Высокопарное (поэтический цикл) | Библиотека и фонотека Воздушного Замка – читать или скачать

Роза Мира и новое религиозное сознание

Поиск по всем сайтам портала

Библиотека и фонотека

Воздушного Замка

Высокопарное (поэтический цикл)

Рекомендуем к ознакомлению: 

Ф.Н. Козырев в Сборной Воздушного Замка
См. вступительное слово автора в интерактивной книге
См. «Тезаурос», сайт гуманитарного религиозного образования под редакцией Ф.Н. Козырева


В Сети Интернет стихотворный сборник «Высокопарное» публикуется впервые и с разрешения автора

 

 

Фёдор Николаевич Козырев

Высокопарное
поэтический цикл

 

 

Ф.Н. Козырев. Высокопарное, поэтический цикл

 


Содержание:

 

 1. Отчий зов

 2. Читая Хайдеггера

 3. Инженер

 4. А.И. Попову

 5. Сыну

 6. Птицы небесные

 7. Поэзия (на слова В.А. Жуковского)

 8. Христос и грешница

 9. Спор о поэзии в гекзаметре

10. Молитва

11. Даяния любви

12. Торжество имяславия

13. Наследие

14. Побег

15. Не всё!

16. Пристрастие

17. Разговор с простецом

18. Каменолом

19. Междувечье

20. P.S. Прощание с поэзией

 

 

Санкт-Петербург

2019

 

 

 

 

Отчий зов

 

Вы вышли из-под отчей сени,

качнув сирени влажный куст,

ушли туда, где только тени

напомнят вам, что мир не пуст.

 

Вы выпорхнули из-под стрехи

гурьбой насупленных птенцов,

оставив мирные утехи

в удел стареющих отцов.

 

Вернитесь вспять! Под вечер, ночью,

когда угодно, лишь бы вновь

торжественно и полномочно

соединила нас любовь...

 

Сюда, сюда, где теплый ветер

тревожит кудри ваших матерей,

хочу, покинутые дети,

чтоб вы вернулись поскорей.

 

 

 

Читая Хайдеггера

 

Мы умираем в жизнь, мы воскресаем в смерти,

от света, льющегося издали,

мы прячем свое я, как лист в конверте

с написанным признанием в любви.

 

 

 

Инженер

 

Ему был с детства ведом привкус власти

упругих форм над косным веществом.

Он, повзрослев, познал и страсть, и счастье

Пигмалионова владения пером.

 

Но сколько Афродита ни старалась

его словес ваянья оживлять,

ей только больше скуки удавалось

к терзаньям прежней жизни добавлять.

 

Не звал его к себе алтарь любовный,

и красота пленяла лишь тогда,

когда за ней раскидывались ровно

простор ума и истин нагота.

 

Он постепенно шел путем Платона

к надмирному сиянью чертежа,

ведя гармонию из темного притона

материи, хаоса, миража.

 

Ему постыли кисть, перо и слава.

Он внял числу, началу всех начал.

И вот науки гений величавый

путь в кузницу Гефеста указал,

 

где в скрежете металла, в брызгах стали

ковалась власть сознанья над мечтой,

где отпирались запертые дали

проб и ошибок слаженной четой.

 

Там рев огня преображался в скорость,

и вагнеровской музыки раскат

стихал в утробе яростных моторов

почти беззвучным стрекотом цикад.

 

Но этот стрекот сладок был для слуха,

как песнь сирен, как праздник на века.

Так метроном пленителен для уха

приказчика времен, часовщика.

 

Лишь здесь ему, в технической низине,

открылась правда вдруг и без прикрас

в созвучье сердца созданной машины

и пульса жизни, бьющегося в нас.

 

И перебой сердечный прекратился,

и зов страстей уж покорить не мог,

и лишь в стенах сознанья мерно бился

трудом стесненный огненный восторг!

 

 

 

А.И. Попову

 

Нас связывает нить воспоминаний

застолий шумных, будней трудовых,

невысказанных дружеских признаний

и шуток друг над другом вместо них.

 

Я не забыл чертоги Петергофа,

где, словно жрец, меня ты посвящал

в премудрости химических начал

посредством измерительного штофа.

 

Я помню, друг мой, все благодеянья,

которыми осыпал ты мой путь.

Мой долг велик. Он требует взысканья.

Я не забыл. Ты тоже не забудь.

 

Отрадна память мне. Отрадней же стократ

на склоне лет, в преддверии кончины

распознавать за тленности личиной

знак нерушимости Небесных врат.

И вере в то весомою причиной

мне служит жизни твоей праведной уклад!

 

 

 

Сыну

 

Все поэты страдали, и ты, бедный сын мой,

обречен на страданье, тревогу и боль

огнепалой пророчески-грозной харизмой,

что за прах почитает земную юдоль.

 

Но я верю: однажды, в час злого смятенья

луч надежды заглянет в твой сумрачный мир

и преложит повинность в вино наслажденья,

и вольет благодарность в иссохший потир.

 

И глухие, в гортани застывшие звуки

изольются музыкой, слезой иль стихом.

Потекут напролом, и запекшейся муки

из души распахнувшейся вытолкнут ком.

 

 

 

Поэзия (на слова В.А. Жуковского)

 

«Поэзия есть бог в святых мечтах земли», –

сказал поэт. Я с ним согласен в части

того, что самые возвышенные страсти

у ног поэзии в смирении легли.

 

Она возводит нас в храмины света,

где мы, подобно избранным троим

свидетелям Фаворского совета,

«Добро есть зде нам быти» говорим.

 

Она источник сил и вдохновений,

но пуще прочего в ней даром нам дано

живое откровение одно,

посланье из возвышенных селений.

 

В ней нам дано на ощупь, на замер

познать, что слову мало рамок смысла,

что смысл оно кроит на свой манер,

что тонким равновесием зависла

 

меж мыслию и чувством красота.

Как в неслиянном тождестве сияний

Отца и Сына творческих деяний

заполнилась предвечна пустота,

 

так слово поэтическое тщится

заполнить все собой. Усилием туда

из мысли недр рождающих пробиться,

где чувств дремотная колышется вода

и к новой жизни жаждет пробудиться.

 

 

 

Птицы небесные

 

Оттого ль так чаруют нас птицы,

насвистывающие на лету,

что самим нам и мнится и снится,

как с разбега идем в высоту?

 

И качают нас ветры волнами,

бьются пеной о бок облака.

Не за то ли любимы вы нами,

что душа наша тоже легка

 

на подъем, на подхваченность мыслью,

и, небесным простором полна,

притянуться земною корыстью

и разбиться боится она?

 

Как и вы, мы хотели бы реять,

приучать к невесомости плоть,

не труждаться, не жать и не сеять,

как про вас рассказал нам Господь.

 

Ты, принесшая в клювике Ною

ветвь зеленую, нас навести

и мечтой неземною, иною

дай нам сил и прощать, и расти.

 

Птица птиц, что сходила в виденье

на входившего в воды Христа,

возведи нас во Отчи владенья,

к славословью отверзь нам уста,

 

дабы Дышащий там, где захочет,

нас в пучине морской не терял

и свои светло-ярые очи

в наши долы порой устремлял,

 

дабы в вечер один необычный

нам посмертную участь открыл

звук, слетевший с иконы Троичной,

торопливого хлопанья крыл.

 

 

 

 

Христос и грешница

 

«Но Иисус, наклонившись низко, писал перстом на земле…» (Ин.8.6)

 

Какие формулы завета

писал Он на сухом песке?

В Евангелии нет на это

ответа ни в одной строке.

 

Но знаем мы: в тот час у Храма

столпились люди, и к Нему

побагровевшую от срама

подводят женщину одну.

 

«Она взята в любодеянье, –

законник старый говорит. –

Скажи: какое наказанье

ей по закону предлежит?»

 

Он знал, лукавый, что каменья

уже зажаты в кулаках,

что ждет толпа лишь позволенья

вмесить ее живою в прах.

 

Он знал, насколько сладострастна

стихийной ярости волна,

и что закону неподвластна

сердец порочных глубина,

 

что смерти страх и зла трихины

дразнят желанием казнить

и под прикрытием доктрины

кровавой оргии вкусить.

 

На свете нет гнусней порока,

чем гнать собратьев по судам,

прося за то казнить жестоко,

чему ты втайне предан сам.

 

Но дан Закон был Моисеем

затем, чтоб скверны обличать,

а не затем, чтоб фарисеям

дорогу к власти облегчать.

 

Кто Божьего презрев всезнанья

и вещей совести укор

предал жену на поруганье,

да будет предан на позор!

 

И молвил Тот, Кого спросили,

чтоб в сети их попался Он:

«А среди вас кому по силе

на деле соблюсти Закон?»

 

Был взор, обведший их, так ясен,

так прожигал он сердца тьму,

что очевидно был напрасен

труд скрыть открытое ему.

 

И как под солнцем восходящим

и сходит снег, и тает мгла,

под взором глаз Его палящим

толпа та таять начала.

 

Когда ж жена одна осталась

пред Ним, на месте толчеи,

ее спросил Он, улыбаясь:

где обличители твои?

 

Прошли века, но живы орды

не согласившихся с Христом,

и хомяковский «книжник гордый»

еще трясет вослед перстом,

 

зовет на казнь народ и власти,

лишь чья-то вскроется вина,

и тем суды его пристрастней,

чем обольстительней она.

 

Твердит: поменьше было б стонов

и лютых бед никто не знал,

когда б Учитель ваш законов

вам свод на камне начертал.

 

Закон, догматы иль обеты

чертил Он на песке сухом,

в Евангелии нет ответа,

и нет причин скорбеть о том.

 

Песок не камень. Смыла Лета

святой руки Его чертеж,

но росы Нового Завета

с людских сердец не отрясешь!

 

 

 

Молитва

 

«… и горе мне, если не благовествую!» (1 Кор.9.16)

 

Да прилипнет язык мой к гортани моей,

если дело Господне забуду

и спасенья пшеницу, вино и елей

я делить с моим ближним не буду!

 

Да бегу вавилонских прибрежных красот

малярийно-цветистого края

ради горной тропы, что извивом ведет

ко вратам неприступного рая.

 

Ибо жаждущей ланью стремится душа

к хрусталю леденистых потоков,

что спадают со скал, круг вращенья верша

нам отмеренных жизненных сроков.

 

И пока я к истокам тех вод не приник,

дай мне, Боже, дерзанья без меры,

дабы Имя Твое иссекал, как родник,

я жезлом неиссякнувшей веры!

 

 

 

Спор о поэзии в гекзаметре

 

Спорили трое друзей о судьбе стихотворного слога:

Как и зачем на земле появился обычай сей странный

Ставить слова друг за дружкой в порядке натужном,

Втискивать речи течение в клеть ударений и рифмы.

 

Первый, поклонник Руссо, указал на арену, где кони

Двигались смирно и в такт, коновода веленью послушны:

Так и слова подчиняем мы ритму своим произволом,

Жить не хотим средь вещей как они были созданы Богом.

 

Долго ли будем коверкать мы замысел Божий напрасно,

Трудно сказать, но грядут перемены. Наверное, скоро

Станет наш стиль и свободней, и ближе к природе наивной.

Девственный лес будет вновь нам милее и сада, и парка.

 

В речи второго звучали и знанья, и опыта ноты.

Он указал на скамьи, что вокруг дидаскала стояли

И за которыми дети прилежно письмом занимались,

Силясь риторики мудрость постигнуть в ученье.

 

Вот для чего облекается мысль в стихотворную форму:

Чтобы века пережить, к мнемонической жмется уловке.

Будем традиции этой верны мы, доколе наука

Нам не подарит другого для этой же цели приема. 

 

Третий молчал, а потом указал на алтарь христианский:

Знаете ль, что произносит здесь жрец за обедней служащий?

«Боже. Твое от Твоих мы Тебе преподносим в смиренье»...

Так и поэт отдает только то, что получено свыше.

 

Ловит он звуки небес в хороводе скоплений словесных,

Сам ли мелодию в них открывает, не ведая точно.

Служит поэзия богообщенью. И это навечно,

А для чего нужен ритм и размер – это ведомо Богу.

 

Долго сидели втроем, не вступая в дальнейшие споры,

Думали каждый свое по профессии, той, что служили.

Первый был критик. Второй слыл учителем. Оба известны.

Третий был малоизвестен в то время. Но был он поэтом.

 

 

 

Побег

 

«…для власти, для ливреи не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи…»

(А.С. Пушкин «Из Пиндемонте»)

 

Зачем страдал я? Тягостных трудов

и рвения, достойного рабов,

пожатый плод не окупает цену.

Его принять бы надо за измену

надежде смелой молодых годов.

 

Взамен огню святого  вдохновенья

я выбрал деготь ежедневных дел,

и кто-то властно на меня надел

ярмо обязанностей и терпенья.

 

Не мне судить, насколько пользы будет

от дел, подъятых мной, и вправду не забудет

ли цех академический меня

как доброго на пахоту коня,

что запах нивы невзбраненной любит.

 

Но вправе я признаться напоследок,

что ради почестей, ливреи и венка

не стоит гнуться – это правда. На века

ее нам завещал в стихах великий предок.

 

И дело здесь не в ранге предпочтений,

а в том, что Божий Промысел и гений

лишь там бросают жизни семена,

где эроса могучая волна

неровно бьет о брег отдохновений.

 

И я лисой, пробравшейся меж слег,

пиитов прошлых гения воришкой

бегу туда – в обитель чистых нег

(куда давно замыслил я побег)

с Языковым и Пушкиным под мышкой.

 

 

 

 

Наследие

 

Писать запоем, головокруженьем,

топить в стихе и ярость, и хандру,

упасть ума нечаянным движеньем

в рифмотворенья черную дыру,

 

прийти в себя у темного причала,

украдкой заглянуть за окоём,

и, умерев, начать опять сначала

под питерским аптечным фонарем.

 

Ловить лохмотья диких лихолетий,

норд-остом брошенных в лицо и на порог,

покинуть дом и мерить на рассвете

длину песчаных каторжных дорог.

 

Дойти в скитаньях до стены Китая,

баюкать ум в кругу тибетских лам,

прогрохотать в заброшенном трамвае

по европейским вычурным мостам

 

и рай найти коротким жарким летом

среди шмелей, колосьев и цветов.

Вот это значит русским стать поэтом,

войти в наследье праведных отцов!

 

 

 

Даяния любви

 

«И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею: нет мне в том никакой пользы» (1 Кор.13.3)

 

Душа моя! Нездешних осияний

ты силишься достойнейшею быть,

но их молитвой черствой не купить,

не взять чредой холодных покаяний,

 

не выстрадать усерднейшим постом

и тернием служения науке,

ни светлой, иссушающей до скуки,

ни темной, что граничит с колдовством.

 

И если верить пламенным словам

того, кто побывал на третьем небе,

для этой цели даже не потребен

геройства достохвальный фимиам.

 

Они даются нам, за что – не знаем,

но вправе думать о даяньях тех

как о благом ответе нам от всех,

кого мы любим, чтим и поминаем.

 

 

 

Торжество имяславия

 

«…Когда я написал это письмо, то на меня навалилась какая-то особенная сердечная тягость, и какая-то бесконечная пустота, хладность и темнота овладели сердцем. Чувствовалось оставление благодатью Божией; молитва сделалась бездейственной…»

Иеросхимонах Антоний (Булатович). «Моя борьба с имяборцами» 

 

 

В небесный град невестного Афона

с кавказских гор, что тоже рвутся ввысь,

возвышенным стихом Илариона

была занесена шальная мысль

 

о том, что слава Имени Господня,

умной молитвы сладостный предмет,

препобеждает смерть уже сегодня

уже сейчас струит Фаворский свет,

 

что в нем дано не слабым отраженьем

увидеть блеск иного естества,

а испытать живым прикосновеньем

преображающую силу божества.

 

Афон гудит. И  вскоре порученье

монах один достоин получить

чреватое язычеством ученье

разоблачить и смуту прекратить.

 

И тот монах – да не погибнут братья –

крамолу ищет, вяжется к словам,

чтоб с силой извести свои проклятья,

как древле возмущенный Валаам.

 

Но чудо! Лишь заполнились страницы

велеречиво-грозного письма,

как сердце бессловесною ослицей

восстало против гордого ума.

 

И он не смог исполнить суд Валака,

не смог проклясть, не принял должной мзды.

Душа рвалась из холода и мрака,

и рвались послушания бразды.

 

К святым отцам прильнувший сердцем чистым,

Он вспомнил: нам от них передано

в зерцале чадолюбия лучистом

простое назидание одно.

 

Внимать тому, что опытно познали,

сверять ученость с голосом любви,

пускать свой ум в заоблачные дали

лишь после «Господи, благослови!».

 

Так вслед Петру воздвиглись камнем веры

отцы-никейцы, опытом познав:

не влить в сосуды логики и меры

Евангелия огненный состав.

 

С афонской смуты скорбным поколеньем

мы чувствует духовное родство.

Не имяславья было то рожденьем.

То православья было торжество.

 

Их память не изведает забвенья.

Когда-нибудь, день выбрав неспроста,

ее  отметят в третье воскресенье

весеннего пасхального поста.

 

Ведь не было бы полным почитанье

икон, мощей, предметов старины,

когда бы исихастского преданья

Палама не открыл нам глубины.

 

Когда б не знали мы, что в складках ткани

вещественной одежды бытия,

трепещет дух, и поит мирозданье

божественной энергии струя.

 

Презрев систему доводов Варлама,

на Божью положившись благодать,

в нас дерзость веры укрепил Палама

с обычаем к святыне припадать.

 

А то, что имя может, как икона,

мироточить и чудеса являть,

поведали нам труд Илариона

и Булатовича опальная тетрадь.

 

 

 

Не всё!

 

«Он наше всё», – кричит больная мода,

поет хвалу за неименьем сил

всего одной звезде из хоровода

поистине божественных светил.

 

Бравируя кощунством этой фразы,

наш век технократический успел

пустить унификаций метастазы

в нежнейшее из рукотворных тел.

 

Языков, Боратынский, Кюхельбекер,

вас всех собрал Жуковский под крыло,

чтоб золото, добытое в том веке

нас по сей день слепило и влекло.

 

Вас всех вспоила севера природа –

так жребий ваш нам тайно указал,

какую роль для русского народа

сей дикий, трудный край всегда играл.

 

О как же ваши струны сладкогласны,

как песни ваши вольны и сильны,

как вы в великолепии ужасны,

небесных громов гордые сыны!

 

Вас славят музы, нимфы и хариты,

Вам внемлют горы, реки и поля.

И если вас и можно числить свитой,

то свитой, делающей короля!

 

Языков буйный! Кто б еще сумел

воспеть вино, халат и подвиг ратный,

«студентский» быт, усладу тайных дел

и все под звон бокала многократный!

 

Так упоительна была твоя эклога,

прозрачна песнь, возвышен мадригал,

что ты порой за простоватость слога

Над Пушкиным подтрунивать дерзал.

 

О Боратынский! Легкость эпиграмм,

тобою брошенных, показывает внятно,

что твоей мысли острота и шарм

иных вольтеров превзошли двукратно.

 

Но ты отверг служение сатире,

ты пел богам с вершины финских скал

и среди всех, кто прикасался к лире,

ты самым искренним и самым грустным стал.

 

Да, Кюхельбекер был позднее признан.

Его больнее тронула судьба.

В его стихах и горечь укоризны,

и с болью неустанная борьба.

 

Но тем ценней его взысканье счастья,

его решимость не склонить главу

и громогласно из среды ненастья

«Отцу страданий» возносить хвалу!

 

Любой из них троих составит славу

большой стране, даруя право ей

прослыть литературною державой

на все века, окрест семи морей.

 

Так что уж говорить о дальнем круге?

Их тьмы и тьмы. И кое-кто из них

бывало вдруг да чиркнет на досуге

бессмертный, невообразимый стих.

 

Так воцарится же по праву Пушкин!

Пусть ярче всех горит его звезда.

Но он – не всё, и не птенец кукушки,

чтоб меньших силой выжить из гнезда.

 

 

 

Пристрастие

 

Напрасно чувств я утончал строенье,

учился видеть то, что не блестит,

и бледных черт туманное явленье

любить сильнее пурпура ланит.

 

Взяла свое таблица Гиппократа.

Природы суд беспрекословен был.

Восторгу чувств от пурпура и злата

приход седин конца не положил.

 

Я разнотравья прелесть луговую

Все ж променял, к стыду, на пышность роз

и в век серебряный влюбленность молодую

на век златой, старея, перенес.

 

 

 

Разговор с простецом

 

Зачем ты пишешь так? – спросил простец поэта,

в виду имея архаичность слов

и то, что часто старомодность эта

скрывает смысл написанных стихов.

 

И тот сказал: прости, любезный мой,

но если б проще стал я изъясняться,

на мед стихов моих повадился б слетаться

жужжащих мух несимпатичный рой.

 

 

 

Каменолом

 

О камень звонкий первые киркой

удары тягостны для рук каменолома,

что ищет воду вдалеке от дома

в краю, давно не вспоенном рекой.

 

Ужасен зной пустыни раскаленной,

прилипчив пот, стекающий рекой,

и страшен грифов безобразных строй,

добычи ждущих жаждой изможденной.

 

Не прекращает он в скалу вгрызаться

железным зубом глубже, резче, злей,

и вот уж холоднее и сырей,

и бисер влаги начал появляться.

 

Еще удар, и робким ручейком

вода меж глыб приветно зажурчала.

О, наконец! Кирка из рук упала,

К живой струе приник он жадным ртом.

 

Вот дань судьбы упрямству и отваге.

Толкайся в дверь: откроется она,

не преградит упорная стена

тебе источник животворной влаги.

 

Пойдешь ты дальше с верою в избранье

безвестные вершины покорять

и только тверже будешь, коль опять

тебе навстречу выйдет испытанье.

 

Но есть другой конец у этой басни.

Представьте же: набравшись новых сил,

наш путник вновь киркой о камень бил

без устали, пощады и боязни.

 

И скоро вместо  тонкого ручья

в расселину ворвался ток бурлящий,

поднялся вверх, и по равнине спящей

разлилась полноводная струя.

 

И там, где не было источников для пищи,

луга зазеленели, и сюда

он перегнал ревущие стада

и сад разбил, и выстроил жилище.

 

Так в жизни всё, к чему ни приступить,

не даст нам сразу полную отдачу,

проверит нас, и если неудачу

попыток первых сможем пережить,

 

откроет дверь в прекрасные владенья,

где будем гостем мы какой-то срок,

пока удачи сделанный глоток

не возбудит в нас большего хотенья.

 

И если действовать решительно и смело,

отдаст владения испуганное дело.

 

 

 

 

Междувечье

 

Как ни высок Парнас, как ни беспечен он,

нельзя не слышать музыки времен.

 

Растяжка между веками натянута.

Та, что с гранатой.

Вываливают

нервы и жилы

как из матраса пружины,

а, может быть, вата.

Не важно, женат ты

или ты без жены,

дети есть, родители ли живы,

лестница времен – она из дуба ли ясеня,

падая с нее, пересчитаешь балясины.

Это ясно.

 

А еще можешь получить увечье

просто потому, что ты живешь в междувечье.

– Брат, а брат,

А какой век Евфрат?

И когда будет Тигр?

– Это тебе не тир –

то, что происходит в Ираке.

Это начало драки.

По любому.

Давай просто сложим

дважды два. Там в Междуречье

 в конце времен

будет Армагеддон.

Так предсказали давеча,

когда еще не было картечи,

ни танков, ни дронов, ни другой нечисти.

Разве что только власти.

Они же вечны.

 

Пространство-время связано дефисом.

Века и реки – формой бытия.

В века отправиться речным круисом

нам не позволят строчек острия.

 

Ценю стиха разорванного ритм я.

В его бреду, бредовая сама,

колотится раскованная рифма

о стенки воспаленного ума.

 

Но если мы – о связи поколений,

о перекличке с разных берегов,

о дружестве сердец и разрешении

пространства-времени мучительных оков,

 

иной мне музыки любезны переливы,

рекой текущей из конца в конец,

длиннотами врачующей разрывы

времен и судеб, мыслей и сердец.

 

Той не разъединенной рукавами,

в которой оседает жизни муть,

с ажурными мостами меж веками,

что дальше в вечность намечают путь.

 

 


P.S. Лет за тридцать пять до появления этого цикла я написал следующие стихи:

 

 

ПРОЩАНИЕ С ПОЭЗИЕЙ

 

Туда, где пахнут формалином

жуки, и в банке спит змея,

надменным сказочным павлином

пущу, метафора, тебя.

 

Иди, оставь меня в покое,

живи среди искусств и снов.

Соткал тебе своей рукою

я перламутровый покров.

 

Нет мочи боле пить слащеный

отвар фантазий и чудес,

нет мочи слушать перезвоны

к тебе приученных словес.

 

Я пить хочу напиток хвойный

в берлогах северной зимы,

я выть хочу, как пес конвойный,

о вечной близости тюрьмы.