Рейтинг@Mail.ru

Роза Мира и новое религиозное сознание

Воздушный Замок

Культурный поиск



Поиск по всем сайтам портала

Библиотека и фонотека

Воздушного Замка

Навигация по подшивке

Категории

Поиск в Замке

Размышление первое: о семье и церкви

Автор: Категория: Диалог религий Роза Мира – эпоха гармонизации систем

 

 

Отношение к семье и браку разделяет христиан ничуть не меньше, чем вопрос о папской власти, почитании святых или значимости апостольского правопреемства. Особенность этого разделения в том, что оно не устраняется церковным расколом. Евангельское откровение о браке, подобно тому мечу, о котором писал апостол, проникает «до разделения души и духа, составов и мозгов» (Евр.4.12) в тело Церкви и вырезает в нем более глубокий след, чем догмат и каноническое право. Может быть, причина этого в том, что разномыслие в данном случае заведомо слишком велико, чтобы искать объединительных формул, а может быть, Церковь до сих пор не пыталась их искать. Парадоксальным образом при всей своей богословской значимости этот вопрос, самый близкий и необходимый для каждого без исключения человека, оказался одним из наименее исследованных в двухтысячелетней христианской истории, по крайней мере, гораздо менее исследованным, чем вопросы, касающиеся бытия Бога или связи божественной и человеческой природ. Это вопрос о родовой жизни: о связи человека с человеческим родом.

Антиномии, на которых стоит христианское богословие, хороши до той поры, пока они не затрагивают практической жизни. Можно наводить сколь угодно изысканные логические мосты между Христовой заповедью ненависти к домашним (Лк.14) и Павловым призывом к заботе о них (1Тим.5.8), но выбор богатого юноши (Мф.19.16–23), поставленный перед каждым христианином, не терпит компромиссов и простирается куда дальше, чем вопрос об отношении к собственности. По сути дела, здесь Евангелие поднимает вопрос не только о том, как спастись, но и что такое спасение.

У основателя египетского монашества Антония Великого есть поразительные слова о загробном состоянии спасенной души: «Как, исшедши из чрева, не помнишь того, что было в чреве; так, исшедши из тела, не помнишь того, что было в теле» (7, 112). Это так отличается от того, что говорят наши батюшки родственникам умершего при отпевании, что возникает непроизвольное подозрение, а не является ли признание египетского первомонаха выражением той эзотерической глубины православия, от которой православные пастыри бережно оберегают миллионы и миллионы верующих и не очень верующих русских людей, знающих крепче, чем «Отче наш», что на Троицу надо посетить могилку, и наводняющих в родительские субботы храмы со своими поминальными записками и свечками «на канун»? Не онемели бы в ужасе эти миллионы, если бы им сообщили, что вся их вера во встречу с умершими родными – всего лишь плод темного невежества, недостаточно ясного усвоения призыва Господа  возненавидеть отца и мать, оставить родной дом и не прилепляться ни к чему земному?

Когда читаешь иных современных проповедников, кажется, что и сомневаться в такой догадке наивно. Недавно мне попалась в руки брошюра довольно много публикуемого петербургского священника – Александра Захарова (2). Он не раз высказывался в печати по жгучим вопросам современности, и, в частности, по вопросам семьи, и потому мое внимание особенно привлекла следующая его фраза: «Ценность № 1 в правильной иерархии ценностей – спасти душу. Все остальное – второстепенно, третьестепенно – ибо преходяще: семья, работа, учеба, развлечения, богатство, слава – все пройдет и оставлено будет здесь, перед порогом вечности». Фраза замечательная в своем роде тем, сколь ясно и недвусмысленно в ней обнажена эта позиция, скрываемая обычно за богословской софистикой. Семья, развлечение, слава – все одно: призрак и тлен. Поставив семью в ряд ценностей преходящих, не имеющих абсолютного и вечного значения, автор цитаты выразил, конечно, не свой частный взгляд, а настроение громадной, преобладающей (если не числом, то влиянием) части русского духовенства. Но все же, только части.

У епископа Феофана Затворника в письмах к духовным чадам, потерявшим близких, встречаются нередко мысли другого рода: «Стало быть умершие – живы; живы и ваши родители. Они только отлучились от вас и стали жить в другом месте. Туда же и вы в свое время перейдете, – и увидитесь. Разлука у вас только временная <...> Они и общение с нами продолжают, прямо с душою, а мы за хлопотами не чуем» (94, с.46). Можно было бы предположить, конечно, что здесь всего лишь утешение, педагогическая и терапевтическая мера, не отражающая собственных убеждений святителя, но против такого допущения свидетельствуют его же письма: «Они (умершие) еще ближе становятся к нам <...> Понимая так дело, я никогда не плачу и не горюю об умерших <...> Это со времени смерти батюшки и матушки <...> Я верую, что это мне внушил Ангел Хранитель. С тех пор я делюсь этою верою со всеми» (там же, с.50).

Вероятно, прав все же был Василий Розанов, когда говорил о том, что в Церкви нашей присутствует «два народа»: люди семейные, в том числе и монахи, любящие семью и семейных, и особая порода духовных бобылей, для которых семейные радости и заботы, семейное тепло и привязанность не имеет ни вкуса, ни ценности, ни тем более религиозного оправдания. Так что, когда мы «единомыслием исповемы» в Символе веры наше чаяние «жизни будущего века», единомыслие наше довольно формально. Для одних эта жизнь будущего века неотделима от встреч с дорогими их сердцу людьми, для других – сопряжена с обретением того «великого огненного Духа» (выражение Антония Великого), в котором попаляется всякая земная память и совершается вознесение души к престолу Славы. Здесь – разные, разнокачественные упования и прозрения, разные обетования свыше, разный опыт. Здесь не формально, но экзистенциально – две разных религии.

Единства Церкви это не разрушает: в дому Отца «обители многи суть», но ставит проблему общежития в нашей земной церковной данности людей, наделенных столь разным духовным складом. Розанов, дольше и глубже других изучавший два этих духовных типа – солнечный и лунный, по его терминологии1 – пришел к неутешительному выводу о необходимости их размежевания по образу Авраама и Лота: «Если ты налево, то я направо» (Быт.13.9). Однако самый факт признания значительной частью Церкви заслуг Розанова, та высочайшая степень отзывчивости, которую проявила Церковь в лице богословов, монахов, благочестивых мирян в отношении его не совсем традиционных идей, свидетельствует об обратном. Сосуществование и взаимопонимание возможны, и внутрицерковный диалог по самым острым вопросам семьи и пола может способствовать не разрушению, но укреплению внутреннего единства Церкви. Необходимо только, чтобы была возможность каждой из сторон открыто заявить, в чем положения другой стороны ей кажутся неприемлемыми.

Неприемлемость той иерархии ценностей, которую проповедует священник Александр Захаров, для меня, например, заключается в том, что она, профанируя мистическую глубину брака, о которой много писал ап. Павел, уподоблявший отношения мужа с женой отношениям Христа и Церкви, пытается лишить не только семью, но и всякого семейного христианина тех высоких достоинств и благ, которыми наградил Бог человека при сотворении и обновил и умножил посредством искупительной Жертвы. Жена и муж принадлежат друг другу не душою только, но «в Господе» (Еф.5; Кол.3.18), они вплетаются в Тело Церкви единой монадой, и дети их, несущие в себе образ Божий, несут и образ своих земных родителей, будь то здесь или по воскресении – до той поры, покуда к ним применимо понятие человека. Семейная жизнь наделяет человека некоторыми неотъемлемыми правами и обязанностями, имеющими отношение не к материальной только стороне жизни, но и к духовной, вечной. Древняя практика Церкви принимать в свое лоно целые дома по вере главы семейства (Деян.10), представление о том, что супруги вместе держат ответ на Страшном Суде, неодобрительное отношение к вступлению в брак вдовцов – все это, как и разрозненные, но многочисленные свидетельства из святоотеческой письменности, говорит о том, что в христианстве, помимо призыва к отвержению мира, глубоко укоренено представление о нерушимости и святости брачных уз, семейства, дома. Есть в христианстве и разговор с богатым юношей, и с саддукеями («как Ангелы Божии на небесах» – Мф.22.23–32) – религия иночества и бездомности, но есть и ложе Авраама, и родословие Иисуса Христа – религия рода и семьи. И хотя во Христе нет ни эллина, ни иудея, но для Самого Христа была разница между «заблудшими овцами Израиля» и остальным миром (Мф.10.6; 15.24).

Иерархия ценностей о. Александра Захарова разводит в разные категории то, что для семейного человека принципиально нераздельно: вопрос личного спасения и семью. Для главы семейства забота о личном спасении, отделенная от заботы о благополучии (прежде всего духовном) своей семьи есть не какая-то высшая христианская мудрость, как, очевидно, полагает свящ. Захаров, а обыкновенная человеческая подлость, от которой, в частности, предостерегал христиан ап. Павел, советуя не жениться, ибо женатый «заботится о мирском, как угодить жене» (1 Кор.7.33) и напоминая, что «если же кто о своих и особенно о домашних не печется, тот отрекся от веры и хуже неверного» (1 Тим.5.8). Можно сколько угодно доказывать «по святым Отцам», что женам сосланных декабристов правильнее было бы в целях личного спасения отречься от своих «безбожных» мужей, а не ехать за ними в Сибирь, но от этих доказательств подлость и благородство не поменяются местами, и если в какой-то отрезок христианской истории психология подлых людей становится правилом благочестия, это, бесспорно, большая трагедия, но все же она носит локальный характер и не способна изменить исторический путь христианства.

В истории христианства уже не раз были произнесены слова о семье и браке, которые при всем желании нельзя примирить с иерархией ценностей о. Александра Захарова. «Человек может войти в структуру этого мира только через семью, – писал о. Александр Ельчанинов. – Только брак может даровать человеку полноту познания другого человека – это чудо ощущать, осязать, видеть другую личность так же неповторимо и единственно, как и познание Бога» (37, с.277). Со времен изгнания прародителей из рая до наших дней семья остается единственной узаконенной Богом школой любви, школой, в которой человек учится жить, воспринимая окружающий мир как реальность, населенную любимыми и любящими людьми. Только в семье или в богообщении человек обретает непосредственный опыт благости бытия. «Нам хорошо от того, что ты есть» – вот та первая истина, которую согласно современному католическому богослову Антонио Сикари, родители должны передать ребенку. «Без этой первой встречи восприятие ребенком существования всего мира и его самого подвергается серьезной опасности» (76, с.10). В семье ребенок не только поглощает любовь, изливающуюся на него, но и созерцает, узнает, причащается той любви, которая была в его маленьком мире до него, интуитивно приуготовляясь таким образом к постижению тайны божественной любви. «У истоков существования ребенка стоит любовь между отцом и матерью, – продолжает Сикари, – и только ощущение этой любви оправдывает его возникновение и удостоверяет благость его существования... Когда происходят подобные нарушения (в супружеской любви – Ф. К.), ребенка может сделать ребенком в полном смысле слова только пропорционально понятый опыт единственного и изначального отцовства (материнства) Бога» (там же, с.54–56). Это касается не только детей. В семье в силу взаимообщения природ, постоянного взаимопитания членов семьи душевными свойствами, присущими разным полам и возрастам, жена обретает мужество и стойкость духа, муж – кротость и ласковость, дети учатся мудрости у стариков, а грозные дедушки с иссушенной душой перестают быть тиранами, повинуясь властному призыву к добру, исходящему от своих маленьких внучат. Все остальные человеческие взаимоотношения являются только проекцией, умаляющей или извращающей эту первичную, онтологическую, райскую реальность.

У Розанова в «Людях лунного света» есть небольшой пролог, всего лишь сценка, выхваченная из жизни. Женщина с парализованной рукой подходит приложиться к иконе, и ей никак не удается поднять эту свою больную руку, и, смотря на нее, она горько плачет... Может показаться странным, почему автор выбрал такой мало связанный с общей темой книги рассказ. Ведь тема книги – даже не метафизика христианства, как сам ее определил автор, а метафизика пола. Но связь здесь простая. Жалость и сострадание, равно как и потребность в мучительстве, бьют из одной глубины человеческого существа – той глубины, в которой таится мистическая жизнь пола; и воспитать такие качества, как сострадание, совестливость, способность любить, невозможно без освящения и просвещения пола. Задача эта под силу только семье, где жизнь пола находит свое раскрытие, и – благодати Божией. Семья и религия, два единственных в своем роде явления, открывающие дверь к заветной мистике пола, обладают, таким образом, и ключом к совести человека, к его способности быть или стараться быть добрым: вершить добро не по соображению ума, а по зову сердца. Для религии, связывающей себя так или иначе с задачей нравственного усовершенствования человека, забота о здоровье семьи и семейных отношений должна, таким образом, находиться в центре интересов (если только она не ставит целью упразднение половой жизни, путем отказа от нее или сублимации, в чем Розанов и обвинял христианство). Поэтому самым печальным и разрушительным следствием той иерархии ценностей, которую проповедует священник Александр Захаров, становится жестокость нравов. Церковь, занятая важными государственными делами, строительством храмов, просвещением алеутов и проч. и проч., и в этой своей многозаботливости и широте замыслов не уделяющая должного внимания жизни семьи, теряет просто-напросто возможность проникать в сердце семейного человека, воздействовать на самые глубинные мотивы его поведения. Такой Церкви остается только раздавать не имеющие никакого значения директивы о том, как следует себя вести, а потом удивляться, откуда это в народе такое безбожие и неуважение к Церкви. Религиозная жизнь народа, кровно связанная с мистикой пола, может оказаться вне ведения Церкви, если Церковь пренебрежет религией семьи – религией, в которой парализованная рука, лежащий в горячке ребеночек и не вернувшийся домой вовремя муж несравнимо, несоизмеримо важнее, не только чем все государственные интересы, но также – и чем спасение собственной души, ненужное и отвратительное в виду страданий самых дорогих сердцу людей. И если это – эмоции, как любят классифицировать подобные чувства православные бобыли, – то они делают нас, семейных, гораздо ближе к Христу, плакавшему у гроба Лазаря, чем их излюбленный совет из «Лествицы» не подавать тонущему конца шеста, дабы не утонуть самому.

В русской Церкви Розанов был первым, кто от лица «всех угнетенных» выступил с открытым обличением узурпации духовной власти «людьми лунного света» и с исповеданием «религии семьи и рода», религиозного кредо, в котором семья, брак и половое соитие, составляющее основу брака, возводились в ранг абсолютных христианских ценностей. Он был первым, кто со всей остротой поставил перед русским обществом самый важный вопрос: откуда берет начало эта странная и губительная для народного самочувствия и здоровья уверенность Церкви в том, что любовь ко Христу несовместима с половой любовью, с теплом семейного очага, с нормально устроенной родовой жизнью? Первая попытка Розанова самому ответить на свой вопрос состояла в том, что это пустившее глубокие корни в русской духовности манихейское отвержение плоти он счел простым недоразумением, которое легко исправить, приведя православное богословие, богослужебную практику и брачное законодательство в соответствие с первоначальным замыслом Божиим о браке и благословением на размножение. От этой идеи он сам в скорости отказался. И, если в ранних работах Розанов выступает как критик православия за изъяны, в основном заимствованные из католицизма, и видит решение полового вопроса на православной основе (66), то в дальнейшем он переносит свои сомнения в состоятельности «исторического христианства» на самую сущность христианства (65, 68, 72).

У неискоренимости манихейства в России много причин: как собственно религиозных, так и социальных. К последним надо отнести прежде всего тяжелую историческую школу, пройденную русской семьей. Когда Иоанн Грозный отдавал жен и дочерей опальных бояр на потеху своре своих опричников, он делал это, по всей видимости, и из педагогических соображений тоже. Народ наш должен был хорошо усвоить, что каждый поданный, какой бы он ни был сановитый, принадлежит Государю – весь, с потрохами, и все, что у него есть своего, в том числе дом, дети, жена на самом деле не его, а государевы. Традиция эта бережно хранилась при крепостном праве, так что вплоть до его отмены, несмотря на прямое указание Евангелия «что Бог сочетал, того человек да не разлучает», на Святой Руси крепостных распродавали при необходимости поодиночке, разделяя мужа с женой, детей с родителями. Кроме масонов и горстки «оторвавшихся от народа интеллигентов» (любимое выражение наших иерархов), никого это особенно не волновало.2 Что ж делать, каждая из концепций взаимоотношения Церкви и государства, будь то цезарепапизм или папоцезаризм, имеет, как известно, свои недостатки: у западных – инквизиция, у нас – сервилизм. Если государству нужны рабы, Церковь вынуждена смириться с этим и узаконить рабство. Наверное, действительно самое лучшее, что можно было предпринять в такой ситуации, дабы сделать менее ощутительными муки от разрыва с любимыми людьми, с семьей – это внушить разлучаемым и живущим в постоянном ожидании возможного разлучения, утешительную мысль о том, что все земное бренно, что семья – дело второстепенное, что вообще для спасения лучше без семьи... Так и повелось, что семья – это у мусульман, у евреев, позже – у западных христиан. Там она в центре внимания, там она неприкосновенна. А у нас в центре внимания – держава, царь, позже – партия, а семья – «с боку припека».

Вопросы семьи и государственного строительства тесно связаны между собой. В определенном смысле семья и государство всегда конкуренты, ибо семья есть своего рода феод, автономная и самодостаточная социальная единица. Об этом свидетельствует хотя бы наш обряд венчания, при котором на новобрачных возлагаются венцы и народ их величает князем и княгинею. С этим связано и древнее запрещение рабам вступать в брак. «В Византии до 11 века раб, которому удалось каким бы то ни было способом повенчаться становился в силу этого свободным» (86 ,с.182). Понятно поэтому, что в государстве авторитарном, тяготеющем к безраздельному господству над душами своих подданных, семья не должна входит в число абсолютных ценностей. Левиафан такого Государства всегда готов, подобно апокалиптическому дракону, пожрать младенца, рождающегося на свет, и единственное, что удерживает его от изъятия детей из семей – хлопотность и дороговизна их воспитания.

Семья всегда остается последней цитаделью свободы и достоинства личности в обществе всепроникающего идеологического контроля. «Принуждению противостоит не свобода, а привязанность», – говорил Мартин Бубер. Недаром во всех утопиях и антиутопиях от Платона до Оруэлла орудием радикальных преобразований общества выступала отмена или коренная ломка устоев семьи. Не только чувство хозяина, воспитываемое в семье, но сами брачные отношения наносят непоправимый удар по культу государственной власти. Оруэлл в своей страшной антиутопии «1984» подробно показал, какое психологическое противоядие тоталитарной идеологии представляет собой даже внебрачная половая любовь. Устами своей героини он высказал догадку о том, что культ государственной власти, составляющий центральную точку паутины зла, может существовать вообще только на основе насильственного безбрачия: «Если ты сам по себе счастлив, зачем тебе возбуждаться из-за Старшего Брата, трехлетних планов, двухминуток ненависти и прочей гнусной ахинеи?» Насчет сроков Оруэлл почти не ошибся. Примерно в описываемое им время – не в Англии, так в Кампучии – теория массовой сублимации половой энергии в трудовую была удачно опробована на деле.

Когда государство начинает наступать на семью, задачей религии, обслуживающей его интересы, становится оттеснение семьи на второй план иерархии ценностей. Если брака нет на небе, его легче разрушить на земле. Евангелие, в силу антиномичности и многоплановости его откровений, предоставляет широчайшие возможности для злоупотреблений подобного рода. «В воскресении ни женятся, ни выходят замуж; но пребывают, как Ангелы Божии на небесах» (Мф.22.30). Собственно говоря, что еще нужно, чтобы отменить семью, если принять, что Царство Небесное можно построить здесь, на земле?

По Эриху Фромму, много и плодотворно занимавшемуся проблемами религии и пола, трагедия всех великих религий заключается в том, что «становясь массовыми организациями, управляемыми религиозной бюрократией», они «заботятся о своем собственном выживании и поддержании власти своих вождей и эксплуатируют внутреннее моральное чувство своих членов, направляя его против чужеземцев» (99, с.199). Не избежало этой трагедии и русское православие, знамением чего останется в веках отлучение Льва Толстого. Знаменательно в этом отлучении то, что главным ересиархом России, единственным членом Церкви, анафематствованным после разбойников Разина и Пугачева, оказался проповедник непротивления злу военной силой, апологет рода и семьи. Дело ведь не в явно провокационных богохульствах Толстого, самих по себе, конечно, являющихся достаточным основанием для отлучения. Дело в том, что формальное членство в Церкви Ленина, Сталина, десятков других кровавых адептов террора, оказалась более терпимым для нее, чем присутствие человека, практическая «вредность» учения которого обнаруживается именно в плоскости противостояния семейных и государственных интересов. Осуждая учение Толстого, Церковь наша в очередной раз постояла не за правду Христову, в понимании которой Толстой был ближе к народу русскому, чем многие из отлучавших его3, а за интересы государственной безопасности, действительно, подрываемые идеями своевольного старика.

Наша Церковь всегда хотела служить государству. Она хотела этого даже тогда, когда государство ее гнало и уничтожало. Она хочет быть таковой и сейчас в отделении от государства. Стоит послушать и почитать, о чем говорят, о чем заботятся наши иерархи, чтобы убедиться, что это так. С каким жаром, с каким участием они обсуждают вопросы продвижения НАТО на восток, сохранения национальной идентичности, поиска национальной идеи и политики в области СМИ! И какими казенными, холодными и затертыми словами говорит наша церковная литература о семье! В 1999 году Даниловским благовестником выпускается по благословению Патриарха очередное издание книги «Что необходимо знать каждому мальчику» (105). Предыдущие представляли собой перепечатку книги английского христианского педагога и психолога столетней давности, основной пафос которой был сосредоточен на борьбе с рукоблудием, за которое ребенку обещались страшные кары: слабоумие, потеря памяти и координации движений и в итоге – полный распад личности в самом расцвете лет. В новом издании явно иные ориентиры. Про рукоблудие здесь нет ни слова. Зато с первых же страниц мы понимаем, что главная воспитательная задача, которую видят для себя и ставят перед родителями авторы – это восстановление так называемой национальной системы ценностей и укрепление государства. Добрую половину книги занимает, конечно, весьма подробный и утомительный рассказ о пестиках и тычинках, лягушках, мечущих икру, и птичках, распускающих брачное оперение, долженствующий подготовить мальчика к познанию страшной тайны. Но вот вторая половина книги посвящена открытию другой страшной тайны – заговора иностранных государств против России. Выясняется, что рок-музыка «пришла с Запада, как своего рода агрессия, только не военная, не кровавая, а духовная. Она направлена против молодежи и подростков, не имеющих нравственных ориентиров в жизни». Вместе с тем, мальчику не рекомендуется “торопиться считать” тех, кто «не оставит увлечения рок-музыкой ... окончательно погибшими. Богу все возможно <...> К тому же у вас у всех впереди важная школа – трудная, но полезная, а для кого-то спасительная – армия. Она может и рок-фанатов отрезвить». На той же странице (с.176) мальчику напоминают, что «на сильной армии основано могущество страны», и что «наша Россия когда-то была могучей державой <...> перед которой враги трепетали». Когда заходит разговор о половом воспитании в школе, то, естественно, оно оказывается частью тайного плана по превращению людей в животных, запущенного империалистическими державами в целях завоевания рынков сбыта. Даже за какими-то простыми житейскими ситуациями просматриваются происки врагов. Вот моделируется ситуация поведения родителей, когда ребенок нарушил пост. И здесь источником духовного падения оказывается не какая-нибудь русская сосиска, а хот-дог, и мальчик объясняет отцу: как же я могу устоять, когда на моем пути в школу стоит этот киоск со своей яркой рекламой!

Патриотическое воспитание – вещь необходимая и благородная. Только делать это надо прилично, и так, чтобы не разрушать остальные ценности, может быть, более важные для образования детской души. Вовлечение детей в политику – не самое душеполезное дело вне зависимости от того, лоббируем ли мы интересы отечественных производителей сосисок или оказываем сопротивление продвижению НАТО. Когда ребенка учат тому, что разговаривать на неприличные темы нехорошо, потому что через это «разрушается национальная система ценностей» (с.211), такое патриотическое воспитание разрушает не только индивидуальную систему ценностей у ребенка, но заодно и духовную крепость страны, поскольку страна, населенная людьми с исковерканным сознанием не может существовать, какой бы она ни была обороноспособной. Осуждать Церковь за ее сотрудничество с государством было бы легкомыслием. Почти все православные Церкви в силу своего географического положения пережили и продолжают переживать вместе со своими народами героический и трагический опыт противостояния восточному нехристианскому миру, и трудно сказать, смогли бы выстоять и сохранить свободу восточнохристианские страны, если бы не помощь Церкви своим государствам в сплочении народных сил для борьбы. Но страна может погибнуть и не от нашествия иноземцев, а от тоски, безверия и тьмы египетской в душах своих сограждан, и кому как не русским пастырям знать об этом.

* * *

Если бы в поиске ответа на поставленный Розановым вопрос мы стали вдогонку ему подниматься все выше и выше по реке истории, стартуя от трудов уже наших новоявленных борцов с блудной страстью, то, наверное, тоже вынуждены были бы дойти до самых истоков христианства, минуя и царскую Россию и допетровскую Русь, и средневековое католичество, и Византию. И во всех веках мы нашли бы немало подтверждений горькому розановскому выводу о том, что многоцветие мира, с христианской точки зрения, обязано поблекнуть, дабы Христос стал единственным цветком, моноцветом человеческой жизни. «“Я хожу, ем, сплю, вкушаю: но наслаждаюсь только Иисусом”, – может сказать о себе всякий подлинный христианин» (72, с.561). Мы нашли бы в Х веке, к примеру, предостережение прп. Симеона Нового Богослова: «Если же ты, ни во что ставя любовь Его, всеуслаждающую, полюбишь что-либо другое и с тем свяжешь всецело все стремление души своей, и станешь услаждаться другою какою сластию, или ястьем, или питием, или одеждою, или лицем каким красивым, или золотом, или сребром или другим чем, и душа твоя воспохотствует того и побеждена будет любовью к тому, то возможно ли, чтобы Бог, естественно чистый и тебя соделавший таковым благодатью Духа Святого, продолжал быть в общении и обращаться с тобою, когда ты уклонился сердцем на другое…? Само собою явно, что Он всеконечно оставит тебя» (77, т.2, с.368). А из конца IV века до нас донеслось бы свидетельство Григория Богослова: «Или обладая всецело Христом, человек нерадит о жене, или, дав в себе место любви к праху, забывает о Христе» (34, с.156). Или определение Иоанна Златоустого: «Брак есть смертная и рабская одежда» (25, с.200). Или еще более откровенное заявление ученика Иоанна Златоустого Исидора Пелусиота: «В браке человек нисколько не отличается от зверей» (86, с.120). Розанов, в отличие от многих своих оппонентов, обвинявших его в язычестве и в богословской некомпетентности, прошел этот путь честно и до конца, и уперся в апокалиптических Иоанновых девственников, тех, что «не осквернились с женами» (Откр.14.4), в тихий и ненавязчивый совет апостола Павла «оставаться как он» (1Кор.7.8), в призыв возненавидеть домашних (Лк.14.26) и в благословение скопцов (Мф.19.12), которого Розанов так и не сумел ни понять, ни простить Христу.

Розанов правильно угадал, что это вопрос центральный, самый важный не только в индивидуальном развитии человека, но и во взаимоотношениях народа и Церкви, и не только в силу его практической, жизненной значимости, но и потому что отношение к полу стало главной, стратегической ошибкой христианского воспитания, определившей в самой значительной мере современный глобальный кризис христианства. Как определил это Бердяев: «Христианство не преобразило пола, не одухотворило половой плоти, наоборот, оно окончательно сделало пол хаотическим, отравило его. Демонизм пола есть как бы обратная сторона христианского проклятия пола» (11, с.216).

Церковь благословляет брак и называет его таинством. Это известно. Но также известно, что силу, на которой держится брак – эротическое влечение полов – христианская традиция ассоциирует с грехом, с беззаконием, с чем-то скверным. «Допускаю брак, но избираю чистоту», – говорил о себе св. Григорий Богослов (34, с.159). «В беззакониях зачат есмь и во гресех роди мя мати моя» – вот азбука православного отношения к чадородию и всему, что с ним связано.

Факт негативного отношения традиционного православия к брачной любви для многих не очевиден. Первое, что они обычно спешат привести в защиту традиции – это сам факт установления таинства брака. Второе – знаменитые определения Гангрского Собора IV века, отлучающие от общения тех, кто порицает брак (правило 1), удаляется от брака из-за гнушения им, а «не ради самой доброты и святыни девства» (правило 9) и превозносится над брачующимися (правило 10). Однако, в том, что касается таинства, в данном случае гораздо важнее как раз не существование, а понимание его. Если вы спросите, где совершается главное событие таинства: в Церкви или на брачном ложе, подавляющее большинство верующих возмутится самой постановкой вопроса. Понимание таинства брака как именно тайны и чуда соединения любящих в плоть едину, развиваемое, к примеру, в наше время митр. Антонием Сурожским – явление новое и до сих пор у нас достаточно редкое, вызывающее сопротивление. До сих пор в понимании таинства брака у нас преобладает взгляд, согласно которому главный его смысл не в удостоверении святости брачной любви и не в подтверждении непреложности Божьего благословения, данного Адаму и Еве, а затем Ною, а в узаконивании Церковью связи, вне этого являющейся смертным грехом, в разрешении брачующихся от греха плотского соития. Ни о каком почитании физической составляющей брака само это таинство при таком его понимании свидетельствовать не может. Кропят же и туалеты святой водой, когда освящают дом.

В отношении Гангрских постановлений ситуация еще более ясная: они до сих пор остаются декларацией, имеющей очень мало общего с церковной практикой. И дело не только в том, что в русской истории никого за нарушение этих правил так и не отлучили, а в том, что превозношение монашеского пути над брачным стало настолько общепринятой нормой, что мы даже перестали видеть в ней какое-то отступление от православия.

Тот факт, что за десять веков своей истории русская Церковь не нашла места в святцах ни для одного семейного батюшки, ни для одной супружеской пары, прославленной за семейные добродетели, не является ли самым ярким свидетельством тому, что «тихое и безмолвное» семейное житие никогда не расценивалось нашей Церковью как путь к святости, спасению, как образ небесного жития? Другим красноречивым свидетельством является литература, предлагаемая сегодня пастве с церковных прилавков. В подготовленной одним из самых близких Московской Патриархии издательств воспитательной книге «Что необходимо знать каждой девочке» недвусмысленно говорится: «Конечно, и семейная жизнь спасительна... Но все же монашеский путь выше: это путь христианского совершенства» (104, с. 243). Известный автор, пишущий под именем свящ. Тимофей, в своем «Пособии по аскетике для современного юношества» еще определеннее высказывается о достоинстве брака: «Но нужно помнить, что брачные отношения установились у людей после падения... Поэтому-то девство ценится Церковью выше брака... Девственники ближе к Богу, духовное начало в них развито сильнее. Вступающие в брак познают при этом некие психологические особенности, <...> но это чисто душевное обогащение всегда идет за счет некоторого оскудения духовного» (84, с.175).

В книге «О семье и воспитании» читаем о грехопадении Адама и Евы: «До грехопадения тело их было чистым сосудом чистой души. Ум господствовал над чувственностью и ее влечениями, беспорядочных движений в ней не было, и потому нагота не возбуждала в них стыда. Теперь же ум перестал быть владыкою плоти. В чувственной природе возникли и обнаружились нечистые влечения, которые породили в душе праотцов чувство новое, тяжелое – им стало стыдно друг друга, они не могли видеть друг друга нагими без того, чтобы в теле не пробудились беспорядочное движение и похоть» (58, с.22).

Здесь в отчетливом виде предстает древнее, восходящее к Григорию Нисскому учение о том, что тот способ размножения, который нам известен, – «способ взаимного преемства скотский и неразумный» (86, с.120) – возник в результате грехопадения, а то благословение, которое дал Бог Адаму и Еве на размножение еще в раю, предполагало иной, неведомый нам способ распространения человеческого рода, близкий к ангельскому. С. Троицкий в своей «Христианской философии брака» очень убедительно высказывается об истоках этого учения, находящегося, по его мнению, в вопиющем противоречии с библейским текстом и духом Откровения.

«Это учение в последней своей основе является данью, которую заплатили древние церковные писатели языческой школе, а вовсе не учением библейским и церковным. Вся греческая философия глубоко рационалистична. Осознав в логосе, в разуме или, точнее, в рассудке главное свое отличие от животного мира, древнее человечество придало ему слишком большое значение, и древняя философия была, в сущности, апофеозом и проекцией во внешний мир человеческого разума. Ко всему, что неразложимо на его категории, как во внешнем мире, так и в самом человеке, ко всему “бессловесному (алогос, то есть “нелогичному”) и животному”, по выражению Григория, она относилась отрицательно, как к морально недолжному ... Все бессознательное в человеке считается несовершенством, как сближающее его с животным миром» (там же, с.121).4

Отголоски этого языческого гностицизма встречаются в современных трудах православных греков. Архим. Николаос Аркас в книге «Брак и деторождение» приводит слова блаж. Августина: «Если Адам и Ева пребывали в состоянии невинности, их супружеские отношения должны были выражаться в соответствии с чистой логикой (курсив мой – Ф. К.). И их желания – основываться на высших чувствах и не учитывать чего-то низкого». Вдохновившись цитатой, автор продолжает уже от себя: «Если даже в браке целью становится наслаждение без его естественного последствия – рожать детей, – то эта цель, и, значит, брак, – беззаконный, несправедливый и не имеющий логики» (56, с.59–60). Эта апелляция к логике в перспективе пути, пройденного европейской мыслью за последние две тысячи лет, выглядит уже совсем нелепым реликтом (возможно, усиленным за счет перевода) и является тоже своего рода данью, которую православие, как греческое, так и русское, платит уже не язычеству, а слепой, и вот уж воистину алогичной, неразумной приверженности ко всякому осколочку своей старины.

О том, насколько прочно сидит в греческом монашестве традиция гнушения браком и телесным аспектом любви, свидетельствует, наверное, ярче всего недавно появившееся эссе о любви «Вариации на тему «Песни Песней», написанное самым известным из открытых современности, прогрессивных богословов Греции Христосом Яннарасом (110). Для Яннараса брак и любовь «суть две противоборствующие данности». Подобно русскому митрополиту Иллариону, строившему свое Слово на противопоставлении закона и благодати, современный греческий богослов строит свое на противопоставлении любви, которая есть «пути жизни» и брака, который есть «путь естества» (110, гл.6). Он идет гораздо далее житейского цинического определения брака как «могилы любви», он разводит брак и любовь в разные концы на пути человека к спасению: «Любовь есть изумление от жизни, брак же – узаконивание необходимости… То, что спорадически предлагает брак, не является предпосылкой любви – если вообще не исключает ее… Пример пути жизни… воплощен в лице Христа. Человеку, чтобы следовать этому примеру, нужно разрушить узы своей зависимости от пути естества: узы родства, узы застрахованности, которыми связывают юридические рамки брака» (там же). На пути следования за Христом, согласно Яннарасу, «не может быть компромисса с самобронирующимся естеством, психологическим самоутверждением индивидуума в юридических рамках брачных уз» (там же). Ценность брака ограничивается для него, как и для свящ. Александра Захарова, областью земного и преходящего. Все, что он может дать – это «чувство крыши над головой, уверенность в том, что Другой будет спутником, общую пищу, взаимное наслаждение». В перспективе же вечности он представляет собой лишь великий обман – «фиктивное увековечение "Я" в лице детей». И, конечно, любовь, противостоящая браку, есть любовь платоническая, лишенная родовой тяги к соитию: «Мы отличаем любовь от жажды тела. Любовное изумление всегда есть трепет души, и опьянение взаимностью приносит неожиданное очищение от всякого телесного требования. Маниакальные звери удовольствий внезапно усмиряются с первым кивком любви» (там же, гл.9).

Русские богословы также вносят посильную лепту в осуждение чувственности. «Чувственность, говорят святые Отцы, есть бездна, в которой погибло великое множество душ. Удовольствие, получаемое при удовлетворении плотской страсти, скоро проходит, а грязный след в душе остается навсегда», – заверяют составители книги для семейного чтения «Возвращение блудного сына» (20, с.177).

Архим. Лазарь Абашидзе также согласен, что «чувственность глубоко проникла в падшую природу человека» и, не жалея красок, вырисовывает страшную картину того, как «духовная сила любви и устремленность к высшей, духовной, божественной Красоте превратилась в нас в грубое плотское влечение лишь к внешней привлекательности человеческого тела» (45, с.48).

«Сатана, подобно Навуходоносору, посылает своих слуг, чтобы они принудили человечество к поклонению “золотому истукану”, вернее – грубому дебелому телу, облеченному в обманчивую роскошь», – уверяет он читателей одиозной книги «Об “этом”». (59, с.7).

«Падшее человечество стало удобопреклонно к плотскому сластолюбию, скоровоспламеняемо от этого чувственного огня. Часто лишь взор на красивое обнаженное тело мгновенно пленяет сердце, наполняет душу сладострастным мутным дурманом, пьянит рассудок, парализует волю, и мы тут же склоняемся на желание греха. И уже само принятие этого желания, согласие с ним – есть плен, есть начало падения, есть предательство, измена в любви к Богу» (там же, с.10).

О несовместимости плотской и духовной любви с такой же странною для лица столь высокого сана страстностью выражается другой не менее известный архимандрит – Рафаил Карелин. «Культ Венеры – концентрат чувственных наслаждений – чувственным огнем угашает огонь Духа в сердце человека, ночными темными призраками изгоняет из души свет Божества. Культ похоти и блуда парализует волю человека, делает душу глухой к голосу вечности, ввергает человека в рабство материи и вещества. Блудник за пригоршню грязи, как Иуда за 30 сребреников, продает Христа; как Исав за похлебку, отказывается от своего человеческого достоинства и Божественного благословения» (64, с.305). Архим. Рафаил так увлекается своей идеей, что считает незазорным призвать в свидетели недопустимости чувственных наслаждений не кого иного, как царя Соломона: «А по слову Соломона, в развращенное сердце не входит мудрость Божия» (с.307).

Самое замечательное в печатных трудах двух неистовых архимандритов (издаваемых с благословения Святейшего Патриарха Алексия П) то, что в них грань между естественным желанием и блудной страстью даже не просматривается. В этом смысле они вполне солидарны с архимандритом из Греции. Арх. Лазарь также указывает, что «и в браке следует соблюдать целомудрие. Не предаваться неумеренности в плотских удовольствиях» (45, с.55). Стремление превратить весь мир в монастырь – непреходящая мечта православного монашества. Один из известнейших архипастырей начала ХХ века – свмч. Иларион, архиепископ Верейский, защищая институт монашества от несправедливых, по его мнению, наветов со стороны мирян, как-то простодушно сформулировал: «Семья – это монастырь» (36, с.169). Эту свою мысль он аргументировал все той же необходимостью бороться и в браке с плотской похотью, «противовоюющей духу целомудрия» (с.172). Сходный образ употребляет современник еп. Илариона иером. Михаил (Сеченов) в статье «Таинство брака»: «Венцы брачные – это вериги подвижнические, венцы победы над чувственностью и всяким чувственным грехом» (108, с 157). Последняя цитата взята из книги Г. И. Шиманского «Христианская добродетель целомудрия и чистоты», в которой, по словам издателей, «тема нравственной и телесной чистоты человека впервые рассматривается с исчерпывающей полнотой и основательностью». И действительно, в ней приводится масса цитат древних учителей Церкви: Афинагора, Кирилла Иерусалимского, Григория Нисского, Василия Великого, Григория Богослова, Исидора Пилусиота, Ефрема Сирина, Августина, Оригена, бл. Феофилакта, которые не оставляют сомнения в том, что половое влечение к женщине даже в законном браке считалось ими постыдной и низкой страстью, едва извиняемой целями деторождения. Сам Шиманский вполне, по всей видимости, удовлетворенный таким направлением мысли, бросает дежурное обвинение манихеям и всем, кто гнушается браком, вслед за чем присоединяется к вполне манихейскому воспеванию «высоко-духовного» скопческого брака. «В апостольское время жизнь первых христиан была высоко-духовной и нравственной. Много было случаев, когда мужья и жены, по особой ревности к чистоте целомудрия, пребывали по обоюдному согласию в полном воздержании от брачной жизни» (с.160). «При господствующем значении в христианском браке нравственной чистоты человеческой природы низшие ее влечения находят свой исход в рождении детей. Воздержанный образ супружеской жизни был особенно присущ христианам первенствующей Церкви» (с.107). «Христианским супругам Церковь указывает на необходимость борьбы с выработанной веками греховной страстностью, на отречение от языческих отношений в браке» (с.157). «Страсть к телу, извращенное представление об отношениях между мужчиной и женщиной, создаваемое художественной литературой и современным киноискусством, совсем затемнили христианское целомудренное отношение к святыне брака. Люди ХХ века, отвращаясь от Бога, от чистоты христианской жизни, возвращаются к языческому служению плоти, “служению Вакху”; для многих из них брак – это “игры Вакха и Киприды” (Розанов). И то, что во многих современных романах и кинокартинах называется “любовью”, есть поругание над целомудрием в браке» (с.158) и т. д. и т. п.5

Я сознательно не затрагиваю огромного пласта собственно монашеской, аскетической литературы, цитируя лишь те из современных произведений, которые написаны или рекомендованы пастырями и архипастырями РПЦ именно для мирян. Не касаюсь я и той широко выплеснувшейся на церковные прилавки волны политизированной ультрапатриотической литературы, на которой обычно не ставится архиерейское благословение и которая отличается от цитированных «благословленных» книг тем, что содержит неприкрытые призывы к насилию и расправе над «растлителями молодежи», «дьяволопоклонниками, ставящими своей целью уничтожение России» и прочими врагами православия6. Привлечение цитат из этой категории книг не добавило бы ничего существенно нового. Расширяя обзор православной литературы, издаваемой сегодня в России (исключая эмигрантские пастырские труды, резко отличающиеся от наших отечественных произведений по тону и смыслу), мы несколько расширим спектр высказываний, но основные акценты не сместятся. К современному русскому богословию пола можно отнести те же тезисы, которые сто лет назад выдвинул Розанов. Все осталось на прежних местах. Все разговоры о том, что Церковь охраняет и бережет семью, к сожалению, являются лицемерием. Православное сознание видит в брачном соитии следствие первородного греха, настаивает на его неустранимой греховности, для него всякая физическая близость является выражением падшести человеческого естества, предназначенного для духовного устремления к Богу. Если брак и оправдывает соитие, то как необходимое зло, но не как путь богопознания, богоугождения и спасения. Сознательный отказ от половой жизни и умерщвление половых влечений, иными словами, скопчество, остается единственным путем спасения, который наши пастыри предлагают как для монахов, так и для мирян. Брак в этом контексте воспринимается как средство угашения эроса. Сама эротическая энергия в человеке в ее непосредственном несублимированном виде открывается православному сознанию только как похоть – предосудительное и беззаконное проявление самости, эгоизма, потребительства, враждебное творчеству, духовному росту, богообщению. Одним словом – как «пригоршня грязи».

Воздвигнутое на кричащем противоречии традиционное православное учение о браке несет в себе элемент разложения, и заражает этим разложением любую семью, не обладающую достаточной силой сопротивляемости и доверчиво решившую строить свои брачные отношения на началах религиозного благочестия. Повторяя каждый день перед сном составленные средневековыми монахами молитвы о том, чтоб Господь избавил от «темныя сласти» и «лукавого похотения», читая книжки, в которых плотское соитие клеймится как скотский грех, верующие супруги со временем не могут не встать перед осознанием острой дилеммы: или то, что составляет существенную сторону их союза и семейного счастья есть «мерзость пред Господом» и им надо что-то делать с их совестью, или что-то не так с учением Церкви. Если они попытаются выяснить в разговорах с батюшками или из книг, стоит ли им стыдиться того, что их тянет другу к другу и они желают совокупления не ради деторождения, а ради наслаждения друг другом, они в лучшем случае получат ответ, что надо больше думать о Господе, в худшем – прочтут что-нибудь вроде такого: «Как мы понимаем блуд? Как поведение, результат которого – беззаконная связь и совокупление с единственной целью – животного, физиологического, плотского удовольствия, исключающего желания зачать ребенка... Ни деторождение, ни многодетность не могут оправдать брак, если его плоды – лишь результат чувственных желаний и вульгарных порывов ... И пусть не обманываются утверждающие, что употреблять супружеское ложе лишь в целях наслаждения, гедонизма, – не блуд» (56, с.57–59).

Наша православная литература, собственно, никогда и не скрывала того, что идеал христианской жизни – безбрачие. В сердце христианской семьи должен воцариться Христос, и, как правильно угадал Розанов, воцарение это наша церковная мысль воспринимает не иначе как деспотическое подавление всего не направленного непосредственно во славу Владыке. Собственно семья, брак, пол остаются той языческой нечистой средой, в которой должно воссиять христианство – и попалить ее. Даже у самых семейных, домашних наших духовных наставников нет-нет да и проглянет эта мысль о неисправимой нечистоте семейной жизни. «Монахам дело – помыслы очищать; а у мирян главное – намерения при делах исправные держать; а уж до чистоты куда им. И Бог не взыщет. Не таковы порядки у них», – писал Феофан Затворник в «Спасении в семейной жизни» (95, с.24).

«Откуда начну плакатися окаянного моего жития», – такими словами начинает св. Андрей Критский свой Великий покаянный Канон, и, мне кажется, это именно тот тон, и те слова, с которыми когда-нибудь все же предстоит приступить к теме пола и брака не отдельным некоторым богословам, но всей Церкви, соборно, как приступает она к приуготовлению Себя Великим постом к встрече с Воскресшим.

* * *

Но подлинно ли возможно в Церкви другое отношение к семье? Не прав ли Розанов в своем пессимистическом диагнозе историческому христианству? <…> «Везде от семьи остались “поскребыши”, хлам: сердцевина была выедена. Сердцевина величия, сердцевина яркого признания, сердцевина верности и доблестей. Точно вокруг семьи, этого “райского дерева”, этого “дерева жизни”, походил больной, калека; и заразил ее калечеством своим, “убогим видом”» (68, с.18) <...> Сто лет, отделяющие нас от цитированных строк, принесли с собой не только подтверждения худших его опасений о непоколебимости сил, враждующих с семьей и браком7, но и отрадные опровержения. Двадцатый век подарил нам немало духовных писателей, пастырей и богословов, позаботившихся о том, чтобы представление о семье как малой Церкви, о брачном соитии как таинстве, подобном Евхаристии – представление, на самом деле, глубоко укорененное не только в библейской, но и в раннехристианской традиции – медленно, но верно стало возвращаться в сознание верующих. Мы уже что-то цитировали, процитируем еще. «Когда мы использовали слово таинство применительно к христианскому событию супружества, это означало – как теперь становится ясно, – что мы возложили на любовь между двумя созданиями <...> слишком славное и слишком большое наследство: все таинственное строенье творения и искупления. Это настолько верно, что семья оказывается единственной христианской реальностью, к которой с полным правом можно применить то название, которое охватывает собой огромную общность народов и поколений, объединившись вокруг Христа. Это название – Церковь», – пишет Антонио Сикари (76, с.59). В его книге зазвучал вдруг язык, на котором Церковь, на самом деле, должна была бы всегда говорить об этом предмете, и если бы говорила, то, возможно, мы имели бы сегодня совсем другую, менее мучительную историю. Там наконец говорится о том, что брак глубоко родственен Евхаристии, «поскольку он тоже – таинство телесной любви, которой обмениваются супруги во имя Господа Иисуса» (с.63). Там, наконец, в качестве идеала супружеской жизни преподносится не воздержание от половой жизни «для упражнения в посте и молитве», и, добавим, для скорейшего ее угасания, а «такая жизнь, при которой супруги умеют приносить в дар друг другу, так сказать, материю своих тел, такую материю, в которой чудесным образом претворяется вся личность» (с.64). Там, наконец, признаются простые и, казалось бы, такие очевидные истины: о том, к примеру, что «нельзя начинать воспитывать в себе понимание требования о нерасторжимости брака, когда нам уже мучительно трудно соблюдать это требование», и потому дело Церкви – не в том, чтобы преследовать прелюбодеев, а в том, чтобы «помочь оценить и полюбить этот замысел» Бога о браке (с.48). Или о том, что незаконно представлять внебрачную любовь «грязным и недостойным делом», ибо «у любви есть своя красота и своя чистота, о которых нельзя судить со стороны» (с.75). Там наконец супругам в качестве повседневной молитвы рекомендуется обращаться ко Христу не с просьбой о том, чтобы Он отнял «весь помысл лукавый видимого сего жития», а с благодарностью за то, что «нам двоим дал это единственное и драгоценное, взыскательное и сладостное призвание – воплотить Твою Любовь, суметь постигнуть Ее самою плотью нашей, объятием нашим, нашим единством, творчеством нашим и нашей нежностью» (с.45).

Когда читаешь такие слова, создается впечатление, что христианский мир очнулся от тягостного сна, и остается только жалеть, что пробуждение это было вызвано не собственным внутренним порывом Церкви, а давлением внешних обстоятельств – самораскрепощением светского общества, известным под названием сексуальная революция. Остается жалеть, что и на этот раз, как и в истории революционной борьбы христианских народов за отмену рабства, пыток, цензуры и других унижающих и калечащих человека установлений во главе движения оказалось не Церковь, а ее противники или ее незаслуженно отвергнутые чада.

Были, конечно, и у нас, среди русского духовенства и монашества те, кто не разделял взгляд на соитие как на скотский и постыдный для человека образ действий, едва оправдываемый теми выгодами, которые от этого получает Церковь и государство в виде будущих подданных. Был архим. Федор Бухарев, заговоривший еще полтора века назад о великой опасности, угрожающей Церкви, в которой не находится места земным человеческим радостям, умевший в духе древних христиан видеть то, что принадлежит Христу, во всяком, казалось бы, совершенно далеком от церковных ценностей произведении труда и искусства и призывавший открыть источник «несметных талантов веры <...> именно через уяснение мирских вещей и устроение земных дел, без насилия им, по Христу Спасителю, в котором Отец небесный дает нам вся обильно не только к обогащению знаниями и к пользам нашим, но и к наслаждению» (93, с.88). Был архим. Михаил (Семенов), горячо выступавший на Религиозно-философских Собраниях в Петербурге в пользу брака8. Был прот. А. П. Устьинский, безоговорочно поддержавший Розанова. Был прот. В. Зеньковский, впервые остро поставивший вопрос о половом воспитании молодежи и не раз категорически заявлявший, что «отождествлять грех в человеке с полом, видеть в сфере пола источник греха нет никаких оснований» (32, с.88). Был свящ. Александр Ельчанинов, говоривший, что через брак и плотскую любовь «осуществляется нечто наиболее реальное и вместе с тем наиболее таинственное из всех возможных форм человеческого общения, <...> (что) <...> дает нам возможность подняться над обычными правилами человеческих отношений и войти в сферу чудесного и сверхчеловеческого» (37, с.276).

Был и есть, наконец, митрополит Антоний Сурожский с его высокими словами о брачующихся, превращающих «свои отношения в таинство, в нечто, превосходящее землю и возносящее в вечность» (8, с.11). Но всем этим голосам суждено было потонуть в многочисленном хоре обличителей «срамных похотей и сластей», с которым мы и ассоциируем сегодня голос нашей Церкви.

Почему так вышло? Самим строем нашей духовной жизни нам, казалось бы, предначертано было противостать спиритуализму и акосмизму средневековой схоластической мысли, «убедительно вдвинуть, – как говорил Зеньковский, – софийное учение о мире в систему современного мышления это основоположное понятие... Это было бы, по существу, самым лучшим даром, какой могли бы мы принести христианству» (31). А вместо этого Церковь наша, с ее духом кротости и милосердия, свободная от тех административных стеснений, какие на Западе налагало папство, оказалась на деле более склонной к унификации, более казенной, более нетерпимой, чем даже государство – к частной инициативе, к деятельной общинной жизни, к свободному обмену мнений. Почему у нас, в отличие от западных стран, так и не сложилось широкой церковной благотворительности, практики взаимопомощи и взаимоподдержки прихожан, всего того, что держится на той простой вещи, которая называется любовью к ближнему? Наша великая литература, воспринявшая завет Пушкина славить свободу и призывать милость к падшим, развила с небывалой до того силой тему маленького человека – тему сугубо христианскую, несовместимую ни с каким другим мировоззрением и мирочувствием, кроме евангельского. Почему именно эта тема поставила в конце концов ее в оппозицию Церкви?

Есть много вопросов к нашей истории, и не меньше ответов. Можно ссылаться, как мы делали это раньше, на то, что нашей иерархии до сих пор с трудом удавалось устоять перед искусом платить кесарю Богово. Можно говорить об особенностях нашего восприятия Евангелия, обрекшего Россию стать, может быть, самой религиозной и, несомненно, самой духовно неблагополучной страной. Обладая великим религиозным даром, русские своей нетерпеливою душой моментально запечатлели в сердцах и глубоко усвоили себе образ Христа, ни мало при этом не заботясь о прохождении той педагогической подготовки к принятию вершин богооткровенной нравственной истины, которую для иудеев являл Закон – детоводитель (педагог) ко Христу, как назвал его апостол. Можно говорить о нашем музейном отношении к вере как к реликвии за толстым стеклом и объяснять его тем, что приняв христианство из рук греческих миссионеров, русские взвалили на свои плечи слишком неподъемный груз ответственности за сохранение самой богатой и утонченной духовной традиции9. Так, по крайней мере, объяснял Бухарев: «Русский человек, чувствуя бесценность врученного ему сокровища, трепетал за него, имел в виду, как бы только сохранить его, и впал в односторонность своего рода; в его душу вкралась мысль, что с сохранением небесного сокровища и все дело свое он сделает, и он опустил из виду, что должно употреблять это сокровище, пользоваться им, данные таланты приращать собственными трудами» (93, с.273). И именно с этой особенностью религиозной организации русских связывал архимандрит Федор полтора века назад причину «бесчувственного застоя», рисуя до боли знакомую картину русских просторов: «И до сих пор, однако, остаются так же пустынны, грустны и безлюдны наши пространства, так же бесприютно и неприветливо все вокруг нас, точно как будто бы мы до сих пор еще не у себя дома, не под родною нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге и дышать нам от России не радушным, родным приемом братьев, но какою-то холодною, занесенною вьюгой почтовою станциею, где видится один ко всему равнодушный станционный смотритель, с черствым ответом: нет лошадей!» (там же, с.277).

Много можно предложить ответов, но не обойти нам в их поисках и того печального положения, которое «по совету батюшки» занимает семья в иерархии ценностей русского человека. Это отсутствие семейного идеала пронизало все стороны нашей духовной и социальной жизни, сказавшись в первую очередь в неумении находить нравственную опору и удовлетворение в совершении «малых дел». Вслед за нашими пастырями, упоенно посвящающими себя вопросам вселенского, ну, по меньшей мере, государственного значения, мы можем думать о мировой революции и открывать путь в космические пространства, не умея наладить жизнь в своей стране и договориться с соседями по лестничной клетке. Мы кичимся перед европейцами своей щедрой и любвеобильной русской душой, а на деле большинство из нас способно ужиться только с домашней собакой. До последнего времени мы только и делали, что мечтали кого-нибудь осчастливить: наших потомков, борющихся за независимость африканцев, человечество. Но мы не были счастливы сами, не верили даже в возможность личного счастья, и оттого все наши потуги быть добрыми разрушились, как построенный на песке дом из евангельской притчи. Дым отечества, воспитавшего своих граждан вне тепла домашнего очага оборачивается или народно-патриотическим угаром, или дымкой, иллюзией, которая развеивается рано или поздно, как сон, как утренний туман. И мы неожиданно обнаруживаем себя в стране, в которой отсутствует самая основа жизни нации – общество, построенное на межличностных отношениях доверия, ответственности, соседства, родства.

Мы отвергаемся семьи по совету апостола, даже не поняв и не вкусив, что значит семья во всей глубине того религиозного ее содержания, которое было раскрыто Ветхим Заветом и дополнено Новым. В отличие от богатого иудейского юноши, которому напомнил главные нравственные заповеди Христос, мы, не раздумывая, раздадим свое имущество, чтобы идти путем совершенных. Но мы с такой же легкостью отберем и чужое, потому что наше бескорыстие в массовом его проявлении зиждется не на расширившейся до всечеловеческого охвата любви, а на неуважении к личности, семье и памяти рода, в конечном счете – к земному нашему существованию. Под видом евангельской нищеты духа у нас очень часто скрывается особый род духовного босячества, пользующийся образом непопечительной Марии для религиозного оправдания своего нежелания прилагать силы и душу к чему бы то ни было: семье, работе, учебе – всему тому, что по обещанию свящ. Александра Захарова оставится перед порогом вечности. Оттого-то и оказывается наш русский Христос с кровавым флагом во главе двенадцати очумелых революционеров, что в порыве вломиться в Царство Небесное, мы сметаем по пути те простые нравственные правила и ценности, на возвышении и развитии которых только и возможен здоровый духовный рост. Воспитанное на протяжении веков нашей Церковью отношение русского человека к семье, к родовому преемству, к ценности человеческой жизни и неприкосновенности человеческой свободы, важности земного пути – вот где надо искать корни русского нигилизма, безбожия и беззакония, открывшихся так внезапно и в таких ужасающих размерах в революции и последовавших за ней событиях. Здесь же надо видеть и духовные корни преступности, захлестнувшей современную Россию. Она ничуть не уменьшилась от того, что в десятки раз возросло число храмов, и любой уважающий себя бандит (а они-то, как правило, себя уважают) стал теперь к привычной доле на «общак» присовокуплять жертву на Церковь. Это все должно было бы беспокоить наших архипастырей, если бы они не решили давно, что в революции повинны интеллигенты, а в современной преступности – растлевающее влияние западной культуры.

Наш замечательный педагог К. Д. Ушинский в статье «О нравственном элементе в русском воспитании» (90) описал трогательную историю о том, как во время своего путешествия на пароходе по Волге он приметил молодого сидельца из петербургской лавки лет 15-и или 16-и, обращавшего на себя внимание «своим бойким, развитым умом и необыкновенным даром колкого, меткого слова». Он сидел в кругу мастеровых, с упоением слушавших рассказы одного бывалого портного. «Скоро мы убедились, – пишет Ушинский, – что беседы этого веселого, словоохотливого кружка были проникнуты замечательной безнравственностью». Портной рассказывал о своих похождениях, и молодому сидельцу хотелось его перещеголять. «Он, должно быть, много лгал на себя, но истасканность его хорошенькой физиономии показывала, что в хвастовстве его была значительная доля правды». Но вот пароход причалил к пристани. И с юношей стали происходить сильные изменения, показывающие, что душу его волнует глубокое чувство. Насмешка исчезла с его губ, он побледнел и стал серьезен. «Портной зашучивал с ним, мальчик силился ему отвечать, но голос его дрожал». Скоро выяснилось, что в толпе встречающих он выискивал глазами отца, старичка-крестьянина, похожего, как пишет Ушинский, на высохшую грушу. Когда пароход пристал, молодой сиделец выскочил на пристань и тут же при всем народе повалился отцу в ноги, а тот стал осыпать его поцелуями. «Сцена была тем более трогательная, что проходила почти без слов, в отрывистых выражениях. Чувство, охватившее обоих, отца и сына, рвало речь на куски. Через минуту они поспешно отправились на очень крутой берег. Мальчик взвалил было свой чемодан на голову, но отец вырвал его у него из рук, поднял на свои старые плечи, и оба любящих существа скоро исчезли из виду».

«Что бы осталось от этого мальчика, – спрашивает затем Ушинский как бы в предчувствии, – если бы, следуя какой-нибудь новейшей теории, порвать эти святые нити, соединяющие его сердце с семьей? Не значило ли бы это задавить в нем всякое нравственное чувство и поставить в среду общества холодное, развратное, безнравственное, враждебное всем и каждому сердце?».

В традиции русской мысли тема семьи и пола давно стала темой экклезиологической. Началось это, наверное, с Хомякова, утверждавшего вопреки всем схоластическим аксиомам, что как у истины нет иного критерия, так и у Церкви нет иного блюстителя, кроме взаимной любви христиан. Вопрос об осуществлении и осуществимости любви стал в России вопросом о Церкви невидимой и ее присутствии в мире, а вопрос о смысле Евангелия – вопросом об отношении к семье и полу. Поэтому для Соловьева статья о смысле любви становится ключевым звеном в обосновании теократии, у Вышеславцева экклезиологическое илларионово Слово о законе и благодати выступает преамбулой к этике «преображенного эроса», а у Мережковского и Розанова мучительные размышления об отношении Церкви к полу и государству сплетаются в один нераспутываемый клубок. Но теперь, когда на останках русской культуры мы собираемся строить новое общество, а Церковь наша вновь собирается взять на себя ответственность за нравственное воспитание народа, это еще и тема нашего будущего, нашей судьбы. На что сделает Церковь ставку в буберовской альтернативе: на принуждение или привязанность? Кто будет ее опорой в миру, ее союзником, ее alter ego: государство или семья? Третьего, пожалуй, действительно не дано.

Один современный протестантский богослов, консультирующий по семейным вопросам, Хорст-Клаус Хофман весьма кратко выразил то главное, о чем мы здесь так долго говорили: «Каждый, кому приходилось наблюдать, как быстро мир становится бесчеловечным и жестоким, когда мужчины или женщины вынуждены жить отдельно, знает, что их совместная жизнь – необходимое условие не только для продолжения рода» (101). Везде, где имеет место презрение к семье, к обывателю, к отчему дому и домашнему очагу, возникает этот особый, волчий тип духовности, столь сильно сближающий в последнее время монашескую братию и братву. Православный аскет, вор-романтик, пламенный революционер, воин джихада – вот меняющиеся лики этого духовного типа, репродуцирующегося столь же стойко, что и тип семьянина. «Я был прям, а ты меня наклону нежности наставила, припав», – так очень точно выразила Марина Цветаева то, что происходит – должно происходить – с мужчиной под действием женской любви. Любовь между мужчиной и женщиной, образующая семью, создающая кровность уз, оказывается единственной силой на земле, способной не только продолжить род, но и из века в век поддерживать в человечестве человечность, приращивать тот слой почвы, в которой только и могут произрасти семена добра. Это единственная сила, сотворенная по образу той Любви, Которой начался мир и Которой в мир пришел Спаситель. Семья – это не монастырь. Семья – это Церковь, и Церковь – это семья. Это как в монадологии Лейбница: сколько бы мы ни делили Церковь, она будет в каждой своей частичке оставаться сама собой без остатка, и частичка эта будет семья. Церковь единосущна семье – вот, пожалуй, какого догматического определения ожидают, стеная и мучаясь, миллионы семейных людей от служителей Слова. Да оно уже и озвучивалось не раз, может быть, точнее всего у Сергея Троицкого: «Семья не есть лишь подобие Церкви. Такое воззрение было бы ложным омиусианским учением. Нет, по своему идеалу семья есть органическая часть Церкви, есть сама Церковь. Так же как кристалл не дробится на аморфные, уже некристаллические части, а дробиться лишь на части омиомерные или подобные целые и мельчайшая часть кристалла будет все же кристаллом, семья, и как часть Церкви, есть все же Церковь» (86, с.89).

Когда Сын Божий, воплотившаяся Любовь, пришел в мир, он сообщил эту тайну ученикам, назвав всякого верного Своим братом, сестрой и матерью (Мф.12.50). Церковь Христова не только была создана по образу семьи (Церковь – жена Христова, ее члены – дети Отца Небесного), но и призвана осуществить второй раз после сотворения Адама и Евы возможность устроения человечества на началах органического, кровного родства и любви: «Ядущий Мою Плоть и пиющий Мою Кровь пребывает во Мне» (Ин.6.56), «Я есмь Лоза, а вы ветви» (Ин.15.5)… Церковь призвана стать вселенской семьей, взрастить горчичное зерно семейного очага до размеров вселенной, опутать все человечество сетью родственных уз. «Ибо, как в одном теле у нас много членов, <...> так мы, многие, составляем одно тело во Христе, а порознь один для другого члены» (Рим.12.4–5). «Посему, страдает ли один член, страдают с ним все члены; славится ли один член, с ним радуются все члены» (1 Кор.12.26). Никакие нравственные кодексы и философские императивы, никакие доводы разумного эгоизма не способны привить человеку этого живого чувства сострадания и сопричастности, которым живет семья и Церковь, и потому не способны привнести в мир ни на йоту больше любви. Церковь – единственное установление, которое, выходя за рамки племенных и национальных границ, не теряет органического единства, и это существенно отличает ее от всех других форм организации общества, кроме семьи и непосредственно выросших из нее родовых отношений. Если мы исповедуем величайшее и дерзновеннейшее из откровений – о том, что Бог есть Любовь, это значит, что мы исповедуем вместе с ним и абсолютное этическое превосходство семьи над государством, потому что только первая построена на любви, а второе – на договоре или страхе перед насилием. Пренебрежение Малой Церковью в угоду единства в вере или благополучия большинства есть в этом смысле не простой дисбаланс приоритетов, но неверность духу Христову, выбор Великого Инквизитора, пренебрегшего любовью к человеку ради заботы о счастье людей. Это есть именно то искушение, от которого, начиная с Достоевского, тщетно предупреждали русские пророки.

Прот. Александр Шмеман, вспоминая слова В. Розанова о прекрасном человеке и о «сосредоточенном устремлении», писал: «Наш мир до краев переполнен криками и спорами о принципах, о программах, об идеологиях. И нет программы, нет идеологии, которая не ставила бы своей целью, не претендовала бы спасти мир и человечество. Поистине можно сказать, что не было во всем прошлом человечества эпохи более принципиальной, чем наша. Но вот как-то так выходит, что посреди всей этой принципиальности, всех претензий на универсальное счастье нет, не оказывается места простой человеческой доброте, и не оказывается именно в ее принципах, во имя спасения человечества и разрешения всех мировых проблем. Все ненавидят всех, и мировая принципиальность оборачивается мировой злобой <...> И потому есть только одна настоящая проблема и у человека, и у человеческого общества – это оградить душу, оградить глубину жизни человеческой личности, сделать так, чтобы действительно личность, а не безличное человечество, стала и целью, и заботой самого общества. Ибо если “приобретет человек весь мир, а душе своей повредит”, то мир обернется тюрьмой, концлагерем, адом, страшным муравейником, и уже на наших глазах оборачивается <...> И потому не стыдиться нужно этого примата души и личности в религии, а провозглашать и исповедовать этот примат как единственную, повторяю – единственную защиту, единственное противоядие тому бесчеловечному, бездушному тоталитаризму, который постепенно обволакивает и изнутри опустошает жизнь людей» (6, с.169).

Семье, где в сладости единоплотия рождается, зреет и наливается благодатными соками душа каждого из ее членов, не нужно от преемников апостольской власти многого. Ей нужно нелицемерное признание, ей нужно, чтобы Церковь стала для нее действительной защитой от издевательств над тем, что составляет вечную и неизменную ее первооснову.



1 «Все женихи и невесты почему-то смотрят на лун… Супруги любят солнышко» (68, с.14).

2 Как, впрочем, и позже. В. Розанов в статье «Номинализм в христианстве», написанной в 1898 году по поводу мер к ограничению прав офицеров на женитьбу, недоумевал по поводу «удивительного покоя церкви при фактическом разъедании, подрыве, разрыве семьи. Кто пишет по поводу новых предполагаемых военно-административных мер? – Они задевают живое, задевают семью – и тревожится г. А-т, тревожусь я» (66, с.62).

3 Это ведь и имел в виду Розанов, когда писал: «Толстого могла бы осудить, отлучить от Церкви толпа закричавших мужиков, баб, – веру и даже “суеверия” которых он оскорбил... Нужно с кровью оторвать такое явление, такого человека от своей груди, от народной груди; а вот крови-то мы и не видели, а только бумагу и номер» (72, с.621). Сегодня, когда в целях утверждения национальной идеологии началась постыдная кампания по «воцерковлению» задним числом русской литературы, один Толстой опять не вписывается в рамки новой геополитической доктрины. Недавно в патриотическом журнале «Русский дом» прозвучала мысль о необходимости отлучения Толстого от русской литературы и досадливые признания в том, что «вычеркнуть его из культурного оборота» не так-то просто, в частности, из-за существования литературной премии его имени (19). Так он и будет стоять, как кость в горле, тем кто захочет протоптать новый широкий путь в светлое будущее, теперь уже на базе не марксизма, а православия. Интересно, понимал ли сам Толстой, когда нарывался на отлучение от Церкви, что таким образом он становится гарантом неприкосновенности русской культуры и русского духа от посягательств духовных бюрократов?

4 Об учении Григория Нисского см. также доклад Негановой «Богословский аспект половой дифференциации. Отношение образа Божия и пола в человеке» (54). Отмечая ,что у св.Григория Нисского «духовное и телесное в человеке представляют некий андрогин в духе платоновского "Пира"», Неганова приходит к выводу о том, что «в целом, теория андрогина не так безобидна, как это может показаться на первый взгляд».

5 Свящ. Анатолий Гармаев, снискавший довольно широкую славу детского и семейного психолога, развивает эту тему подробнее: «Благодатные Силы Души, которые исходят из Совестливой глубины человека, из чувства целомудрия гасят сексуальную энергию. При достаточной исполненности человека Душевными Силами, сексуальная энергия о себе почти не заявляет. Более того, возможно такое состояние полноты Душевных Сил, когда сексуальные состояния человеком не переживаются вообще, проявляясь только в те моменты, когда детородное движение в женщине и в мужчине устремлено к зачатию ребенка. В других же случаях этого почти нет. Поэтому частота интимных встреч естественным образом сокращается. Так происходит развитие правильного супружества (курсив мой – Ф. К.) там, где супружество развивается на фундаменте целомудрия» (22, с.44). Не стоит думать, что под хранением целомудрия Гармаев подразумевает уклонение от каких-то особенно грубых и яростных проявлений пола. Он имеет в виду такие проявления «сексуального влечения», как «желание ласки, прикосновения, дыхания, близкого присутствия, ощущения тепла <..>Целомудренная встреча ничего подобного не имеет и не переживает, и ни к чему подобному не влечется. Наоборот, она хранит другого от всего этого. Целомудрие хранит другого, а нецеломудрие влечет другого к себе, чтобы окунуться во всю полноту сладострастия, вплоть до интимной близости». В качестве лекарства от супружеской похоти психолог и пастырь Гармаев прописывает не много не мало браки по родительскому принуждению, полезные тем, что в этом случае жених и невеста «с самого детства знают, что они могут встретиться с человеком, к которому нет никаких внутренних движений…» (с.44–46).

6Яркий пример такого сорта литературы являет книга «Православный брак и страсть блуда», в которой, в частности, формулируется следующее определение: «интеллигент – это человек, боящийся больше всего на свете физической боли» (81, с.188). С этой точки зрения склонность Чехова сочувствовать осужденным, приведшая его на Сахалин, и стремление Пушкина «призывать милость к падшим» являются не более чем подсознательным страхом порки, свойственным русскому интеллигенту. «Из-за этого подсознательного страха у Чехова не хватает мужества объективно оценить ситуацию с поркой, он не способен, как Чапаев... заявить… “А я попадусь – меня стреляйте!”» (с.190). Богословское обоснование борьбы за православие с помощью порки интеллигентов можно найти и в «благословленных» изданиях. «Святой Иоанн Златоуст призывал: “Освяти руку свою раной... ”. И мы во имя жизни и процветания нашей России должны нанести эту рану тем, кто жаждет нашей погибели», читаем в брошюре «Об “этом”» (59).

7 Когда Розанов попытался обратить внимание общественности на события Терновского массового самосожжения, совершенного в 1896 году группой старообрядцев, увидевших в переписи населения знак пришествия антихриста (72), и вместе подумать о той ответственности, которая лежит на Церкви за судьбы этих и других людей, одурманенных проповедью отказа от мира, его быстро заклевали, ссылаясь на то, что поведение каких-то сектантов нельзя рассматривать как типичное для Церкви явление. Но вот совсем недавно, спустя сто лет после тех трагических событий, введение идентификационных номеров у населения вызывает клинически сходную картину поведения теперь уже вполне православных монахов и всенародно почитаемых старцев. С каким воодушевлением полетели во все концы России гонцы с благой вестью. Конец близок! Называлась даже цифра – 3 года. А сколько раз до этого приходилось мне видеть молодых людей, возвращавшихся недоуменно из монастыря, куда ездили за благословением на брак, с ответом: нечего жениться, конец света близко. Нет, Розанов прав. Это потирание рук от всякой вести о грядущих ужасах и бедах, эта неутолимая жажда смерти “миру сему” – отнюдь не периферия нашей духовной жизни и издалека идет.

8 У Розанова: «Нельзя не поблагодарить доброго, патетического и честного архим. Михаила (ныне старообрядческого епископа) – единственного монаха, который по переводе из Казани в Петербург, начав рассуждать в печати о браке, сказал громко: “Половое слияние все и до дна чисто”. За это дети, нынешние и будущие, должны воспеть ему хвалу. Он – не в детоубийцах, хотя и монах» (68, с.105).

9 Некоторые варвары поступали иначе и скромно довольствовались упрощенными вариантами христианского благовестия, адоптированными для народов, не имеющих глубокой культурной традиции. В книге И. Стамулиса «Православная миссия сегодня» приводится интересное суждение историка Стефана Нила об арианстве крестителя готов Ульфилы: «Для простого народа оно могло представиться весьма привлекательным упрощением, ибо оно избавляло их от участия в запутанных спорах о природе и личности Христа, позволяя идти за ним как за вождем и сосредоточиться на и так достаточно сложной задаче – научиться жить трезвой, праведной и богоугодной жизнью» (63, с.134).

 

 

Подпишитесь

на рассылку «Перекличка вестников» и Новости портала Перекличка вестников
(в каталоге subscribe.ru)




Подписаться письмом