиданно спрашивает Дорилай.
– Испугался?
– Да как тебе молвить...
– Никак. Помолчи. Лучше я расскажу. Или в лицах представлю – а что, я нисколько не худший актер. Вот, послушай...
– Не надо, прошу тебя.
– Надо!.. Сперва ты вернулся домой и честил меня при своих домочадцах по-черному. Звал обидными прозвищами. А потом ужаснулся: “Ох, что будет со мной!..” Напился крепко – для бодрости. Только страх не прошел. Ты позвал друзей и поведал о нашем с обой разговоре. Рассудительный Папий, конечно, сказал, что мы оба с тобой хороши, но пора научиться быть осторожнее и держать при себе свои помыслы. Гай пустился в раздумье, как можно поправить случившееся. А потом явился Харет и изрек, что “Евпатор действительно болен. У него носом хлынула кровь, и сейчас он спит, изможденный”. Вы решили, что, когда я очнусь, дело можно будет замять, окружив меня дружескими заботами. Расписали, кто первый войдет и какую речь поведет о моем драгоценном здоровье. Про тебя же пока что – ни слова... Ведь так?.. Ты не столь уж глуп, Дорилай, сколь тебе угодно казаться. Ты понял, что убить я тебя не убью. Потому что ты мне – не опасен. А вот шума будет премного. Но лишить моей дружбы – могу. Это в чем-то хуже расправы. Лавры смелого правдолюбца увядают и сохнут, а золото на одеждах царского друга и родственника не тускнеет, блистая как солнце! Ты решил подхватить на лету хрупкий фиал нашей детской приязни и дружбы – фиал, который ты сам стронул с места и чуть не разбил!.. Опомнившись, ты помчался ко мне за прощением, но нигде не нашел. Слуги думали, я ночую с сестрой; а сестрины евнухи уверяли, что я уже вышел; кого ни спроси – “не видали, не знаем...” Тут ты испугался. Ведь ты же начальник охраны. Раздавая проклятия пополам с приказаниями, ты метался по закоулкам дворца. Не нашел. Потом ринулся в город, обследуя все дома почтенных сограждан, храмы, портики; наконец – кабаки и притоны... Нигде ничего. “Не уплыл же он вновь на Боспор”, – рассудил ты в полном отчаянии. И поплелся назад, и решил скоротать остаток ночных часов у дверей моей опочивальни. “Да, явился и спит”, – сообщили тебе. Ты вздохнул и остался. Потому что, когда я проснусь, ты окажешься первым, кто сможет войти и упасть мне на грудь со слезами искренной радости. А теперь скажи: где напутал я, в чем соврал, Дорилай?
– Верно до мелочей. Но, Евпатор, всё было – не так. Я действительно рыскал всю ночь и как пес торчал под дверями. Но не страха ради. И даже не ради твоих немалых щедрот. Я опять восчувствовал клятву, связавшую нас в вечер похорон твоего отца. Связавшую нас пятерых, но тебя и меня – прежде прочих. Ибо прочие – только друзья, я же – пусть молочный, не кровный, но брат. Я был первый, кому ты признался, что подозреваешь мать в преступлении. Мы с тобою тогда поклялись: быть всегда как Орест и Пилад. А вчера друг Харет, ничего не знавший про это, вдруг сказал про тебя: “Будем, други, к нему милосердны: наш Орест одержим Эвменидами”. Мне как будто ударило в сердце. Я утратил страх за себя. И проникся к тебе прежней жалостью, прежней любовью. Я понял: ты прав, я тебе не судья. Только боги бессмертные судят царей. И взыскуют с них так, как не взыщут со всякого встречного. Да, у нас с тобой разные боги, но у них – единый закон. Стало быть, не мое это дело – читать тебе наставления в нравственности. Мое дело – тебя охранять. И служить тебе до последнего вздоха, Евпатор. Я согласен быть даже шутом, если это утешит тебя.
– Я сказал и опять повторю: ты бездарный шут, Дорилай.
– Ты сейчас, однако, смеялся.
– Ибо много плакал вчера.
– Я весьма виноват...
– Не гордись! Были поводы и повесомее. Хотя ты добавил к ним горечи.
– Я готов искупить свою глупость.
– И исполнить, что я прикажу?
– Что угодно, Евпатор.
– Ловлю тебя на слове.
Митрадат усмехается. Думает, что бы этакое приказать.
Разговор происходит в комнате, выходящей на внутреннюю галерею дворца, под которой – внутренний дворик с цветником и фонтаном.
– Прыгай вниз! – велит Митрадат.
Дорилай пожимает плечами и со вздохом идет к галерее. Если падать с умом, насмерть не разобьешься – тут не очень-то высоко. Но вот кости переломаешь. Двор мощеный, скамеица мраморная...
С обреченным спокойствием он заносит ногу над бронзой ограды.
– Стой! – приказывает Митрадат. – Я раздумал. Ты мне нужен живой.
Дорилай возвращается и оседает на первый попавшийся стул: все поджилки дрожат. В горле – смех пополам со слезами.
– Ты действительно прыгнул бы? – любопытствует царь.
– Сомневаешься?
– Нет. Козломозглый! Это я пошутил.
– Я сумел доказать свою преданность?
– Ты сумел доказать, что “эта самая” у тебя не на месте. По заслугам и честь, Дорилай. Я придумал тебе поручение. До шута ты пока не дорос, так придется назначить тебя на почетную должность... поителя царских кошек. Особенно библиотечных. Звери пить хотят, Дорилай.
– Ты серьезно, Евпатор? Есть же слуги...
– А кто говорил, что готов для меня – хоть на смерть? Ведь не тигров поить посылаю. Я сейчас же составлю указ и зачту на ближайшем совете. И оттисну большую печать. Может даже, высеку в камне и поставлю на агоре. Пусть люди читают.
– Не надо, Евпатор, – взмоляется Дорилай. – Я согласен поить без указа. И без печати. Мне противна излишняя слава. Я возьмусь за дело только ради приязни к тебе. И из жалости к бедным зверушкам.
– Смотри! Я приду и проверю. И если потом обнаружу по счетам эконома, что киски хлещут то косское, то хиосское – я тебе “эту самую” взгрею...
– А что они пьют, Митрадат?
– Молоко, наверное. Впрочем, не ведаю. Ты спроси у Асклепиодора.
Дорилай глядит на него с таким ужасом и участием, с каким, в самом деле, лишь Пилад мог взирать на Ореста, терзаемого Эриниями.
– Что уставился? – ухмыляется грубо Евпатор. – Ты ж вчера собирался чуть ли не вдогонку за Хрестом. Вот бы и повидал остальных. Передумал? Ну, правильно. У Харона длинная очередь. Проторчишь там на переправе полвечности. И обол в толпе еще свистнут.
...”Не кощунствуй, мой мальчик. А кошек пои водой. Обычной чистой и свежей водой”.
– Обычной чистой и свежей водой их надо поить, – повторяет вслух Митрадат.
Пора заняться делами. До сих пор они шли самотеком. То судил, то чинил расправы, то праздновал... Управлять нелегко. Он ведь даже не начинал. Парисад учил его обращаться с бумагами, только он успел всё запамятовать. И с какой стороны подступиться? А, пока не забылось: “Позвать сюда негодяя, который ведает маслом в светильниках!”... Прибежал, запыхавшись, и – бух на колени. Как не сделать сердитый вид? Нарывается, шкура шакалья. Что он лепечет? Эконом отпускает хорошее масло лишь для главных светильников в залах и в опочивальне царя и царицы? “Позвать эконома!”... И у этого губы трясутся, а коленки сами собой подгибаются. Что?.. Не воруешь? Богами клянешься? А какого же демона скопидомствуешь? Не хватает средств? Почему? Спросить казначея?.. Принимаю совет. “Казначея ко мне!” Нет, не надо на четвереньки, ты мне лучше прямо скажи: что творится с казною, милейший? Удалить вот этих свидетелей?.. Им не надобно знать?.. Что за тайны, но, впрочем, давай посекретничаем. Говори. Как?!.. Пуста?!.. Почему?!.. Да, представь мне отчеты! Немедленно!
Что за ворох папирусов? Где конец, где начало? Нарочно всё перепутано? Быстро бери и читай. Хотя нет, ты наврёшь. Дай сюда, разберусь как-нибудь, что к чему. Парисад не напрасно со мною старался...
Так. Расходы двора. Рабы, наёмные слуги, охрана, придворные, жалованье тем и этим, кухня, убранство комнат, благовония, топливо... Художники, драпировщики, мебельщики, музыканты, евнухи, мамки царских сестер, обезьянки, птички, собачки... Чепуха какая! Ну да, все живые, всем надобно есть... Что там дальше? Награды за верность друзьям и сторонникам... Ого-го, ну и сумма!.. Жертвы богам и преподношения храмам... Будто я виноват, что у эллинов столько богов – не упомнишь, и каждому надобны статуи, фимиамы, фиалы... Жертва Ахурамазде? А чем бог предков моих хуже той олимпийской оравы?.. Угощенье народа по праздникам. Ну и жрут, будто целых семь лет ни разу не кормлены!.. Дары певцам и поэтам. Что делать, так принято всюду... Расходы на свадебные торжества. Но ведь это – свадьба царя! Да, пять сотен гостей, да, раздача вина и хлебов, да, весь город три ночи в огнях, да, дары новобрачной... Всё было, и как же иначе... А здесь?.. Погребение?.. Да неужто я должен был экономить на последних почестях – брату? Ты, червяк, на что намекаешь?..
Прекрати пресмыкаться, ничтожество. Если честен – не трону. А если нечестен – ничто тебя не спасет. Дай мне свиток с расходами на дворцовые службы. Где это? Вот! “Библиотека”. Попался? Деньги хранителю якобы платятся – а за что? За то, чтобы дорогие книги читали – мыши да пауки? Кто мошенничает – Диофант? Или ты?.. Что ты мне сочиняешь? Какие видения? Ты еще расскажи, будто платишь – призракам! Чепуха. Никого там нет. Ни единой души. Только статуи. Кстати, кто раскокошил Сократа? Диофант? Удар отрабатывал, что ли? Позвать Диофанта! А ты – уходи, и держи язык за зубами. Но отчеты оставь. Я еще почитаю.
Кто еще ко мне рвется?.. Сестра?..
Сняла-таки черные перья! Мертвый Хрест от них не воскреснет, а Евпатор возьмет и рассердится! Ищет, дщерь Персефоны, примирения с мужем и братом. Но ведь как хороша. Блистает, как огнистая заря. Златорозовая. Велелепная.
Лаодика сама целует Митрадата в уста, и сидящий царь благосклонно приемлет ее к себе на колени. Снисходителен, милостив, благ. Словно за ночь его подменили.
– Здравствуй, сердце мое, и прости, что велел тебе ждать: много дел, и дела неотложные. Я не кончил, сейчас сюда придет Диофант. Если ты просто так – мне приятно. Если с просьбой – скорее рассказывай, чем могу угодить моей горлинке.
– Я не просто так. И не с просьбой, – загадочно молвит она. – Помнишь, что у нас было вчера?
– Помню. Ты меня прогнала от ложа, – говорит Митрадат спокойно. – И сказала злые слова.
– Я не ведала, что говорю! Брат, мне сделалось дурно. Когда ты ушел – меня вырвало...
– Благодарствуй, сестра. Как приятно такое услышать. В особенности от тебя.
– Ты не понял! И я тогда – не поняла! Ко мне бросились мои женщины, увели на постель, стали спрашивать, что со мной... Это было не отвращение. И совсем не болезнь. У меня... младенец во чреве. Наш первенец, Митрадат!
Он встает прямо с ней на руках и кружит ее по комнате. Она пищит и смеется как девочка: “Ай, боюсь, ай, не надо!..”
Страх и радость: всё это было. Ее легкое тело во властных руках, ее звонкие жалобы, ее кудри на жарких губах... Но откуда, когда?.. В незапамятном детстве, о брат. Тебе было лет десять. Ты вбегал, попирая запрет, в гинекей, и гонялся за мною по комнатам, уволакивал, тискал в объятиях, отнимал моих кукол, терзал вышивание... Евнухи догоняли тебя, отнимали добычу, ругали... И кто бы подумал тогда, кем мы станем друг другу сейчас...
Диофант спешил со всех ног. А его заставили ждать. Из-за двери царской приемной битый час доносились приглушенные звуки сладострастной возни, женский смех с завитушками тихого визга, неразборчивый ласковый рокот...
Как же он еще молод, наш царь. Двадцать лет! – покровительственно усмехается про себя Диофант. Всё в его голове перемешано: кровь и счастье, деньги и шалости, гнев и милость, война и любовь...
Наконец, выходит царица. От лица ее пышет огонь, грудь вздымается, очи смеются. Выходит – хмельною вакханкой, ни видя вокруг никого. Так и кажется, приподнимет пурпурный подол – и вприпрыжку помчится по лестнице, возглашая – “Вай, эвоэ!..” Она вздрагивает, когда евнух ее окликает: “Государыня”, – и скучнеет лицом, но в вишневых уголках ее уст все равно таится улыбка.
“Это ты, Диофант”, – говорит она. – “Здравствуй. Царь давно тебя ждет”.
– Как дела в моем войске, стратег?
– Утешительно, мой государь. Стариков я многих уволил, но сделал новый набор молодежи в фалангу. Учения от зари до зари. Я только что с поля, даже грязь не отмыл...
– Извиняю. А конница?
– С конницей хуже. Сам знаешь, царь, кто там служит. Надменная знать и богатые граждане. Каждый мнит себя чуть ли не Дарием. Очень трудно добиться порядка. Но добьюсь!
– Серпоносные колесницы?
– Только те, что остались с походов твоего отца. Новых нет.
– Боевые махины?
– Проверил. Плачевно. Дерево сгнило, тетивы полопались, железные части заржавлены.
– Прикажи заменить.
– Приказал бы, но...
– Что?
– Царь: спроси своего казначея.
– А, так ты уже знаешь!
– О чем?
– Не прикидывайся недогадливым, о ученейший из стратегов. Я всё время посмеивался над беднягой царем Парисадом – мол, ведет себя не как властитель, а как скупой эконом – а теперь и сам угодил в его положение. Кстати, он прислал мне письмо. Просит денег под щадящий процент. Уверяет, что этим я выручу целое царство и ему не придется вытряхивать медяки из ропщущих подданных, дабы выплатить варварам дань. Он не пишет, какие там варвары. Верно, скифы, о савроматах в последние годы мы там мало слышали. Однако неважно. Денег – нет, Диофант! Никаких!.. Я истратил за пару месяцев больше, чем матушка тратила за год, а она была не прижимиста! Я проверил счета – ни подлога, ни воровства, так что некого даже наказывать. Значит, завтра твой царь будет царствовать в долг. И придется повежливее – отказать Парисаду.
– Напрасно, – говорит Диофант с сожалением. – Вам бы лучше держаться друг друга. Я бы отдал последнее...
– Нет – ничего! Не дворец же закладывать. Кстати, ты бы не одолжил мне... хоть половину тех денег, которые ты до сих пор получаешь как хранитель библиотеки? Я б за это пыль вытирал, чего ты, между прочим, не делаешь. А?
– Царь: я брал эти деньги, но тратил их на награды отличившимся на учениях воинам. Это не предусмотрено никакими статьями расходов, но плоды приносит хорошие. А гоплитам я говорю, что их жалует царь.
– Извернулся, ловкач! Не сержусь. Ибо нынче я милосерден. Хоть душа моя в полной растерянности от убийственного состояния моих денежных дел. Может, ты посоветуешь, как мне быть? Обратиться к ростовщикам? Увеличить налоги? Что лучше? Ты жил здесь всё это время, я – нет. А казна в итоге пуста, словно лоно вдовицы.
– Царь, дозволь напомнить известное. Находясь в затруднении, царь Аттал много знался с ростовщиками – а потом был вынужден сделать римлян своими наследниками. И теперь нет Пергамского царства – есть провинция Рима Азия. Александр же, когда в Македонии оскудела казна – переплыл Геллеспонт! И уделом царька захолустной страны стало царство великого Дария!
– Предлагаешь мне двинуться вспять? Царство Дария вкупе с Элладой и захолустной, как ты сказал, Македонией, под пятою у римлян. А они метут очень чисто.
– Есть другие страны, мой царь.
– Например?
– Колхида.
– Ай, брось! Что там может быть, кроме диких племен? Золотое руно, храм Гекаты, колдуньи, драконы – сказки для малолетних детей.
– Царь, ты много видел в Диоскуриаде драконов?
– Ни единого. Но не видел и золотого руна. По сравнению с нашей Синопой – захолустнейший городишко. Даже Пантикапей – не такая глухая дыра. Я не думаю, чтобы воевать за нее было выгодно. И тащиться туда – далеко. Как тебе, Диофант, Пафлагония? Это ближе.
– И много опаснее.
– Почему? Покойный царь Пилемен перед смертью сделал наследником моего отца. Я – законный преемник. Все прочие – самозванцы. Имею полное право дать им пинка и вернуть себе власть.
– Царь мой, ты долго жил на Боспоре и не сведущ в здешних делах, – говорит Диофант наставительно. – Пафлагонских царьков ты, конечно, прогонишь играючи. Даже без колесниц и осадных махин. Но зато наживешь двух жестоких врагов, с коими ты пока что не справишься.
– Кто они?
– Никомед, царь Вифинский.
– Старик. И к тому же – давний друг и соратник отца.
– Он не менее давний друг и союзник Рима. И сосед пафлагонцев на западе. Ему тоже, я полагаю, приглянулась бы эта страна. Если не для себя, так для сына. Когда ты туда вторгнешься, пафлагонцы позовут Никомеда на помощь. В вашу свару вмешается Рим. И добыча достанется – Риму. Даже если они захотят объявить Пафлагонию независимой, как Великую Фригию.
– А с Колхидой того же не выйдет?
– Нет, мой царь. Из твоих ближайших соседей никто на нее не позарится. Антипатра ничто не волнует, кроме… знаешь чего. Царь Тигран – в заложниках в Парфии. Парисад слишком слаб для войны. Да и римлянам до нее нету дела: далеко, самый край Ойкумены. Зато на побережье находятся эллинские города, страдающие от набегов жителей гор и от войн между тамошними вождями. Города – та же Диоскуриада – будут рады тебе как защитнику и избавителю.
– Убедил. Выбираем Колхиду. Только нужен предлог.
– Он отыщется.
– Да, а как мы туда попадем? Морем, как аргонавты?
– Морем, царь, конечно быстрей. Но у нас слишком мало пригодных судов. Разразись хорошая буря – мы останемся без ничего. Строить флот уже некогда, да и не на что.
– Значит, сушей? По Малой Армении?
– Это дружественная страна.
– Может быть, и ее по пути прихватить? – усмехается Митрадат. – Антипатр еще жив, говоришь?
– Да, мой царь.
– Вот и ладно. Повидаемся, поговорим, почему он не платит мне дани. Он еще кое-что обещал, я припомню ему слово в слово...
– У царя превосходная память.
– Кстати, чуть не забыл, Диофант! Признавайся: это ты обезглавил Сократа? И бежал, не прикрыв даже тряпкой...
– Это... да, но...
– Что там стряслось? Бился с кошками? Или со статуями?
– Царь мой, не надо над этим шутить. Я сидел там как-то один. Уже вечером. Стало темнеть. Я читал, писал, вспоминал. Вдруг – сквозняк по ногам. Будто кто-то неслышимый – ходит. Обернулся. Привиделось, что – старик в белом саване.
– На кого он похож?
– Не заметил. Я сразу вскочил. Налетел на Сократа. Изваяние рухнуло. Когда я обернулся, видения не было. Я собрал обломки и вышел.
– Вернее, сбежал. Чтобы более не возвращаться туда, о трусливейший из духовидцев.
– Царь, да ты бы и сам...
– Я провел там всю ночь.
Рассказать Диофанту?.. Стратег выжидающе смотрит. А вдруг это был – просто сон? Но откуда же голос в ушах: “Не балуйся с этим, Евпатор…”
– И... отлично проспал до утра в милом обществе Муз и египетских тварей! – завершает, смеясь, Митрадат.
“Как же он еще юн. Мальчишка. Война для него – лишь игра. Смерти ближних – повод для шалостей”.
Так думает, уходя, Диофант.
Вновь – весна, вновь – сборы и хлопоты.
Наспех царь собирает сатрапов, стратегов, советников, наспех решает множество неотложнейших дел, наспех ставит печать на кипы важных бумаг... Мысленно он уже в арменийско-колхидском походе. Его боязливо спрашивают, как прикажет он поступить с одной узницей там, в Кабейре. С матушкой?.. Да никак. Она жаждет столкнуть его душу в Ахриманову пасть – но не выйдет. Он ее не убьет. Лишь повторит: “Чтобы я о ней больше не слышал”. С этим – кончено. И навсегда.
Что еще? Как быть с городом, Лаодикеей, который она основала у озера Стифане и уже называла своею столицей? А что там успели построить? Дворец, пару храмов, рыночный портик, казарму, селение... Разрушить? Обречь на безлюдие?.. Нет, ни то ни другое! Пока обождать, но когда будут деньги – достроить, украсить и даже названия – не изменять. Царь подарит город сестре, когда та родит ему сына. Что вы так удивленно вперились? Знайте все: у царя Митрадата скоро будет наследник!
аследник?.. О боги, как рано. Митрадат и моргнуть не успел. Но не станет же он в свои двадцать писать завещание. Он еще поживет! Поиграет венцами и царствами! А наследник – пускай себе будет. Но про город в подарок – молчать.
Перед самым его выступлением вдруг явились послы от граждан свободного города Херсонеса Таврического. И пришлось их принять.
Презабавно: колченогий калека умоляет о помощи нищего, а тот строит из себя силача-богача.
Тот калека – херсонеситы, у которых скифы отняли все соседние города, и Прекрасную Гавань, и Керкинитиду, и окрестные мелкие крепости.
А хвастливый нищий – он, Митрадат. Он пирует с прежним раздольем, но уже на заемные средства. И не может сейчас никому помогать ни войсками, ни серебром. Парисаду – и то отказал, объяснив откровенно причину. Но с посланцами Херсонеса так сделать нельзя. Гордый эллинский город, ворота в Тавриду, готов поклониться ему и наречь, как они говорят – “покровителем”. Слово “царь” их смущает. Потому – не “царь”, а всего лишь “простат”, но для эллинов это немало. Если не придираться к словам, то они – предаются во власть Митрадата.
Почему бы не стать им “простатом”? Дед Фарнак заключил с Херсонесом договор о дружбе и помощи. И никто его не расторгал.
Но тогда придется послать туда рать. И отбить весь запад Тавриды у скифов.
Это выгодно. Победив, Митрадат утвердится в Тавриде. И к нему поплывут корабли с чуть ли не дармовыми хлебами. Получить Херсонес даже выгоднее, чем Боспор. Ведь Боспор – почти Азия, Херсонес же – Европа, рядом – Фракия, до Эллады – рукою подать...
Да, но скифы! Он видел их на Боспоре. А ведь те слывут еще “мирными”. Пашут землю, пасут кобылиц. Только палец им в рот не клади: отмахнут, не успеешь и вскрикнуть. Степняки же, люди Скилура – свирепы и неодолимы.
Скифы – враг, из опасных опаснейший. Их никто еще не покорил. Даже предок твой Дарий, с превеликим позором покинувший Скифию.
Чем тут может помочь Митрадат? У него пустая казна. Его войско пока малочисленно. Флота нет, колесницы стары. Из надежных стратегов – один Диофант. И откладывать этот поход в Колхиду нельзя: нету денег на мирную жизнь. Митрадату как воздух надобно несколько быстрых и легких побед – и добычи, добычи, добычи...
Но не скажешь про всё это херсонеситам.
А что им сказать?
Например: я, простат ваш, царь Митрадат, подтверждаю свои обязательства. Но опасность, грозящая городу, не настолько сейчас велика, чтобы безотлагательно слать туда войско. Я отправлю к вам несколько опытных старых военных советников. Те помогут и укрепить оборону, и поднять ратный дух горожан. А уж если дойдет до осады – пришлем и солдат. Непременно пришлем, непременно...
Вот, что надо ответить послам.
...Вешний ветер в весенней степи. О проклятые херсонеситы. Зачем напомнили? Скифы, кони, копья, кентавры... Меднокудрая девочка на спине людозверя. Умчалась, словно приснилась. Была, не была? Кто она – кентаврида, амазонка, скифянка?.. Почему прокричала по-эллински – “Чужеземец, прощай”?.. Кто ее научил – неужели Фоант? Он единственный – жил у кентавров... Правда, он говорил, это было давно, а она совсем молода, но как знать… И теперь ничего не разведаешь: не писать же Фоанту – об этом, смешно и нелепо…
Как он много думал о ней на Боспоре и как сокровенно молчал, никому не открыв своей тайны. Друзья засмеяли бы: ну и выискал наш Евпатор предмет для мечтаний – немытая рыжая варварка! И к тому же разбойница: увела скакуна, поживилась твоей драгоценной уздой... Хорошо, не прикончила. И не стыдно, Евпатор, про это рассказывать?
Стыдно. Тошно. К тому же она уже, верно, стала чьей-то женой. Степняка. Или… тавра?.. Забудь. Бесполезно.
О ветер в весенней степи. Как буйно ты развевал ее рдяные косы. И как далеко разносил – ее смех надо мною, поверженным...
68. То пугая подданных грозностью, то прельщая щедротами, Митрадат утвердил свою власть. Но, коль скоро он был дерзновенен и молод, пробудилась в нем жажда деяний и подвигов, что пристали великим царям. На втором году своего воцарения он отправился с новонабранным войском в Колхиду. Та страна, как ему доносили, истомилась в междоусобицах, от которых страдали и жившие в городах побережья эллины, колхи и прочие. Митрадат объявил, что идет к ним как друг и защитник. А быть может, они его сами призвали к себе, наподобие херсонеситов, притесняемых скифами. Но, уйдя по суше в Колхиду, Митрадат не мог миновать стороною Малой Армении, где еще продолжалось правление царя Антипатра, сына Сисиды.
“Царь Антипатр – царю Митрадату Евпатору.
Как я должен тебя принимать: как надменного недруга или вновь обретенного друга? Ты явился к нам с войском, незванный, ты идешь в середину страны, устрашая людей и беря у них, что тебе нравится. Не моя удрученность годами и давняя хворость, а тем паче не трусость причиной тому, что я не приказал моим воинам встретить тебя тучей стрел, каменьев и дротиков. Я не сделал того, продолжая считать тебя другом и не веря тем, кто старался внушить мне обратное. Не имея своих сыновей я ведь, помнится, думал после смерти моей завещать тебе царство. Видят боги, я мог быть неловок в речах и повадках, но никогда не желал тебе зла. Почему же ты так меня теперь обижаешь? Почему поступаешь со мною как враг? Если ты не беспамятен, то не делай душе моей больно. Приходи ко мне гостем, как встарь. Как соседи и как знакомцы, мы обсудим былое и будущее. Вероломство мне чуждо.
Прощай”.
Митрадат лежит на подушках под высоким тутовым деревом, одиноко растущим на холме у петлистой реки. Ветерок отгоняет от царя насекомых. В кроне – птичья возня. На душе – блаженство и благость. И без вакховой влаги он пьян. Пьян от жаркого солнца, от первых побед, от внезапной добычи, свалившейся в жадные руки, словно спелые ягоды желтоватой приторной туты, которые норовят упасть прямо в рот.
Посчитать бы, сколько мешков серебра и других драгоценностей он уже отправил в Синопу. Не считал: всё никак не приучится измерять долги и доходы. Арменийцы не обеднеют, всё равно эти деньги лежали в сокровищницах без движения. А теперь он расплатится с ростовщиками и избавится хоть от забот.
Нет, он правильно сделал, настояв на своем! Диофант подчинился приказу неохотно и настороженно. Дескать, как же вторгаться без повода и даже без объявленья войны. А вот так. Мы явились, чтоб стребовать дань. Раз не платят – берем, что угодно. Деньги, крепости, воинов, скот.
Митрадат превосходно знает, что у него нет ни опыта, ни людей, ни припасов для упорных боев или долгих осад. Значит, нужно действовать хитростью. Для начала застигнуть врасплох. Удивить чем-нибудь – дерзкой выходкой, вкрадчивой лаской, пусканием позлащенной пыли в глаза. Арменийцы – гордый народ, и обид они не прощают. Митрадат поощряет добровольно сдающихся и не очень усердствует там, где рискуют сопротивляться. Впрочем, мало кто здесь собирается погибать за царя Антипатра. Тот и болен, и стар, и давно свихнулся с ума. Митрадат же – юный красавец, воплощенная сила и стать.
Он не хочет являть себя здесь беспощадным. Напротив, всечасно пленяет сердца. В том ему помогает и память – на диво ухватчивая. Притвориться, будто забыл, он умеет, но забыть – никогда. Если он хоть однажды видел, слышал, читал – сохранится навеки как врезанное. И теперь, входя в те селения, где бывал почти семь лет назад, Митрадат изъяснялся по-здешнему. Он раскатисто произносил эти зубодробительные приветствия, от которых другой человек просто вывихнул бы язык. Трудно было понять, кто сему поражался больше: свои или варвары. Неприязненно хмурясь на бритых воинов Диофанта, арменицы взирали на царя чуть ли не с обожанием. О, еще бы: подобно истому богу, он казался владеющим всякою человеческой речью. И способным на всепонимание. Про него уже сказки слагают. Будто бы его бросила мать, а вскормила здешняя лань, подстреленная Антипатром.
Подтверждая верность молвы, он ведет себя не как захватчик. А как новый хозяин страны, что владеет ею по праву. Не дает солдатам насильничать или грабить селян. Не вторгается в храмы. Не рушит гробниц в поисках замогильного злата. Лагерь ставить старается так, чтоб не портить ни пастбищ, ни пашни. В покорившихся крепостях забирает казну, заменяет начальников – и закатывает пиры, примиряющие победителей и побеждаемых. А когда устремляется дальше, за ним тянется вслед восхищенная молодежь. Он уже пополнил войска превосходными здешними лучниками. Ай, еще бы! Какому воину не желанно найти применения своей силы и удали, пока юность цветет и надежды играют? У царя Антипатра им пришлось бы киснуть в глухих гарнизонах до старости. Митрадат же возьмет их в Колхиду.
Но сперва довершит это дело с Малой Арменией. Остается сущий пустяк: захватить Синорегу. И отрезать царю все пути к отступлению. Говорят, что за несколько лет, что они не встречались, Антипатр безнадежно сник душой и совсем лишился здоровья. Ну, тем лучше, не будет цепляться за власть! День пути – и мы у стен Синореги. А пока отдохнем.
Царский лагерь поставлен в чудесной долине. Неглубокая, но шумливая, каменистая и холодная речка. Низкорослые рощицы по берегам. Гряды скал, точно зубья драконовой пасти. А выше – лиловые горы, покрытые лесом. Виноградники и сады на отрогах, где, невзирая на приход чужеземного войска, копошатся упорные люди, помогая себе однотонными песнями, коим вторит баранье бэканье и пастушьи гнусавые дудки...
Селение на другом берегу относится к древнему храму Анаит, обнесенному мощной оградой из огромных камней. Храм и сам – как скала, неприступный и мрачный. Подойдя к нему и почуяв решимость защитников, Митрадат вызвал переговорщиков и торжественно объявил, что он чужд святотатству и клянется собственным счастьем не тронуть ни храма, ни богослужителей – а напротив, не прочь помолиться у здешней святыни. “Разве ты нашей веры, пришелец?” – “Я потомок великих царей. Мой отец научил меня чтить Анахиту, плодоносную матерь земли. Анаит, Анахита – одно божество, как Ормузд и Ахурамазда. По вере мы братья, и мы не должны поднимать друг на друга мечи”.
После этакой речи врата отворились. Царь с отборным отрядом охраны вошел и весьма церемонно приветствовал жречество. Кровь была пролита лишь на жертвеннике, где заклали барашка, в желудке коего оказалась вдруг найденной золотая монета. Верно, древняя, ибо никто из теперешних азиатских царей, повинуясь велению Рима, не чеканил из золота денег. И рисунок, и надписи стерлись, но находку сочли добрым знамением. На пиру, что был дан в святилище, Митрадата уже называли “наш царь”, поднимали кубки за здравие дома его, восхваляли и благословляли. Но голову сам Митрадат не терял, и охрана его не дремала.
Он с улыбкой припоминает, как зажглись вчера у сподвижников взоры при входе во храм. Он сперва не понял, в чем дело. Ведь добычи он им не сулил. Подманил к себе Дорилая и тихонько спросил. Тот уставился на него и изрек изумленно: “Евпатор, ты что – не знаешь обычаи жриц?..”Ах, ну да, Анаит – и Деметра, и Афродита. В храме девушек учат любви.
Митрадат заподозрил подвох и хотел запретить своим воинам посещать священноблудниц. Перережут, как Данаиды, его лучших друзей и соратников. Только Папий, отбросив обычную сдержанность, пылко стал уверять Митрадата, что опасности нет никакой, ибо служат здесь знатные девушки, дорожащие славою храма. “Если б тут кого убивали, паломники обходили бы храм стороной”. И тогда Митрадату припомнилось, как, живя у царя Антипатра, друг Папий, повзрослевший ранее прочих, превратился вдруг в богомольца. Митрадат на охоту – он “в храм”, Митрадат играет – он “молится...” А друзья шкодливо посмеивались. И молчали. Щадили его непорочность. Он ведь, невзирая на силу и ум, был тогда на сей счет совершеннейшим несмышленышем. А к тому же царь Антипатр его потчевал ядовитыми байками о коварстве и подлости женщин. Митрадат согласно поддакивал, вспоминая прежде всего свою мать. Или каппадокийскую Нису, губительницу пятерых сыновей. Или свирепую Томириду, убийцу великого Кира. Или Семирамиду, сиречь Шуммарамат, устранившую мужа-царя и взалкавшую близости сына. Ай, да что дела земнородных, когда ни один из богов не сумел превзойти жестокостью горних мстительниц – Геру, Кибелу, Иштар, Артемиду... А Горгона? А Мойры? А Гарпии? А Эринии?.. Все они женщины, ибо нет на земле и на небе столь бессмысленно злобных мужчин!..
Как он был тогда простодушен.
Митрадат закрывает глаза и, блаженно потягиваясь, вспоминает вчерашнее.
Двор святилища. Плошки с огнем. Ароматы курений. Смуглая большеглазая девочка с косами ниже колен, перевитыми серебристыми лентами, в серебряных серьгах, оттянувших ей полупрозрачные мочки ушей, в чеканных браслетах с каменьями, еле держащихся на тонких запястьях, в кисейном с блестками платье. Подошла и, потупив очи, сказала застенчиво: “Ты пойдешь со мной, государь?..” Так вменял ей обычай. Евпатор придирчиво оглядел ее с головы до ног. Совсем юна. Лет четырнадцати. Может быть, пока и невинна. Грудь едва проступает под платьем. Но губки накрашены. И надуты: откажешь – насмерть обидится. Гордая. Подавай ей для первого раза царя, и не меньше. Вероятно, она тут самая знатная, потому что никто не осмелился подойти к нему прежде нее. Ведь, как слышал Евпатор, священноблудницы разборчивы, выбирают лишь равных себе. Неужели – царевна?.. Доведя ее долгим молчанием и пристальным взглядом чуть не до слез, Митрадат согласился: “Пойдем. Но только не я с тобою, малышка, а ты – со мной”. И увел ее в лагерь, и отпустил на заре, не узнав ее имя и даже не полюбопытствовав, чья она дочь. Хоть бы и самого Антипатра. Оно ничего не изменит. А обиды тут никакой: он попотчевал девушку сладостями, дал подарок, дал денег для храма, проводил под охраной...
Двенадцать нимф, двенадцать дев, двенадцать юных царевен... Неужели отец посылал их одну за другой в этот храм, как велели обычаи предков?.. Неужели нарочно пускал Митрадата к себе в гинекей, как лисенка в курятник?.. Но лисенок был молод и глуп. Он не ведал вкуса курятины. И вместо того, чтобы лакомиться, грыз решетку, скулил и рвался на волю. И вырвался: угодил к брюзге Парисаду. Впрочем, он теперь не жалеет об этом. Он свое наверстал.
...О ветер в весенней степи. О ужас и милосердие, о легкие длани на веках, о смех – “Прощай, чужеземец!” – о бред и ночные метания, о сломанный как тростник детский голос, о робость и ярость, о гонки по улицам за случайно мелькнувшей из-под женских одежд рыжиной, за знойным запахом очередной незнакомки, о обжигающее как удар хлыстом – “Мальчик, что тебе?” – и настырно-двусмысленное – “Умираю от жажды!”, о прохлада чужих дворов и покой чужих почивален, о тоска и усталость, о рассеянный сон, о охота за новым видением, новым знакомством... Ведь и знаешь – не то и не та, но не можешь не гнаться: ты – Ловчий...
– Царь! К тебе гонец от царя Антипатра. С посланием.
– Принесите, прочту.
Он лениво приподнимается. Глубоко зевнув, властно рушит печать и читает. “Мы обсудим былое и будущее...” Ай, да что обсуждать? Царство было обещано. Этим не шутят. Он и сам намекает, что сие неизбежно. Зачем же оттягивать? В Синореге, конечно, можно долго сидеть. Но какой в этом прок? Митрадат уже овладел большей частью Малой Армении. Овладел почти мирно, без серьезных боев, без потерь, но с приобретениями. В нем увидели здесь не врага, а почти божество.
Божество?.. Митрадат обводит взором свой лагерь, по которому все еще бродят святые распутницы. Дымятся костры, раздаются веселые песни по-эллински и арменийски, щедро льется вино, кто-то плещется в речке...
Как яростно светит солнце. Отец мой, Ахурамазда. Отец мой, Зевс, повелитель небесного пламени. Ты надо мною – и ты во мне. Ты и я – огонь несгорающий. Остальное – ничто.
“Божество мое, неужели не видишь, что я люблю тебя сильнее отца?”... “Я не приказал моим воинам встретить тебя тучей стрел...” “Ибо ты прекраснее всех, кого я лицезрел на земле...” “Я не верил тем, кто пытался внушать мне обратное...” “Твои взоры как молнии, а душа твоя – как кипящая благородная влага...” “Я готов отдать тебе мою жизнь, мое царство, моих дочерей...” “Никогда не желал тебе зла. Почему же ты так обижаешь меня?”... “Я не в силах разгневаться, ибо так обходиться с царями и царствами могут только бессмертные...” “Если ты не беспамятен, то не делай душе моей больно, приходи…”
ВдоХновение, точно молния в высококронное древо, ударяет в душу царя. Я приду – в своем истом обличии!
69. Говорили, будто царь Митрадат овладел той страной без препон и кровопролития. Местных жителей он уверял, что явился к ним как законный преемник царя Антипатра, а ему самому на письмо, изобиловавшее укорами, отвечал дружелюбно, что направляется с войском в Колхиду, а попутно желает и свидеться с ним. Незванным же Митрадат пришел потому, что привык не считать себя Антипатру чужим. Не встречая сопротивления, Митрадат продвигался вперед, устанавливая свою власть в крепостях и селениях, так что вскорости у Антипатра остался последний оплот – Синорега, город с древними крепкими стенами, подземельями и возвышавшейся надо всем цитаделью.
Засновали. Засуетились. Буйство бьет через край. Никогда Митрадат не видел еще столько ртов, давящихся смехом, столько полных веселия рож. Суровые воины словно преобразились в шкодливых подростков. Даже старшие сбросили, как теснящее платье, степенность. Все ринулись, будто в бой, в виноградники, чащи и рощи. И мечи, и щиты, и шлемы, и копья гоплитов, и кони у всадников – всё стало увито лозой, плющом и цветущими травами. В шлемах плещется пенная влага, а в ней копошатся ужи, тритоны и ящерицы, от вида коих истошно визжат вакханки – священные грешницы. Хохоту вторит гром тимпанов, нестройному пению – столь же нестройные хоры громогласных воинских авлосов, арменийских дудок, пастушьих свирелей и сигнальных рожков, заглушаемые временами конским ржанием и ослиными воплями. Вой восторга: “Вай, эвоэ!”...
Услыхав о затее царя, друзья чуть ли не заплясали от радости.
Диофант не плясал. “Царь, одумайся! Что за комедия? Что за детские игры?”... Ах, игры?!.. Так вот: Митрадат приказал опоясать стратега гирляндами хмеля – крест-накрест – и заставил сесть на осла, нахлобучив венки из плюща на обоих. А заметив, что ратный наставник озлился, пригрозил, что вольет в него целую амфору молодого вина – “Ради большего сходства с Силеном!” – да еще и привяжет положенный демону хвост.
“У, чудовище”, – пробурчал про себя Диофант, но смирился. Упросив обойтись без хвоста и вина: хоть один человек должен быть трезвомысленным среди стольких безумцев. О царь мой, какой же ты мальчик, война для тебя словно праздник...
Вот именно. Никакой строгоумный стратег до того не додумался бы. И любой растеряется, встреться он с таким несвычным противником. А тем паче царь Антипатр, свято верящий в то, во что другие не верят, и видящий то, что еще не всякому видимо.
Он откроет ворота и сдаст Синорегу без боя.
Не ему, Митрадату. А – богу Дионису.
В этом нет ничего постыдного.
Сдаст!..
70. Но, приблизившись к крепости, вздумал царь Митрадат пошутить и велел своим воинам обрядиться сатирами, а сопутствовавшим гетерам – вакханками, и увить оружие ветками, и лозой, и плющом, и цветами, и играть на флейтах, и петь, и стучать в тимпаны. Сам же царь предстал в облачении юного Вакха – в косматой небриде поверх пестроцветного платья, в венке из плюща и с ученой пантерой у ног. То ли царь Антипатр, помрачившийся к старости разумом, его вправду принял за бога, то ли не пожелал воевать – но открыл ему город и вручил себя в его полную власть.
Трубный зык и победный клич, громкий топот и женский визг, смех и вопли – всё вмеремежку. То ли штурм, то ли буйное празднество. Путь расчищен, врата нараспашку – “О Сабазий, гряди!” – и грядет. Бессмертное, шалое, щедрое божество. Никого не карает. Ничего не крушит. Не сечет непокорную плоть ни мечом, ни кинжалом. Да и нет вокруг непокорных. Но жутко прозревшим: в пляшущем, скачущем, резком свете янтарных, пурпурных, лиловых факелов, среди буйной зелени вьющихся листьев и лоз – вдруг мелькает холодная сталь и блистают грозные лезвия. В очертаниях тирсов виднеются острые дротики, под венками – медные шлемы. А хмельной добродушный Силен, бестолково качающий разлохмаченной как кочан головой, въехав в крепость на мирном осле, оборачивается – для трезвых и зрячих – суровым стратегом, отдающим приказ за приказом. “Вы – к воротам, вы – к левой башне, вы – к правой, вы – проверите стены, вы – на площадь, вы – со мной во дворец…”
Пусть Евпатор дурачится, сколько угодно. Пусть сеет безумие, веселя, вовлекая в разгул и сбивая с толку толпу. Диофант же делает дело. Кутерьма ему только на руку: в шуме и гаме нетрудно обезвредить здешнюю стражу, перекрыть все входы и выходы и следить, чтобы жизнь Митрадата не подверглась опасности. А ведь царь творит невесть что! Будто сам уверовал в собственную неуязвимость. Глаз да глаз за этим мальчишкой.
Грозный бог, рожденный от грома и молнии.
Не прогневайся на Митрадата!
Шум вокруг стоит превеликий. А дворцовый распорядитель стар и сед, и медлителен, и глуховат. Приходится громко кричать, но сам старик отвечает тихо, кратко и со степенной печалью.
– Где – царь Антипатр?!
– У себя.
– Почему не вышел встречать?!
– Он давно не встает.
– Сильно болен?!
– И да, и нет.
– Как прикажешь понять?!
Повествует.
Семь лет назад царь прогневался на государыню и вскричал: “Убью своеручно!” И погнался за нею по комнатам с обнаженным кинжалом. А царица во чреве имела и, измучившись бегом, упала и выкинула. Плод был мальчиком. С горя она умерла. У царя же отнялись ноги. Так с тех пор и лежит. Ниже чресл – аки труп. Потому и не вышел, о сыне. Ты желаешь увидеть его?
Непременно.
Царь Антипатр в положенном для приема почетных гостей облачении и в сверкающей позлащенной тиаре лежит среди груды парчовых подушек. Вокруг его ложа стоят те немногие, кто еще ему верен: пожилые друзья, кое-кто из придворных, рабы.
Шум сюда почти не доносится. Люди словно оцепенели. Будто даже не дышат. Не зал, а гробница. Сколь дико здесь выглядит Митрадатова свита в венках, в козьих шкурах, с рогами и тирсами.
Антипатр глядит на пришельца печально и пристально.
Как он мог не узнать! Как он мог не понять! Но укоры теперь бесполезны. Перед ним – победитель. Свершается воля богов. И не так уж они с Антипатром безжалостны: пережить крушение царства как празднество, отречение от венца – как жертву огнеглазому юному Вакху, лицезреть перед смертью столь восхитительное существо – это, право, дается не каждому.
Он не ропщет. А, подавшись всем телом вперед, говорит с умиленьем и горечью:
– Ты ли это, мой мальчик?
– Я тот, кого ты ожидал у источника вечности. Ты сумел разгадать мою суть, мое тайное имя: Дионис.
– Как ты вырос. И как возмужал. Но мужающий непременно состарится. А стареющий – смертен.
– Неправда. Есть Дионис-ребенок – Загрей, есть младой – сын Семелы, есть брадатый – Сабазий, но сущность его не имеет конца.
– Я про это читал, – соглашается царь Антипатр. – Только ты – к моей вящей печали – не он.
– Кто же, кроме меня?! Всякий смертный таит в себе часть божества, потому что душа – огонь, кровь – великие воды, а тело – земля. Но во мне – особые стати: плоть, и кровь, и душа у меня преисполнены пламенем! Мой небесный отец обозначил мое рожденье кометами и послал мне, взамен погремушки – свою молнию в колыбель, и омыл меня огненной влагой! Сколько раз меня тщились убить и каким подвергали гонениям – всё напрасно! Я жив! Я – Дионис, и горе неверующим...
– Хорошо, божество мое, – вздыхает царь Антипатр. – Я не стану тебе возражать. Будь бессмертным. Если сумеешь.
– Дерзкий! Я тебе покажу...
– Что ты можешь мне сделать, калеке поверженному? – горестно усмехается старый царь. – Умертвить меня тирсом? Это в силах любой. Сжечь дотла мой дворец? Много блеску, но мало геройства. Или ты предпочтешь изумить меня чудом? Каким? Возвратить мне то, что ты отнял? Никогда не вернешь. Даже если очень захочешь. Сам бы Зевс такое не смог.
– Я в утрате твоей невиновен! Вся вина – на тебе! Ты владел драгоценным сокровищем, а гонялся за призраком! Ты мечтал о нетленности – а убил свое продолжение!
– Пощади, – прерывает его Антипатр. – Будь хоть чуть со мной милосерден. Если ты действительно – бог.
– Я пришел, чтоб исполнить желаемое! – исступленно кричит Митрадат. – Я верну тебе – всё! Знай: в источнике этой ночью пенится то, что лишило тебя и ума, и покоя: бессмертие! Я – дарую его! Встань, иди и спеши – до рассвета!
“О безжалостный душетерзатель”, – думают про Митрадата друзья Антипатра. “Сам он, что ли, не в здравом рассудке?” – удивляются Митрадатовы спутники.
Два царя встречаются взглядами.
– Как жестоко ты шутишь со мной, божество мое, – говорит Антипатр, подавляя рыдания. – Ты же видишь: я не хожу.
– Я приказываю! Поднимайся!
“Что ж, упейся моим унижением”, – покоряется Антипатр. Отстранив подоспевших прислужников, накреняет громоздкое тело, с усилием свешивает омертвелые ноги вниз...
И – встает! И стоит, изумленно шатаясь и хватаясь за воздух руками. И пытается сделать шаг, но, отвыкши от твердости пола, чуть не падает. Митрадатовы стражи отдают ему вместо посоха дротик, увитый плющом.
Пораженный не меньше других Митрадат успевает приблизиться и поддержать Антипатра под локоть.
– Я верю: ты – бог! – произносит царь со слезами.
Объятия.
Обе свиты, словно придавленные чьей-то властной рукой, оседают на колени. Митрадат, совершенно опешивший, ослабляет хватку перстов. Антипатр – стоит. Да, немного шатается, но – стоит! Митрадат совсем отпускает его. Он – не падает!
– А теперь – иди! – велит Митрадат.
– Я иду, божество мое... – говорит Антипатр, низлагая тиару. – Забирай себе царство, будь счастлив...
Осторожно цепляясь за людей и за стены, Антипатр приближается к двери. Никто его не задерживает. Разве может недавний калека уйти далеко? И – куда?
В Синореге – празднество Вакха.
За порогом – кричащая тьма.
Двенадцать девочек, девушек, нимф... Где они? В гинекее – пыль запустения. Страшный сдавленный запах погибшего в этих стенах тепла и веселья. Тошнотворные призраки некогда сладостных ароматов благовоний, лакомств и пряностей. Ни души.
Может, царь Антипатр после смерти супруги разослал их по храмам и сделал блудницами? Или выдал все-таки замуж? Не убил же?.. Спросить у прислуги? А, сейчас недосуг. Что случилось, то уж случилось...
Митрадат занят поисками завещания. Сам обыскивает дворец и дотошно пытает приближенных и слуг Антипатра. Те клянутся, что ни о чем подобном не слышали. Как же так? Пожилой, больной, бессыновний... Беспечный безумец?.. Или просто боялся, что, избери он преемника среди подданных, тотчас вспыхнет усобица, рознь и резня? Или все эти годы жил мечтой о чуде – пришествия?
Я – пришел. И беру не чужое, свое. Ибо слово исторгнуто: “Забирай себе царство, будь счастлив”. Даже письменно, как в недавнем послании: “Не имея своих сыновей, я думал когда-нибудь завещать тебе власть”.
Остальное нынче не важно.
Истошно, скрипуче и плачески заорал под окошком петух. Неужели светает? Да нет, ночь едва успела опустить на город свой сонный покров. Верно, бедная птица совсем одурела от криков, песен и факелов.
А вот и второй, надрываясь, закукарекал. И третий откликнулся хриплым воплем, смущающим душу.
С ума посходили! Тоже вздумали править службу Сабазию? Или просто попутали все времена?
Да, похоже. К рассвету петухи, надорвавшись, замолкли.
Но едва гудящие хмелем головы человеков погрузились в тяжкий, грешный, горячечный сон, как случилась иная нелепица: в Синореге завыли собаки. Дурными, отчаянными, стенающими голосами: “Ууу-оой!..” Люди, выругавшись, выбегали во двор и лупили псов чем попало. Тщетно. Вой продолжался и летел изо всех закоулков. На конюшне заржали в испуге и забили копытами лошади. А в окрестных горах и лесах столь же нудно и тягостно выли шакалы.
А когда совсем рассвело, приключилось и третье чудо.
Из ближней рощи вдруг вышли двенадцать нимф в венках на распущенных косах – и двенадцать же козлоногих, хвостатых, рогатых, покрытых косматою бурою шерстью, сатиров. Лесные девы пели и плакали. А понурые демоны с мрачным ревом тащили носилки. На них возлежало мертвое тело царя Антипатра. И в груди его трепетала – пронзившая сердце стрела.
Золотая стрела Артемиды.
Пока друзья будят и поднимают с постели Евпатора, пока он приказывает отпереть городские ворота – без его приказа нельзя! – и сатиры, и нимфы, оставив скорбную ношу, скрываются в чаще. Больше их здесь никто не увидит. И никто не отыщет того родника в потаенном вертепе.
Псиный вой прекращается. Петь бы птицам, но птицы молчат: ни единого посвиста. Мертвенная тишина.
Митрадат приближается к телу, уложенному на носилки из переплетенных ветвей, покрытых охапками трав.
Возлежащий не дышит. Но как дрожит от незримого колебания воздуха – золотая стрела. Как сияет! Будто не рукотворный металл, а разящая молния.
Но уста мертвеца улыбаются. А морщины – разгладились. А обрюзглость – пропала. А волосы и борода – снова сделались черными. Точно таким он явился семь лет назад пробудившемуся Митрадату!
Неужели и впрямь – та вода была... непростая?..
Митрадат совлекает с себя царский плащ и заботливо накрывает труп Антипатра – от макушки до пят. “Прямо как Александр над поверженным Дарием”, – умиляется шепотом Диофант. Но Евпатор не помышлял никому подражать. Он всего лишь не хочет, чтобы все увидели то, что внезапно открылось – ему. Их с покойным общую тайну.
Он не знал, что будет так потрясен: до священной дрожи в прожилках. И не ведал, что кончится – так. Для него всё было игрой. Да, жестокой, да, дикой, но – выходкой. С лицедейством и шутовством. Он не думал, что Антипатр на своих шатучих ногах в самом деле уйдет из дворца. Полагал, не найдя его в коридорах, что царя подобрал кто-то из приближенных и увел к себе ночевать. Не искал, ибо верил: найдется. Митрадат не желал ему смерти. От царя Антипатра он ждал одного: отречения. И оно совершилось. Раз так, можно было слегка подурачиться. Но безумный царь не позволил ему над собой насмеяться. Всемогущая всеблагая судьба и великие боги явили ему напоследок свое милосердие.
Из ворот появляются пробужденные люди. Кое-кто – все еще в увядшем венке и в шутейном наряде. Местные женщины начинают положенный плач. Но мужчины угрюмо молчат, окружая носилки.
– Боги сжалились над страдальцем, – говорит Митрадат. – Перед тем, как уйти, он вручил мне тиару и царство. Возрыдаем над Антипатром – но не станем терзаться отчаянием! Ибо есть у вас – новый царь!
Как же прыгает сердце в груди, когда слышит в ответ однодушное:
“Властвуй!..”
71. Удрученный свершившимся, царь Антипатр вскоре умер или, как говорили иные, погиб, убиенный неким мстительным недругом. Митрадат был к сему не причастен, ибо оба монарха питали друг к другу почтение. И, коль скоро другие наследники не дерзали себя объявить, Митрадата признали законным и угодным народу правителем. С той поры изо всех обретенных земель он с особою благосклонностью относился к Малой Армении, и народ платил ему верностью. Я слыхал, будто многие арменийцы уверовали в богоравенство Митрадата. Только здесь никогда не случалось восстаний, роптаний, измен – даже в годы предсмертных гонений, претерпленных Митрадатом от Гнея Помпея. Ныне той страны, как и той, откуда я родом, больше нет. Дейотар, враг царя Митрадата, был последним здешним царем. На моих глазах это царствице оказалось поглощенным ненасытным чудовищем – Римом, и сделалось частью провинции Понт.
Вольный ветер, волнистая влага, соль и солнце, холод глубин, косяки среброспинных рыбешек, обиталище гадов, хранилище переливчатых перлов и покрытого зеленью злата... О великое море, игралище крутолобых дельфинов, колыбель и могила тьмы...
Митрадат от нечего делать млеет под навесом на палубе. И ничто его не соблазняет, кроме зрелища неба и вод. Ни приятельская болтовня, ни матросские байки, ни опись захваченных во дворце Антипатра сокровищ, копившихся там поколениями, ни Диофантовы рассуждения о политике и о стратегии...
Закрываешь глаза – и мерещится, будто время хлынуло вспыть. Будто воды тебя возратили в день, уже пережитый тобою. Так и было: нагретая палуба, корабельная флейта, друзья, Диофант в военном плаще, за спиной – приключения в Малой Армении, переход в Трапезунд, впереди – Диоскуриада. А прочее – словно сонная небыль. И тебя ожидает...
Что? Гибель – в Пантикапее?
О нет. Ожидает – Колхида. В которую ты придешь не как завоеватель, а лишь как защитник, умиротворитель, дарователь законов и благ. Как могучий Геракл, поспешивший на выручку страждущему среди здешних гор Прометею. А иначе зачем бы судьба привела в Трапезунд умоляющих диоскурийцев? “О спаси нас от развоевавшихся варваров! Их вожди, дерясь меж собою, выжигают наши поля, вырубают сады, разрушают дороги и дамбы, угоняют стада, умыкают детей, нападают на корабли... О приди, а иначе нам гибель!”
Тот же плач, что у херсонеситов. Сговорились? Вряд ли. Херсонес далеко. Но единственный, кто способен помочь городам побережья – это он, Митрадат. Царь Понтийской Каппадокии и Малой Армении.
И пришлось, веселясь про себя, укорачивать путь, срочно нанимать корабли, закупать припасы, грузить преумноженное пополнением войско – и плыть на выручку страждущим, вознеся хвалу и молитву близнецам Диоскурам, облегчающим плавание.
Впереди – Диоскуриада.
Завиваются кольца судьбы.
72. В Колхиде, куда прибыл царь Митрадат, в ту пору единого повелителя не было, а наследственные скипетроносцы во главе враждовавших племен то и дело сражались друг с другом и нападали на обитавших там эллинов. Несогласие их и сгубило. Митрадат, появившись нежданно с обученным войском, в первой схватке разбил одного из правителей-скиптухов, другого пленил, взяв в союзники третьего, вместе с коим пошел войной на четвертого и опять победил. Царь, однако, не мучил пытками пленников, но охотно миловал и нарекал своими друзьями тех, кто клялся ему в вечной верности. Оттого сулившая обернуться жестокой война завершилась неслыханно скоро. Уцелевшие скиптухи согласились на перемирие, а затем и на мир, и во избежание распрей признали царем над собой Митрадата.
73. Он собрал всех вождей близ Диоскуриады, дабы каждый дал ему клятву и обрядом скрепил договор. Кое-кто опасался, что царь затеял коварство и намерен их умертвить, ибо он повелел, чтоб явились и дети, и старцы. Митрадат же, приняв от колхов, соанов и прочих обеты покорности, стал допытываться, не приходится ли кто-нибудь из вождей или знати сродни арменийской царице, жене Антипатра, уроженице этой страны. И один из соанских старейшин вскричал – “Она дочь моя!” – и Митрадат его обнял, промолвив: “А мне она была лучше матери” – и оба восплакали. “Ты отныне не просто наш повелитель, но родич”, – произнес торжественно старец и с согласия прочих подарил Митрадату святыню колхидской земли: древний перстень Айэта, сокровище, дорогое не меньше, чем власть.
74. Обещав править милостиво и взяв с новых подданных обещание не чинить вреда городам, Митрадат вошел званым гостем в Диоскуриаду, где его нарекли покровителем города и героем, достойным великих торжеств и благодарственного воздвижения статуи. Покоривший в едином походе две соседних страны, Митрадат позволил войскам отдохнуть, наслаждаясь покоем и славой. Между тем приближалась пора непогоды, и надобно было решать, зимовать ли в Колхиде, продолжить ли победоносный поход, усмирив непокорных пока гениохов, или же возвратиться в отеческий Понт.
...Говорят, что прекрасны Афины; говорят, что доселе роскошен, невзирая на римлян, Пергам; говорят, что чудесны Эфес и Милет – ай, да мало ли что говорят!.. Только царь Митрадат не припомнит ни края, ни города, что сравнился бы прелестью с завоеванной его дедом Фарнаком благодатной Синопы. Слишком грязен и шумен торговый порт Трапезунд, слишком холодны зимы и слишком мрачны арменийские храмы и крепости, затаившиеся среди гор; слишком скучен и пылен деловитый Пантикапей, слишком душен и гнилостен летом пряный воздух Колхиды. Кручи, дебри, болота, стремнины, ядовитые твари в расселинах, зверовидные варвары в непролазных лесах...
Край земли.
Почему бы тут и впрямь не водиться какой-нибудь нечисти – вроде драконов? Вряд ли в древних поверьях нет истины. А драконам здесь есть, что стеречь от пришельцев. Пещеры и клады. Златоносные русла крутящихся по ущелиям рек. Потаенные тропы к укромным святилищам Бога-Всадника и подземельной Гекаты. Заточенных в наскальные башни невест.
Много разных диковин в Колхиде. Кое-что Митрадат повидал. Но драконов так и не встретил. Хоть и властен над ними. Как клялся старик, нелюдское могущество – в перстне Айэта. И не столько в желтом злате оправы, сколько в камешке, совершенно невзрачном на вид. Ни особого цвета, ни блеска, ни завлекающей взоры прозрачности. Но второго такого уже не найти.
Это, с трепетом молвили колхи, “Око Дракона”. Царь Айэт три дня и три ночи выслеживал редкое чудище. А потом еще столько же времени караулил миг его сна. Дивный камень, по сути, и вовсе не камень, а – третий глаз, сокровенный в драконьем мозгу и дарующий вечную мощь и пророческое ясновидение. Свойства эти останутся в камне, только если исторгнуть его из живого дракона. Но как подойти, когда он всё чует и видит? Царь Айэт победил его хитростью: обратился в орла. Он умел, он был волхв, родитель Медеи. Он следил за ящером сверху – то с неба, то с дерева, то со скалы. И сверху же ринулся, раскроив безжалостным клювом и крючками когтей задубелую кожу и впившись в трепещущий мозг. Вырвал камень – и взмыл в небеса, и унес дорогую добычу к себе в Кутаиду. А дракон его, якобы, издыхая, по-страшному проклял. Оттого-то любимая дочь превзошла его и в искусстве волшбы, и в коварстве, и в лютости: чары перстня не имели власти над ней.
Такую историю Митрадату поведали колхи. Он сперва только делал вид, будто полон почтительной веры. А ныне, поносив на руке этот перстень, и вправду уверовал. Камень кажется неприглядным лишь для беглого нелюбопытного взора. А на самом деле – живой. Мутный глаз в кровянистых прожилках. Всё время меняющийся. То забьется, как пульс у бойца. То вдруг станет горячим и нагреет оправу. Днем бывает тускл, как бельмо, а в ночной темноте начинает мерцать. В первый раз, увидев сияние, Митрадат не поверил глазам и позвал Дорилая. И что же? Камень тут же померк, охладел и как будто ужался. Сонный друг был не в силах понять, для чего его подняли с ложа. Ну, перстень, ну да, заблестел, отразив огонек ночника, бог с тобою, какие драконы, Евпатор!.. Царь оставил у себя Дорилая, чтобы в нужный момент растолкать. Тот мгновенно уснул, а наутро не помнил, почему он здесь оказался. Митрадат же долго трудил в полумраке глаза, созерцая перстень Айэта. Камень так и остался безжизненно темен. И злопамятны же эти твари, драконы...
Вдруг – как с цепи сорвавшийся ливень. Трое суток – грохот и звон проливного дождя. Реки, вздувшись, как брюхатые гады, несут на взмыленных пенных хребтах что попало: деревья, дохлятину, доски, горшки, человечьи останки и всяческий хлам. Там, в горах, смыло несколько деревень, затопило полоски полей, погубило сады, виноградники...
И по улицам обезлюдевшей Диоскуриады ныне льются ручьи и ползают змеи. Люди же замкнулись в домах. Ни на рынке, ни в лавочках, ни в порту – ни единой души. Какие дела в такую погоду? Сиди у огня, сожалей об утратах, беседуй с близкими и попивай понемногу вино. Просыпаться – и то неохота: день почти неотличен от ночи. Бурно, мокро, темно...
Митрадату уже надоел этот город, безделье, затяжные пиры и натужно веселые ночи. Он всё чаще хочет домой. Раньше не было этой тоски, ибо не было дома. Теперь же он переделал убранство и расположение комнат в синопейском дворце, обустроив на собственный и свои, и сестрины покои.
Сестра. Лаодика. Возлюбленная. Он уже стосковался по ней, хоть не брезгует ласками здешних красавиц – и смуглянок с очами как ночь, и белокурых потомиц занесенных в Колхиду ахеян, и гордых высокогрудых соанок. Но никто не сравнится с сестрой ни душой, ни царственной прелестью. Он почти не писал ей все эти месяцы – разве женщина может понять упоение ратными радостями, и зачем тревожить ее, отягченную нежным бременем? Слал подарки, наспех царапал – “Я здоров, береги себя!” – и азартно бросался вперед. Ненасытный и неукротимый.
А теперь, во время дождя, сочинил вдруг большое послание. Будто бы не одни лишь небесные створы, а и душу царя прорвало излияниями. “Привет тебе, о возлюбленная сестра и супруга, отрада моя и единственное вожделение, свет в миру, украшение царств, покоренных мной ради славы твоей и моей, ради наших детей…”
Переждать этот дождь – и уехать.
...”И рек Громовержец: рожденный от чрева Алкмены
да станет бессмертным героем, царем над царями,
и да положит начало великому племени персов…”
Митрадат краем уха внимает аэду, выступающему на пиру. Самодельное песнопение, пафос коего ясен даже отроку-виночерпию: Зевс, Геракл – почитающийся прародителем персов – и, конечно же, Прометей. Митрадату уже показали с десяток скал, на которых томился титан и откуда его совлекал сын Алкмены.
Пышнословная лесть. Но послушать приятно. С пьяных глаз даже верится, будто все – и поющий, и внемлющие – свято верят торжественной песне. Прозревая в тебе, Митрадате Евпаторе, новоявленного Геракла, любимца богов, сына неба. И на статуе, что воздвигнут ему в Диоскуриаде, он будет изваян с геракловой палицей и в геракловом шлеме со львиным клыком на челе.
“Перс по имени, эллин по духу, бог по стати –
будь славен, наш царь!..”
Рука разомлевшего от похвал Митрадата лениво тянется к позлащенному кубку. Он решает угостить песнопевца вином и с небрежною щедростью подарить ему драгоценную чашу. И уже предвкушает восторг одаряемого, жар завистливых взоров, восхищение подданных, взрывы рукоплесканий...
Внезапно – из распахнутой двери – дыхание бесноватой стихии и хрип подступившей к порогу беды.
Незнакомцы входят вдвоем, явно не без труда поборов запреты охранников.
– Государь, у нас срочное дело к тебе. Мы – послы Херсонеса.
С промокшего платья струится вода. Волосы тоже смоклись. Небриты, обветрены. Не скажи они свое звание, принял бы за бродяг.
Старший – темноволосый, плотный, немного приземистый, лет сорока, представляется:
– Дамаскил, сын Атенея.
Младший – с виду под тридцать – выше спутника, стройный, светлый и сероглазый, продолжает:
– И Гераклеодор, сын Аполлония. Вот наши грамоты, подтверждающие полномочия. Мы явились к тебе, государь, чтоб напомнить твое обещание соблюсти договор, оказав нам военную помощь. Мы полгода ждали ее, уповая на милость богов, но больше терпеть невозможно. Скифы уже совершают набеги на ближнюю хору. Скилур угрожает зимою войти в Херсонес и разграбить его, если мы не сдадимся ему добровольно. Если ты не желаешь, о царь, чтобы город достался врагам, вышли войско в Тавриду, не медля ни дня.
Митрадат созерцает посланников. Нет, в Синопу к нему приезжали другие. Те были постарше, поопытнее и поспокойнее. На сей раз молодые, настырные. Особенно этот. Как его, Гераклеодор. Судя по росту и гордой выправке – воин. Его нетрудно представить себе с мечом и копьем. Неужели у херсонеситов не сыщется пара тысяч таких же, как он? Вот и дали бы им оружие, не мечась через море за помощью.
– Разве в городе нет ополчения? – любопытствует Митрадат, приближаясь к послам.
– Есть, о царь, – говорит Дамаскил. – Но при каждом набеге врагов гибнут самые лучшие. Наши силы слабеют, а полчища скифов бесчисленны. Против скифов надобно настоящее войско, ведомое опытным полководцем. Среди нас таких нет. Херсонес ведь город торговый. Мы в отчаянии, государь. Друг мой прав: если ты не поможешь нам, мы погибли.
Царь не знает, что отвечать. Слишком это внезапно свалилось. Как каменный дождь на беспечную голову.
– Договоры священны, – произносит уклончиво он. – Но поспешность в серьезных делах неуместна. Ваши речи меня взволновали, однако вы видите: скоро ночь, я пирую с друзьями... Вы мне – тоже друзья и почетные гости. Так смените дорожное платье на праздничное, умаститесь, наденьте венки и идите ко мне пировать. О тревогах, снедающих вас, побеседуем завтра.
– Царь! – взрывается негодованием тот, чье имя Гераклеодор. – Нам не до венков и нарядов, когда каждый день погибают сограждане! Мы уже потеряли едва ли не месяц, ища тебя по всему побережью Эвксинского Понта! Явились в Синопу – нас послали вслед за тобой в Трапезунд, а оттуда – сюда... Мы боролись с волнами и бурей, мы не спали ночами, не ели, не пили, не жалели себя – да неужто затем, чтобы слушать тут сладкие песни?.. Я бы лучше вернулся домой – пусть на верную гибель, но с честью.
Дамаскил его дергает за одежду, толкает, наступает на ногу – тщетно. Наконец, громко перебивает:
– Государь, не слушай его! Он совсем обезумел от долгой бессонницы, жестокой качки и неистребимой тревоги! А твои слова превосходны. Большие дела не решаются на хмельную и на усталую голову. Мы с благодарностью примем твой мудрый совет и столь лестное нам приглашение.
– Между прочим, персы, предки мои, поступали именно так, – усмехается Митрадат. – Заключали все сделки дважды: сперва на пиру, а потом – проспавшись от хмеля. Поверяли решимость рассудком.
– Так яви нам решимость, достойную предков твоих! – вновь взывает Гераклеодор. – Ты уже обещал, мы – поверили...
– Я от слов своих не отрекаюсь, – прерывает его Митрадат. – Но... мне нужно подумать и взвесить. Скоро я вернусь в Синопу и...
– Тогда будет поздно, – вторгается в речь царя неуёмный Гераклеодор. – Счет идет... почти на часы. Если ты проколеблешься месяц – надеяться не на что. Лучше мы уж сразу уедем.
Экий... бешеный.
Не умеют они объясняться с царями, эти вольнолюбивые эллины.
Ничего. Митрадат их научит. Если сможет спасти Херсонес.
Царь подходит вплотную к молодому послу. Изучающе смотрит в глаза. И приказывает:
– Ты устал. Иди и поспи. Я отвечу вам на рассвете.
...Дождь уже не хлещет, а сеется. Не гремит – шелестит. Лишь по кровельным водостокам с шумом мчится поток, низвергаясь в переполненный водоем, растекаясь по плитам двора...
Митрадат выходит на воздух, потому что болит голова и слегка мутит от обжорства. Облегчается прямо в бассейн: воды смоют всю грязь. Ничего. Ветер стих, дождь не холоден, а скорее прохладен. После душного зала – приятно. Митрадат с наслаждением подставляет щекочущим каплям лицо и стоит, поджидая стратега. Диофант остался близ города, в лагере. Значит, есть еще время отдохнуть, протрезветь и подумать.
На ходу иногда лучше думается.
Он несколько дней просидел взаперти и успел погрязнуть в уюте. Нужно расшевелиться, взбодриться, вернуть себе вкус к приключениям.
И немного побыть одному.
Без советников.
Ускользнуть ото всех.
Значит: взять темный кожаный плащ, негасимый фонарь, мускулистого телохранителя – и туда, на соленый простор, где гуляют лишь волны да ветер.
Город словно бы вымер. Ни собачьего лая, ни любовных песен в ночи, ни бредущих с пирушки гуляк, ни блудниц, ни грабителей, поджидающих в темноте запоздалых прохожих.
Только рокот прибоя и шум струящихся вод.
У причала болтается сиротливый корабль херсонесских послов. Есть ли там, интересно, охрана? Если есть, о чем говорят? Это может быть важно. В лицо ведь не скажут всего.
Приказав кинжалоносцу обернуть фонарик плащом, Митрадат приближается к судну, таясь за будкой таможенника. Тот давно уже спит или нет его: в будке темно.
Голоса на борту:
– Мне мерещится, кто-то ходит.
– Да ну! Кто в такую погоду пойдет? И кому мы нужны в этом городе?
– Меньше всех, чует сердце мое, Митрадату.
– Это верно. Хотел бы помочь, уж давно бы помог. А не бегал бы по горам, словно дичь от охотника.
– Изумляюсь, как наши стратеги уповают – на молокососа! Сколько лет ему – двадцать? Чуть больше?…
– А я больше дивлюсь на ребячества наших послов. Потеряли полдня, догоняя дикарскую лодку без руля и весла и вытаскивая из нее полоумного варвара с шалой девчонкой... С той поры всё пошло враскосяк: ни удачи, ни отдыха, ни хорошей погоды...
– Это ты Гераклеодора вини, Дамаскил ни при чем. Он его отговаривал: мол, не наша беда, захотели топиться – пусть топятся.
– Кажется, тот старик собирался зарезать ее...
– Потому что издали приняли наш корабль за пиратский.
– Да, а Гераклеодор: “Дамаскил, там – мой друг! Что случилось, не знаю, но должен вмешаться, иначе – беда...” И – как прыгнет в воду! Не могли же мы – бросить его!
– Видел я тот безумный прыжок. Только слов его не слыхал. Ха-ха-ха, ну и дружбы у человека из почтенной семьи! Старый варвар с кинжалом, умыкатель невест, что годятся во внучки!
– Говорят, она убежала с ним – по любви.
– Ну, тогда, Афродитой клянусь, они спятили все, начиная с Гераклеодора!
– Нет, он все-таки правильно сделал, что вернул их домой.
– Да уж, пусть там родня разберется.
...Любопытный рассказ. Ай да “бешеный”! Жаль, Митрадату уже не удастся ни дослушать моряцкие сплетни, ни самому вступить в разговор: на причал примчался посланец с возгласом: “Царь! Тебя ищет стратег Диофант!” Митрадат возвращается во дворец. И, не сбросив даже плаща, излагает суть дела.
75. Но когда Митрадат находился в Диоскуриаде, там его опять разыскали послы Херсонеса Таврического и просили дать им войско немедленно, или город падет от жестокого натиска скифов. Вдохновленный своими победами в Малой Армении и Колхиде, царь, почти не испытывая колебаний, послал в Тавриду шесть тысяч гоплитов. А начальствовать ими доверил Диофанту, сыну Асклепиодора, имя коего в Херсонесе чтят до сих пор. Не лишу себя радости написать, что одним из посланников города был Гераклеодор, близкий друг моих предков и отец Аполлония, моего покойного тестя. И, когда бы не оба они, то премного короче была бы история моего несчастного рода.
Препирательства, уговоры, досада, азарт.
Диофант с Митрадатом сегодня как будто сменялись ролями: искушенный стратег рвется в бой, юный царь осторожничает.
– При удачном исходе, мой царь, ты получишь ключ от Тавриды.
– Да, но кто поручится за этот исход?
– Я рискнул бы, Гераклом клянусь!
– Или ты позабыл, Диофант, что такое Скилуровы скифы? Степняки, что на полном скаку убивают стрелой – зайца в глаз или птицу в полете? Напомню тебе: их никто еще не покорял, ни любезный тебе Александр, ни мой предок Дарий Гистасп.
– Александр туда не заглядывал, Дария же погубила не ратная сила скифов, а тактика. Я неплохо ее изучил! Грубым натиском их не возьмешь, но холодным расчетом – пожалуй. И – железным порядком, мой царь! Ибо скифы не знают ни строя фалангой, ни военных команд, ни умения подчиняться приказам. А мои подчиненные, коих ты уже испытал, не позорили до сих пор ни тебя, ни меня. Эти люди довольны походом, но мечтают о большем – о славе на все времена!
– Как и ты, Диофант.
– Что же в этом дурного, мой царь?
– То, что войско – мое.
– Ты желаешь вести его... сам?
– Не спеши возражать!.. Знаю: я еще молод, неопытен; разрабатывал хитрые замыслы, даже брал города – те, что сами сдавались, обольщал племена и вождей, но пока не командовал ни одним настоящим сражением...
– Дело даже не в опыте, царь мой. Жизнь твоя чересчур драгоценна! Если я погибну в степях – ты отыщешь другого стратега, если ты – конец государству...
– Так зачем же ты дразнишь меня? То клянешься в грядущей победе, то теперь говоришь, что затея безумно опасная... Ну, пошлю я войско за море, а Скилур изничтожит его – кем я буду? Жалким посмешищем!
– Царь, разделим надвое жребий! Дай мне только пехоту, остальное оставь при себе. И условимся: если я потерплю поражение, оно будет моим. Скифы могут – побить Диофанта. Но победа, добытая мною, будет безраздельно твоей. Покорить победителей Дария вправе лишь потомок Гистаспа. А властвовать Скифией – лишь наследник великих царей.
– Ай, какой же ты изворотливый льстец! И откуда взялось, твой отец ведь не был таким.
– Научился, мой царь, на Боспоре. Пробивался как мог, ведь одних способностей мало, чтоб достичь должностей.
– Ты командовал конницей, верно?
– Да. Но везти через море коней невозможно. Лучше там наберу. Только дай мне пехоту!
– Не всю.
– Тысяч десять.
– Как будто не знаешь: у нас нет кораблей, чтобы их переправить. Снаряжение, пропитание, слуги – всё требует места.
– Ну...самое малое... шесть.
– Забирай!
– Ты не будешь о том сожалеть, Митрадат!
– И зови послов Херсонеса.
Что-то долго нейдут. Утомленные бурей, тревогой и странствием, они, верно, уснули, насилу добравшись до теплых постелей. И вино, коим царь угощал их, ударило в голову. Им обещан ответ на рассвете, но они не спешат.
“Этим людям не позавидуешь”, – говорит сам себе Митрадат. Город вверился им, но судьба Херсонеса от них не зависит. Всё решать – двум царям, никогда друг друга не видевшим. Кто одержит верх: лютый старец Скилур – или дерзкий юнец Митрадат? Тот и будет владыкою Херсонеса. А может, и Скифии. А потом – чем не шутят боги? – и целой Тавриды.
А, явились. Небритые, как и вчера, но хотя бы сухие и в чистом.
– Привет тебе, государь!
– Как спалось с дороги, почтеннейшие?
– Царь, мы глаз не сомкнули, – говорит за двоих Дамаскил.
– Дождик, что ли, мешал?
– Нет. Отчаяние.
И вчерашний строптивец Гераклеодор вдруг склоняется перед Евпатором:
– Царь, я каюсь: терзаемый думой о городе, я несдержанной речью обидел тебя. И готов понести наказание. Если хочешь, возьми мою жизнь. Но спаси Херсонес, умоляю тебя на коленях! Нет той жертвы, которой я не принес бы во имя отечества.
О, какая гордыня – в свободном смирении “бешеного”! На коленях – и все-таки требует! Митрадат еще не встречал такого ни в ком. Этот светловолосый упрямец задевает его, забавляет и... нравится. Он – как лев: приручить его можно попробовать, но на цепь не посадишь – умрет.
– Славно! – говорит Митрадат, поднимая Гераклеодора. – Я позволю тебе принести эту жертву, коли будет угодно богам. Но не здесь. А за морем. В сражении.
И – обоим:
– Всё решено, дорогие мои. Я даю вам войско. Немедленно.
– Да живешь ты вечно, о царь!
– Много дать не могу. Тысяч шесть, но люди отборные. Поведет их мой лучший стратег Диофант, сын Асклепиодора. Он успел послужить на Боспоре и знаком с повадками скифов. Кстати! Почему бы вам, херсонеситам, не попробовать обратиться к царю Парисаду? Я знаю, Боспор – ваш извечный соперник, а царь не особенно щедр, но он сам страдает от варваров – савроматов, скифов, ахейцев... И он, говорю без обмана, неплохой человек!
– Я бывал на Боспоре не раз, – отвечает Гераклеодор. – Не посланником, а по делам: я купец. С Парисадом я не встречался, но знаю, что сейчас там очень неладно. Азиатский Боспор угрожает отпасть, если царь не смирит савроматов. Сделать это мешает Скилур, наглость коего простирается и на восток, и на запад. Среди скифов Боспора растет непокорство царю Парисаду. Ходят слухи... я не вправе таить столь тревожную новость, о царь... будто скифы – свои и Скилуровы – могут даже вовлечь Парисада в войну с Херсонесом. Он ведь платит Скифии дань, а вернее, не платит, ибо нечем платить – значит, он в должниках у Скилура и обязан ему помогать. Этот “бешеный” сведущ в политике – замечает себе Митрадат с удивлением. Много ездил, всё видел и слышал. Приметлив и въедлив. И когда не вспылит, рассуждает тонко и трезво.
– Парисад – человек невоинственный, – возражает, слегка поразмыслив, Евпатор. – И до крайности осмотрительный. Я ручаюсь, что против меня он не выступит. Ибо я ему был – вроде сына. С Диофантом он тоже знаком, тот служил у него и достиг немалых отличий. Парисад трусоват, но не верю, что он согласился бы променять меня – на какого-то скифа.
– Знаком ли царю Митрадату некий... Савмак? – любопытствует Гераклеодор.
– А то как же! Изрядный герой! Совоспитанничек! Сколько раз дрались и мирились! Ну, и как он там, жив-здоров?
– О верности сплетен судить не берусь, – продолжает Гераклеодор, – но Савмака прочат в наследники.
– Ай, об этом давно говорили, но царь Парисад не спешит ничего подтверждать!
– Но и опровергать молву – не спешит. И пожалуй, скорей укрепляет ее своими делами. Савмаку нынче отдана конница, Савмак, я слыхал, собирает налоги в степных поселениях, Савмак представляет царя на празднествах в Фанагории и Горгиппии... Куда ни пойди на Боспоре – всюду будет Савмак! От Нимфея до Танаиса! У всех на устах!
А вот это серьёзно. И скверно. В Парисадовых письмах об этом – ни слова. Еще бы: разве мог он надеяться, что Евпатор даст ему денег, если на деле у власти – не царь, а Савмак.
– Как же эллины терпят такое? – возмущается Митрадат. – Скиф, безродный найдёныш, рыжий аки лис полевой...
Митрадат понимает, что сгоряча несет околесицу. В жилах скифа – царская кровь, пусть и варварская, рыжина не порок, по повадкам и речи Савмак так же мало разнится с эллинами, как и сам Митрадат – а сиротство лишь на руку тем, кто не хочет засилия алчной царской родни...
– И к тому же, – добавляет Евпатор, – я слыхал, что родитель Савмака был проклят Скилуром. Не пойму, каким способом Парисад собирается угодить степному царю, выбирая в любимцы отверженного!
– Это было давно, – возражает Гераклеодор. – А Скилур хладнокровен, хитер и расчетлив не менее, чем жесток и свиреп. Ради выгоды он возьмет свое слово назад, ибо проклятый – мертв. А Савмак перед дедом ни в чем не виновен. Его власть над Боспором – Скилуру на пользу.
Опасная и прегорькая правда. Митрадату даже неловко, что приходится говорить о болезненных для него обстоятельствах с чужаком. До вчерашнего дня – незнакомцем. Человеком к тому же заносчивым и нелюбезным. Но ведь больше и не с кем. Совершая свой победоносный поход, Митрадат не поддерживал никаких сношений с Боспором. А Гераклеодор – очевидно – прекрасно осведомлен. Потому его, вероятно, и избрали послом. Невзирая на невоздержанность.
– Всё же мне непонятны дела Парисада, – говорит Митрадат. – Его царство стонет от скифов, и своих, и соседних! Зачем же…
– Правитель одной с ними крови способен их усмирить. Государь, уверяю тебя: на Боспоре царя Парисада еле терпят, хуля его, издеваясь, насмешничая, Савмака же...
– Любят, что ли?
– Не то что бы любят, но... уже принимают всерьез.
Очень плохо и очень тревожно.
– “Царь Савмак” – не насмешка ли? – фыркает Митрадат с горделивым презрением. – Без гримасы не произнесешь!
– Но “Спарток” – тоже имя фракийца, не эллина, – отвечает Гераклеодор. – Спартокиды же правили на Боспоре много веков. Парисад, как ты знаешь, последний в династии. Как привыкли когда-то к Спартоку и к череде Парисадов, так привыкнут к Савмаку. Заставит!
Что ни слово – то лезвием по сердцу.
Надо что-то делать, Евпатор. Царь Понтийской Каппадокии, царь Малой Армении, царь Колхиды, простат Херсонеса и... царь и архонт Боспора и Феодосии?.. Почему бы и нет?..
– Хорошо, – говорит Митрадат. – Благодарствуй за откровенность, почтенный Гераклеодор. Я приму надлежащие меры.
– Не сердись на меня, государь.
– О, за что?… Чтобы льстить, у меня есть придворные.
Все же царь был слишком взволнован. Это видели все. Надо бы успокоиться. Отпустив послов, Митрадат берет свиток с письмами. Херсонеситы захватили с собой из Синопы гонца, но ни поговорить с ним, ни прочесть эту кипу посланий времени не было. Да и что могло там случиться? Все события – здесь.
Ого-го!.. Из Мазаки, от сестры Лаодики Старшей, царицы Каппадокии. Евпатор был несмышленышем, когда ее выдали замуж, и с тех пор ни разу не виделся с нею. Да, супруга Ариарата Эпифана присылала ему запоздалые поздравления с возвращением на престол и подарки на свадьбу – но без должной сердечности. Будто бы Митрадат ей – чужой.
Интересно, что ей понадобилось?.. О, какие известия!.. Цареубийство! Некий Гордий зарезал ее мужа и скрылся! Тиара каппадокийских царей возложена на наследника, Ариарата Филометора, за которого будет править до совершеннолетия Лаодика Старшая, мать! Торжествующая? Неутешная?.. Может, Гордий был ее ставленником? Непохоже: “Взываю к тебе, о возлюбленный брат: прикажи изловить и вернуть мне в Мазаку для заслуженной кары убийцу, что посмел бежать в твое царство...” Гордий прячется в Понте? Забавно!.. “Иначе позор соучастия в мерзостном деле может также затронуть тебя, чего я бы никак не хотела, памятуя о нашем родстве”... Ай, сестрица, не надо угроз, помни, с кем говоришь! “Соучастие” – кто поверит в сей вздор, если Ариарат Эпифан был убит, когда я находился в Колхиде?..Еще выдумаешь, будто я подарил ему ножик! Неизвестно, что двигало Гордием: может, царь его оскорбил. Азиаты – горячие люди, чуть что – за кинжал. Сам – такой! И способен понять горемыку. Цареубийца? Зорче надо царей охранять. И вообще, кому рок начертал быть убитым, тому тщетно беречься: не железо, так яд...
Подождем. И не выдадим этого Гордия, даже если разыщем. Он может на что-то сгодиться. Кто ведает, негодяй он или смельчак. И посмотрим, как будет править в Каппадокии сестрица.
С этим – всё.
Что там дальше?.. Письмо Филетера, отца Дорилая, “друга и родственника царя”. После витиеватых приветов и малозначащих сплетен – весомая весть: “В Кабейре скончалась некая узница, и ее схоронили пристойно, но тайно, дабы не огорчать государыню, ожидающую дитя…”
Это значит: нет у тебя больше матери. И нет вины за тобою, Евпатор. Ты и пальцем не тронул ее. И никто не посмеет тебя упрекать. Даже боги. Пускай, если им так угодно, они оправдают ее на Мосту Воздаяния. А вот ты не простишь. Никогда.
Сколько яда кипело в душе этой женщины, сколько зла она мне принесла! Да была ли она вправду – матерью мне? Может, я появился, как Тот – из бедра отца-небожителя? А иначе – откуда такая вражда, как к Загрею у мстительной Геры? Чсем я не угодил ей в младенчестве? Я был весел, красив, боевит и смышлен – любоваться бы мной и гордиться! Нет, ласкала плаксивого Хреста, а меня лишь на людях, для виду, привлекала к груди...
Я был слишком похож на отца.
И она ненавидела в нем – меня, а его – во мне. Их свели в супружестве римляне, так что вряд ли она выходила за него по любви. А когда он погиб при ее попустительстве, я ей стал – нестерпимым укором.
Небо ей отомстило, не я! И не мне ее нынче оплакивать. Я наплакался всласть возле гроба отца. А потом рыдал с Дорилаем, когда умерла его мать, что была мне кормилицей.
Хватит.
Я сказал же, что ничего не желаю об этом ни слышать, ни знать!
Сразу пропало желание возвращаться домой. Даже нет особой охоты раскрывать письмо от сестры Лаодики Младшей. Там, наверное, только слезы и жалобы: мол, забыл, не любишь, не пишешь, у тебя там другие услады...
“Спасибо тебе за подарки, возлюбленный брат. Понимаю, писать тебе некогда. Всё равно до меня доносятся вести о твоих блестящих победах. Я стараюсь почаще радоваться, но тоска снедает меня. Просыпаясь и засыпая, я молюсь о твоем возвращении и целую резной аметист с твоим ликом. И смотрю на него целый день, чтобы сын получился живым твоим изваянием. Я уверена, что у нас будет сын, он уже мне приснился. Как я жажду увидеть тебя, о любимый, но боюсь показаться дурной: я ужасно сейчас некрасивая. Ем и сплю. Говорят, мне полезно. Дела поручила советникам. Меня ограждают от нехороших вестей. Но я знаю, возлюбленный брат, что у нашей сестры Лаодики Старшей несчастье. Ее мужа убил некий Гордий. Я слышала, он скрывается в Понте, но без тебя не берусь приказать, чтоб его отыскали и выслали. Так я и написала сестре. Только ты не захочешь ведь покрывать негодяя. Береги себя, о возлюбленный брат. Не смогу пережить, если ты опять пропадешь без следа или хуже – погибнешь. Что мне власть надо всеми тобой покоренными царствами – без тебя! Каждый день я взываю к богам, чтоб вернули тебя невредимым. Напиши мне, каким богам поклоняются колхи, я буду молиться и им. До сих пор удивляюсь, что мой Митрадат – царь Колхиды! Наследник Айэта!..”
Я сам удивлялся, сестра. А сейчас привык. И Колхида уже надоела. Подумаешь, златорунные овны, драконы, орлы, молодые колдуньи, волшебные перстни, дремучие заросли над стремнинами, укрывающими чрева черных пещер, из которых по городу в дождь расползаются влажные змеи... Эка невидаль!
Жажду новых побед.
Не желаешь ли, дорогая сестра, стать еще и боспорской царицей?
Молчу. Боги любят дерзающих, но наказывают болтунов. Рок ревнив и завистлив, но удача щедра на случайные ласки. Победами хвастаться можно, а о замыслах лучше молчать.
Не понять того велеречивому Диофанту. Никогда не понять.
Врученные свыше тайны мы будем хранить, как драконы – злато Колхиды. Пусть великие боги считают, будто всё совершается – ими. О, мы будет смиренны. И тихо пойдем по укромной тропе, что ведет нас...
К бессмертию?
К власти над миром?
Тс-с.. Не надо так громко.
В Тавриду.
76. Отсылая отряд Диофанта в Херсонес, царь задумал с оставшейся у него частью войск, составленных из понтийцев, халибов, арменийцев, соанов и колхов, перейти по кавказскому берегу в Азиатский Боспор. Полагаю, он мыслил сомкнуться со своим стратегом в Тавриде, защитив ему тыл. Или он вознамерился зазимовать у царя Парисада, о коем ходила молва, что тот уже хвор и не в силах отбиваться от варваров. Покорить в едином походе три окрестных страны было лестно любому правителю, а тем паче тому, кто возмыслил себя продолжателем Александровых дел и отмстителем скифам за давнишнее поражение Дария.
– Доверяю тебе, Диофант сын Асклепиодора, совершить во спасение Херсонеса Таврического и во славу мою всё, что ты сочтешь достодолжным и достохвальным.
– Я клянусь тебе, царь мой, что исполню свой долг и вернусь со щитом, украшенным лаврами.
– Лавры там не растут, как ты знаешь.
– Ничего, отчеканим из меди. Такие не вянут и получше блестят.
Они улыбаются, полководец и царь. Собеседуя словно на равных. Диофант получает из рук Митрадата перстень с царским изображением – знак своих полномочий. А из уст царя – поцелуй. Сколь обширны и велики полномочия Диофанта, знают только они, эти двое. Поцелуем скрепляется тайна.
У царя престранное чувство, будто это мгновение – было. Будто он уже посылал кого-то, куда-то, будто кто-то ему обещал...
Митрадату не по себе, ибо знает: этого – не было. У него – ледяная, стальная, кристальная память. Он не мог ничего позабыть. Может, снилось когда-то?.. А, что теперь вспоминать!
– О ученейший из стратегов, прощай!
– Прощай, Митрадат. Да хранят тебя боги!
Бури быть не должно. Дождь порою еще моросит, но небо уже посветлело: облака идут высоко и сияют жемчужным отливом. Море – в мутных разводах, где желтое, где буроватое, где лиловое. Как сплошной болящий синяк. Но – почти что спокойное. Если выглянет солнце, станет штиль. Попотеть придется гребцам на триерах! Но когда обленившийся ветер проспится, корабли полетят как крылатые. В эту пору ветер обычно дует – туда, и течение вод направляет плывущих – в Тавриду.
Прорезается первый застенчивый луч. Словно Гелиос улыбается: уж простите, так вышло, замешкался, но сейчас я вас быстро всех обсушу, обогрею, утешу... Давно бы! А то от густой мокроты, пропитавшей платье и плоть, у людей скоро вырастут жабры. Или рыбьи хвосты с плавниками. Без того облачение воинов смахивает на горящую тусклым огнем чешую. А длинная череда погружающихся на суда царских воинов вся колышется и извивается, словно хвост Великого Змея. Властителя Вод. Забыл подсказать Диофанту, чтоб на всякий случай принес этой твари попутную жертву. Ничего, ему херсонеситы подскажут. Мореходы – народ суеверный, они не запамятуют. Интересно, чего и сколько сжирает эта уродина? А деньгами – тоже берет?..
“Не кощунствуй, Евпатор, не гневай богов...”
Ладно, ладно, смолкаю.
Постойте! Я забыл кое-что!.. Всё, херсонесский корабль отплывает, их уже не вернуть... Я ведь так в суете этих дней и не выспросил у Гераклеодора, кого он там спас по пути и зачем та диковинная чета собралась то ли резаться, то ли топиться...
В добрый час. Прощайте, посланники. Коли боги позволят – увидимся, и тогда всё узнаю.
“Чужеземец, прощай...”
Что такое? Откуда? Послышалось. Это чайки кричат.
Отче Зевс, повелитель небесного пламени. Отче светлый, Ахурамазда.
Помогите царю Митрадату Евпатору.
77. Верно, замыслы молодого царя Митрадата показались богам чересчур дерзновенными, и поход его в Азиатский Боспор по Кавказскому берегу обернулся тогда неудачей. Кровожадные племена, пировавшие человеческим мясом, пираты, болезни, потери людей и коней, ядовитые змеи, кишащие в скалах и зарослях, непролазные дебри перевитых друг с другом дерев, труднопереходимые скалы на побережье, горные кручи и щели – всё сие совокупно заставило Митрадата сдаться на уговоры друзей и вернуться в Диоскуриаду, а оттуда в Синопу, домой, где его ожидала супруга-сестра, разрешившаяся от первого бремени сыном, имя коему было дано в честь отца: Митрадат. Рок как будто поставил в Колхиде царю Митрадату предел, дабы лет его жизни и подвигов, им совершенных, достало и для прочих повествований.
“В добрый час.
Совет и народ Херсонеса постановили.
Диофант, сын Асклепиодора, уроженец Синопы, друг наш и благодетель, облеченный безмерным доверием и уважением царя Митрадата Евпатора, должен быть восхваляем и чтим каждым херсонеситом как содеятель общего блага, ибо именно он, Диофант, постоянно склонял царя к самым славным и самым прекрасным деяниям. Посланный им, чтобы принять на себя войну против скифов, он явился в наш город и отважно переправил войска на противолежащую сторону, отводя от нас неприятеля. Когда скифский царь со своими несметными полчищами вдруг напал на него, он, приняв поневоле сражение, обратил в постыдное бегство скифов, слывших непобедимыми – так что царь Митрадат Евпатор первым смог воздвигнуть трофей в честь победы над ними. Приведя в покорность соседних тавров и заложив в их местности город, названный в честь царя своего Евпаторием, он отправился на Боспор, совершив там в короткое время много великих деяний. Возвратившись в наши края, он совместно с нашими гражданами, молодыми мужами и юношами, предпринял поход в середину скифских земель. И когда ему без боя сдались обе царские крепости, Хабеи и Неаполь, почти все скифы признали власть над собою царя Митрадата Евпатора. За все эти подвиги благодарный народ постановил воздать ему надлежащие почести в городе, свободном с лета сего от владычества варваров.
Решено в девятнадцатый день месяца Дионисия, при басилевсе Агеле, сыне Лагорина, при главе эсимнетов Мении, сыне Геракла и секретаре Дамаскиле, сыне Атенея”.