Старухи
«…в этих словах ещё живут "народные
силы" – их окраска хранит отблеск
истинного света, вдохновившего выбор
тех звуков, которые лучше всего соот-
ветствовали называемому предмету…
Душа, жившая в вещи, сообщалась с
душой человека через слово… Мы даём
абстракциям и чужим корням захваты-
вать язык. Нужно быть поистине остав-
ленным Богами, чтобы утратить чувство
того, что язык есть одеяние духовной
реальности, через него выражающейся,
и что поэтому он не может быть создан
искусственно».
Симона Риус.
«Эвритмия». Париж, 1926
Меня мучают эти русские старухи. Как нельзя разгадать тайну жизни, так нельзя понять, зачем они приняли в жизни столько муки, неуважения, презрения, боли, горя. Давно когда-то раздражала их покорность, теперь понимаю: смирение, состояние самой жизни, самой земли. Попасть в такт с жизнью, уловить её подлинный ритм – это и есть смирение (с миром принимать жизнь). В этом ритме они совпадают с небом и землёй. Мы же разминулись (во многом) и с землёй, и с небом, и с языком. Мы знаем, но не понимаем подлинного значения главных слов – любовь, смерть, смирение, тайна, прах… Мы вне смысла, вне тайны, вне себя. Цельность – не наш удел. И всё цельное для нас невнятно. Мы не вмещаем.
Один дорогу не держит
Марина
«Один дорогу не держит», – обронила моя 70-летняя спутница, рассказывая о жизни своей. А наша с ней дорога была неблизкой: 14 километров по бывшим дорогам, по тропинкам, от которых следа не осталось, и только память Марины Владимировны безошибочно вела нас по ним. Она возвращалась в деревню, где после замужества прожила 50 лет. Но возвращалась на сутки – прополоть картошку да дом поглядеть. Три года назад Марина Владимировна и Кузьма Николаевич, её муж, последними уехали из деревни. В этом милом сердцу Мелюшине дядя Кузя родился, прожил 75 лет за вычетом пяти военных. А теперь жили в селе, в Ферапонтово, в маленькой комнатке, которую сельский совет с трудом выделил ветерану войны. А Мелюшино не давало покоя: и дом, и брошенная земля. Сейчас на этой земле сажала Марина Владимировна каждую весну несколько ведер картошки, а осенью снимала урожай и закапывала в яму – вывезти все равно невозможно: далеко, нет дорог. Весной приходила и сажала ту же картошку, очень хорошо сознавая, что труд этот напрасный. Но пока есть силы, она так и будет ходить туда и на своей земле, которую за 50 лет по песчинке перебрала руками, будет сажать картошку. А Кузьме Николаевичу уже не дойти – рана военная очень болит последние годы. Но только, когда Марина уходит, и он с ней вместе проходит всю эту дорогу, и он сидит на пороге своего дома, и он держит в руках горсть своей земли…
А я держалась здесь за Дионисия, за XV век, в который проникала трудно и мучительно, но в людях тех далеких уже умела понять и прочувствовать главное: они жить старались по законам любви, правды и чистой совести. Жить по этим законам было трудно, но доступно каждому, жить же иначе было и страшно, и невозможно и, рассказывая об этом эскурсантам у фресок Дионисия, часто говорила и думала о матери, о женщине… Ведь Дионисий – это ещё и гимн вечному, прекрасному и трагическому, тому, что зовётся материнством. Нет любви, равной материнской, и нет ответа, равносильного этой любви даже в самых лучших из детей… И во время каждой экскурсии сидела в уголке Марина Владимировна – смотрительница фресок Дионисия, а слушала она меня или нет, я не знала…
Теперь мы шли с ней по заросшим дорогам и полям прекрасной земли, проходили чёрные, мёртвые, брошенные деревни, над которыми, как плач материнский, висело чёрное молчание. Она рассказывала мне историю этих деревень, показывала дома, называла людей, как будто вчера рассталась с ними. Кладбищу издали трижды поклонилась в пояс, и дорога эта наша под солнцем вечерним, ласковым становилась для меня всё тяжелее. Хотелось встретить человека, хотелось, чтобы из окна крайней избы проводил нас чей-нибудь взгляд, но вокруг была мертвая тишина. Мы вошли в Мелюшино, и показалось, что всю красоту земли природа выплеснула в это место: с холма открывалась даль и бескрайние северные леса, неслышно текла река Иткла, около каждого дома молчали мощные березы и ели, любовно посаженные людьми на память детям и внукам. Всё встретило нас мёртвой тишиной, и я заплакала на пороге дома, не выдержав этой тишины.
Пошёл дождь. Сильный и быстрый, он пролился над землёй и оставил в небе двойную чарующую радугу. И Марина Владимировна прогнала меня с огорода: «Иди, порадуйся!». Я радовалась и хотелось бежать туда, к этой радуге, но уже знала, что и там, за ней, за этим лесом стоят такие же мёртвые деревни.
Вечер мы провели в доме. Много времени понадобилось, чтобы обойти его весь: зимнюю избу и летний пятистенок, подклет, чердаки, сараи, все закоулки, лестницы и переходы – весь этот огромный мир, где у каждой вещи было свое место, где каждое бревно, каждая половица положены были с любовью, на века, с расчетом на будущее. «Три года плачу, – говорила моя хозяйка, – не то, что стену в доме, каждое бревно жалко». И всё рассказывала мне, как жила здесь, как детей растила, как мужа с войны ждала, как работала от зари до зари. Легли поздно. И сказала мне Марина: «Утром сходи к старухам». «К каким старухам? Здесь же нет никого!?»
Ольга
Поднялась на высокое крыльцо, в сени, постучалась, открыла дверь. От стола мне навстречу повернулась очень худенькая, маленькая старушка с седыми, коротко стрижеными волосами, с ясными живыми глазами. Ольга Дмитриевна Баскова. Бывшая учительница, одинока. Есть племянник, который не оставляет ее своей заботой, зовет к себе в Москву. Она пробовала жить там, благодарна племяннику и его семье за любовь и ласку, да всё-таки вернулась домой. Здесь, в этом доме, родилась, прожила 81 год. Если и уезжать, то в Ферапонтово. Там много своих, мелюшинских, но сельский совет помочь ей может только в одном: устроить в дом престарелых. А туда она не хочет. И говорит об этом так, как будто бы у неё есть выбор. Выбора у неё нет, но у неё есть стихи:
Все старухи умирают,
Нынче очередь моя.
Я купила бы бутылку,
Кто бы умер за меня?
До чего старухи дожили,
Не надо никому.
Получайте свою пенсию,
Летите на Луну.
Задушевная подружка,
На Луне-то я была.
На Луне меня не приняли –
Что пенсия мала.
Говорят, что я старуха.
Что-то мне не верится.
Ну, какая я старуха –
Во мне всё шевелится!
И ещё частушка:
Деревенские тропинки
Установим вехами.
Все старушки и болтушки
В города уехали.
Сломала бедро: несколько месяцев назад упала с печки – заторопилась записать четыре строчки, побоялась, что забудет, и сейчас ходит с двумя палками. Она смеётся, показывая мне палки, и, отодвинув тарелку с плесневелыми сухарями, раскладывает передо мной на столе свои тетради и блокноты. А я достаю из кармана тетрадь со своими стихами. Мы читали друг другу, говорили о поэзии, о жизни, и две судьбы на какое-то мгновение слились для меня в одну: я видела, слышала, узнавала себя в ней, радовалась этому и страшилась этого… «Бывают странные сближения…»
Подаркам её не было конца. Надела мне на голову солдатскую полинявшую пилотку времен войны, и я чувствовала, что отдаёт дорогое для себя. Хотелось спросить, узнать, что за человек прошёл в ней по фронтам войны, но времени, времени было мало! А она всё никак не могла оторваться от нашего разговора и, обрывая сама себя, часто повторяла: «К Фёкле, к Фёкле зайди обязательно, раз нам тебя Бог послал».
Через час нам надо было уходить из Мелюшина, а Ольга Дмитриевна в который раз останавливала меня на пороге: «Запиши, запомни эти слова: “Одинокий человек подобен бабочке под колпаком ночной лампы – он беззащитен даже сам для себя”». Я успела сбегать на речку и выполоскать её белье, которое она в это утро выстирала без мыла – мыла не было, мыла купить негде. И это старушечье белье одинокой поэтессы я никогда не смогу забыть. Она перекрестила меня на пороге и закричала: «К Фёкле, к Фёкле зайди обязательно!»
Фёкла
Фёкла Васильевна сидела за столом у окна. Я поздоровалась, выложила на чистый стол кусочек хлеба да две конфетки – всё, что осталось у нас с Мариной, и Фёкла заплакала. Заплакала и я. Ничем больше я ей помочь не могла. Ей 88 лет, родила одиннадцать детей. В голод после войны умер муж, двенадцатилетняя дочь. Детей поднимала сама. Живут сейчас в разных городах четыре дочери Фёклы. Младшая этой весной попросила мать уехать, потому что «запаха старушечьего в доме не переносит». Фёкла о дочерях слова худого не сказала и на мой вопрос: не написать ли им, ответила: «Не надо. Что их беспокоить? Я на них обиды не держу. Мне бы умереть скорее». Как живет? Печь пала, как говорят в здешних местах, дров нет, муки нет. Есть пенсия – 40 рублей, но истратить её здесь негде: ближайший магазин в Ферапонтово, за 14 километров по бездорожью. Кто забредёт – хлеба оставит, кто в соседнюю деревню летом погостить приедет – поделится. Живёт, одним словом. На прощание назвала меня красным солнышком.
Мы собрались уходить. И в последние минуты сделала мне подарок Марина Владимировна: поставила передо мной сапоги, шитые когда-то лучшим здешним сапожником – её мужем. Кожаные, на деревянных гвоздях, с прокладками из берёсты. Шил для неё, по ноге. И уходила я из Мелюшина в этих сапогах, в старой солдатской пилотке. Уходила со слезами. И вслед нам из своих окошек смотрели Ольга и Фёкла.
За лето я навестила их ещё раз: это был праздник и для меня и для них. Хлеб, сахар, спички, мыло – всё, что смогла донести. Три дня длился этот праздник: мыла хату Феклы, пили чай, пилили дрова, разговаривали по вечерам, и Ольга Дмитриевна даже завела патефон, к которому несколько лет не притрагивалась.
Я их узнавала ближе, и уже не оставалось безысходной жалости во мне. Они жили, жили по-разному: без слёз и жалоб, с надеждой на что-то – Ольга, молча, с частыми слезами – Фёкла. Земля, небо, дом родной: у каждой своя боль, свои сны, свои мысли. Но они жили, не боялись смерти, умели радоваться, дарить, умели быть благодарными. За что мне их жалеть? Жалеть надо других, жалеть себя, нас всех за то, что птицы не поют в чёрных брошенных деревнях, за то, что в одном Ферапонтовском сельсовете 50 таких брошенных старух, за то, что существует такая статистика… С ними – с Ольгой и Фёклой – все в порядке. Это с нами, с нами нехорошо.
А потом, на своём вечере в Дубне, в Доме учёных, я рассказывала о них и читала стихи:
Я третья из мелюшинских старух –
Нас трое в этой брошенной деревне,
Одни глаза у нас, единый слух:
Ларизы, Ольги, Фёклы голос древний
О смерти просит, лёгкой, как рассвет,
О счастье тех, кого мы любим тихо:
Нам на земле другой заботы нет –
Давно в душе любая боль затихла…
Мы не живём – врастаем в эту твердь,
И потому над нами небо выше,
И небу нам легко в глаза смотреть,
И небо все молитвы наши слышит.
Но как стать вровень среди этих двух,
Земле и небу, как они, быть верной?..
Быть третьей средь мелюшинских старух
Я не смогла бы до конца, наверно…
И какая живая, какая больная тишина отвечала мне из зала.
На этом бы и кончить. Осталась бы во мне память об этой встрече, боль затаенная, стихи Ольги Дмитриевны, фотография на стене, моя благодарность им на всю жизнь. И мне бы так было спокойнее. Я плакала вместе с плачущими – могу ли сделать больше этого? Но жизнь продолжается. Они живы. Они пережили эту зиму: одна – в Москве, другая – в Ферапонтово, снимая за 20 рублей угол у такой же одинокой старухи. Мы переписывались с Ольгой Дмитриевной и виделись с Фёклой зимой. Зимой они жили надеждой на возвращение в свой дом, пусть только на лето, пусть в последний раз.
Слишком затяжная, долгая, неуютная весна. Вот и май кончился, а добраться до Мелюшина не смогли даже на тракторе – бездорожье. Пишет стихи и хлопочет о своем будущем Ольга Дмитриевна: сельсовет обещал ей комнатку в одной из деревень, где люди живут еще, хотя и туда дороги плохие, но все-таки дорога, люди… Но это потом, осенью, может быть. Так далеко она не загадывает. А у Фёклы – разговоры только о доме. И обе они смотрят мне в глаза и спрашивают: «Не бросишь нас? Придешь летом, принесёшь хлеба?».
3 июня Фёкла ушла в Мелюшино одна. Две сумки на перевязи на плече: нехитрые пожитки, два батона и буханка хлеба. Палка в руках. Отговорить её было невозможно. Дойдёт она или нет?.. Все вокруг да и я понимали, что не пойти она уже не могла. «Умрёт если не дома, то по дороге к дому», – сказала мне тётя Марина.
Вокруг Белого озера
Великие старухи, с которыми познакомилась в деревнях на берегу Белого озера… Жизни их не рассказать. Даже на фамилиях отсвет этих жизней: Бобылёвы, Морщины, Микшины… Многие из них «ходили в озеро», как здесь говорят, наравне с мужиками. Особенно в войну. Я просто сохранила в сердце их человеческий привет, их тепло, благородство, их великую способность к молитве – не к показному благочестию, а к молитве подлинной. Собственно, и вся их жизнь была молитвой – нерасторжимым общением с Богом. В своих тетрадях я сохранила фрагменты их рассказов. И через язык многое видно.
…Зачалась война, и опять я осталась в положении. Да мальчик семь годов остался, да девушке десять. И этот только роженый…
…Да я что? Вон Варвара перед самой войной шестую и жахнула принести, и опять девку.
…Знаешь, как работала? Меня кажный мужик брал в озеро. И я знала всё, любила озеро. Лед пешила и мерёжки опускала. Да, битья-то было раньше. (Битья – работы). Ловила ятву. Тащить мерёжки страсть тяжело. Бригадир кричит: «Девки, матушки, силу давайте, прибавьте силушки!» Два раза была под страдой под этакой: застыли в озере. Кто в озере не бывал – тот от раденья Богу не молевался…
…Соседка моя: сама потонула, а он на войне остался. Вот дедка да бабка робят и созидали… А пока мой мужик был на войне, я сама ему письма писала, а так грамоты не знаю и сейчас.
Так они говорили:
Видно не тапливала байну, предбайник.
Озлыдаешь – ослабеешь, похудеешь.
Колды привезут песок? Колды-нибудь, кой-колды.
Коротышные песни пели, а не долгие.
Можешь ты переносить: все берёзы сломали.
Можешь ты переносить: рюмку выпила и отказала.
Тогда ещё в заглушных местах вились эти старушки (знахарки).
А на Зою, наверное, остуда спущена (т.е. стала неприветлива).
Малины было – красьмя красно.
Вышла – только маленько свиток синий стал.
Ты ко мне не встанешь в няньки?
Да она велика ли в перьях? (Совсем ребенок, лет мало).
А мне бы какой чубаренький платочек. (Не черный, а полинялый).
Ты чего голгочешь-то? (Что говоришь?)
С прутья поели ягод да и всё.
Летучий ревматизм у меня. Летает, как ножами режет.
Ты хоть не пала? Батюшка, пала: Господь посетил: пала!
Смерти на деньги не купишь.
У меня сестру семь женихов сватали, а меня четыре, да два –
самоходкой звали.
Проходи впрядки (вперед, завтра).
Варачкает вода (кипит).
День дома делаешь (работаешь), да к вечерне шарнешь – еле
бредём.
Посидела пряжку (немного).
У рыбы жили (у озера).
Тряпка-отымашка (чугуны из печки вынимают).
Красы-то большой нет, а на речь-то казит.
Давно их нет… Лидия, Варвара, Елизавета, многие другие… И в их заветных тетрадках, которые они мне показывали как свои главные сокровища, корявыми, какими-то уработанными буквами были переписаны стихи и молитвы, которые давали им утешение. И мне разрешали их переписывать. Такие бесхитростные строки, ими и помянем этих великих русских старух. Они этим жили.
Крест
Вся наша жизнь земная – крест.
Тяжёлый, тягостный, унылый…
И тяжесть эту перенесть
У нас не стало б своей силы,
Но где терпенье, там и Бог
С Его всесильной благодатью,
Где горести земных тревог
Его означены печатью.
Кого Он любит, для того
Не пожалеет испытанья.
Терпи и сердца твоего
Не допускай ты до роптанья.
Ни волосинки с головы
Не упадёт без Божьей воли.
Зачем же жалуетесь вы
На тяжесть вашей доли?
Сёстры Арлаковы
Была в моей жизни ещё одна незабываемая встреча – с сёстрами Арлаковыми в Белозерске. Наталья и Александра. Третья сестра, Надежда, умерла давно. Натальи не стало, когда ей было за 80 лет (точно не знаю), а Александра, старшая, прожила до 101 года и задохнулась в дыму, когда в её домике начался пожар.
Домик был покосившийся, все комнаты можно было обойти по кругу… Домик был сказочный. Обе сестры, маленькие, чрезвычайно сухонькие, являли собой пример старчества в миру, особенно Александра. В 22 года, в 1914 году, ушла в Ферапонтов монастырь. Как-то до 1929 года жизнь её шла в монастыре, около монастыря. А потом, в 1929-м, уехала в Петрозаводск и там прожила десять лет и три месяца. «Там-то и пропало всё монастырское настроение. Рассказывать не буду – священнику каялась. Падшая душа…». Но после этого уже ни на один день не отступила мать Александра от церкви. Пережила и арест.
«Сижу и молюсь в холодной. И так отрадно-отрадно: окошко, а в окошке храм Божий на высокой горе. И есть что-то не хотелось. Потом пустили куда-то погреться: «Арлакова, погрелась, так отвечай…». – «Чего не знаю, так как я вам скажу?» Тут они стали предлагать в провокаторы, приглашать быть «нашим членом». – «Я не способна!» – «Нет, ты способна!» – «Долго ли эту песенку-черемисонку будете тянуть – низко вам это…». А он: «Статья-то вот как гласит» – и револьвер. А я крест: «Слава тебе, Господи, в Царство небесное и пойду!» А он: «Вот баба железная!»…
Сила внутренняя у неё была большая, ум острый, глубокий, отношение к жизни, к людям из какой-то глубинной жизненной сути… Всю жизнь при церкви, на клиросе: читала, пела. И сестра Наталья с ней. Являли они собой живое православие, более глубокое и осмысленное, нежели у тех великих старух, с которыми встречалась в деревнях у озера. И весь уклад их жизни, то, как сёстры говорили, двигались, их отношение к вещам, каждый жест – всё говорило о каком-то очень далёком прошлом, о забытой культуре.
Это были отголоски Древней Руси, чудом сохранившиеся. Они меня научили молиться Святителю Николаю. Как-то уезжала от них: уже на пороге, уже Александра закрестила меня (так они говорили), ухожу, и вдруг последние её слова: «А Святителя Николая мало призываешь… А он ведь и немного молитв спрашивает, лишь бы с сердцем…». И на обратном пути попадаю в ситуацию, которую без чуда не разрешить. Тут и вспомнились мне слова Александры, и призвала Святителя Николая – и всё обошлось.
Очень многому они меня научили и во внутренней моей жизни, и житейски. Никогда не забуду, как, приехав один раз, не нашла уже почти столетней Александры в доме, пошла в огород и обнаружила её лежащую между грядками, накрытую полиэтиленовой плёнкой. Что она там делает? Лук выдёргивает, уже давно пора, а некому.
Достались мне от них и материальные свидетельства их жизни: долгие годы спала на домотканых простынях, подаренных Арлаковыми. Были медные старинные булавочки для плетения кружев, скатерти, одежда, еще какие-то вещи. И было во всех этих вещах особое тепло. Ведь и от других хороших людей на Севере доставались мне в подарок полотенца, одежда – всё старинное, домотканое, красивое. Но в вещах Арлаковых было нечто особое. Я видела, как они обращались с вещами. Это какой-то особый вид отношений. Никогда больше и ни у кого мною не виданный. Как это объяснить? Приведу отрывки из речей Александрушки, и, может быть, через её отношение к слову Вы что-то почувствуете.
…Поели мы с тобой честно… Много – так сытно, а не много –
так честно.
…Господи, раз Ты довёл меня до такого позднего века, Ты всему и
научи…
…Только пропукнулись верхушечки у вербочки.
…Заметила ты: грачики голоску не подают – молчат; ни соловушки, ни скворчики… Жавороночек как на воле голосок-то подавал… Никто не поёт…
…Обесхлебнешь вся (ослабнешь).
…Неистово пою – истово не спеть мне без нот.
…Очень тяжело каяться, а нельзя иначе.
…Как мне соседка новости принесёт, у меня начинается любопытство да рассеяние. Видишь, какое у меня состояние, восприимчивое к грешной жизни.
…Подвижный человек Аннушка – никто такого подвига не нёс: всё время на картошке, да и темную (слепую) к себе взяла. Я приду: «У меня праздник – человек пришёл!»
…Да только загуливало-то всё солнышко (т.е. когда покажется, когда пропадет). Я и раньше-то на солнышко глядела. Мне было не тяжело, теперь и подавно (очень плохо видела в конце жизни).
…Она умственная (грамотная, умная).
…Иду в церковь – ветерок сзади идет, а не настигает – так благоприятно. А когда и настигнет, то и по плечу колонёт: «Здравствуй, тетя!»
…Клеёнка с запугом (с секретом).
…Мечты на молитву прибегают – и молитва прерывается…
…Грех один: бес приносит мне в ухо матюкальные слова – именно в это ухо (показывает). Как дуновение, а потом и слово сделает.
…У неё-то старичок-то, собачка, жив? Умёр? Ай, ай… Узнала я кличку и стала уже его кличкой называть и кланяться. А он мне свой поклон делает – вот как животное понимало.
…Сильный у неё голос был, не симпатичный, как из лесу всё кричала.
…Церковь открывать? И «Господи, помилуй» не знают. Как животные, только говорят по-человечьи.
…Деревья как с неба спущены.
…Перевторить (повторить).
…Не перенести такие ноши-беды.
…Всякие голоса, да больно протяжно, да больно уж умилительно.
…Как Аннушка читала шестопсалмие: каждое слово у неё, как стрела к Богу летит.
…Нанятые певчие красиво поют: нотно, истово.
…Старинный голос у меня.
…Не надейся на свои молитвы, а заслуживай, чтобы люди-то помолились.
…Раньше нетерпеливая была – много ела. Выть-то бывает ненормальная. Господи, прости Ты мне многоедение.
…Господь убрал того кота –много ел очень. А время-то какое настало… Да из себя кот такую духоту выпускал.
И множество рассказов о тайных подвижниках, старцах, юродивых. И возникал не просто другой мир – другое измерение…
В покосившейся избушке натоплено, теплятся лампадки, за окном пурга, я только прочитала им акафист Святителю Николаю. Коты лежат блаженные, довольные. Вещи все, невиданные ни в одном другом доме, и все живые… Александрушка легла на кровать, укрылась полиэтиленовой пленкой (она почему-то любила под ней лежать). Платочки на них чубаренькие – когда-то синие в горошек мелкий, а сейчас вылинявшие. И сами они – как из сказки… «Сказувлила я тебе?» И дальше рассказ из детства Христа, как будто бы она была участником и свидетелем Его детских игр. Всё предельно реально… Где я?!
А утром, после завтрака, они сядут с Натальей рядом и неистово запоют: «Разбойника благоразумного о едином часе сподобил еси Господь»…
А я буду слушать и плакать. Такое не забывается никогда.
Анна Дементьевна Основская
Не устаю поражаться этим женщинам, этим судьбам, их красоте и какой-то глубинной верности жизни.
Эпосом веет от интонаций Анны Дементьевны.
…Итак, мы пошли по бедной черте жить, а не по богатой. В колхоз. Выгрузили до одного зерна с амбара хлеб… Родители – Дементий Митрович, Александра Семеновна – людимые, жили возле церкви. Мамкины четыре брата, все под потолок, взрослые, умные и с гармонью. После чая один брат играет, а три со своими женами танцують. Это такое зрелище, никак нельзя забыть. Сейчас таких людей нет. Какое общество – такое поведение.
…Из своей жизни беру, чужого ни одного слова не сказала.
В клубе подошёл:
– Откуда вы?
– С народа я.
– Проводить можно?
– Ой, что вы, дорога дальняя, путь худой, туда вы пойдёте со мной, а оттуда заблудитесь – мне ещё и ответ припишут.
– Можно с вальсом попрощаться?
И пошли мы с ним кружиться. Народ весь сидит, смотрят. Думаю: кружись не кружись – я тебе не покорюсь. Я тебя закружу, пока не отстанешь. Не отстал. Но я его ничуть не любила… Прошу я вас: не ходите, не любивши. Жизнь сосредотачивать без любви трудно… А я что? Брат оженившись, родили. Ну куды я им – на подтирку? А он был забоч, рабоч, он меня любил до усё. У меня не было тактики, чтоб измену сделать… Вот когда помер мой Александр Евгеньевич, у меня к нему появилась любовь…
…Потеряла его колечко в пруду, вычерпала пруд кружками: нет. Утром бабушка пошла, на что-то наступила – колечко!
…А мои дети зря ошибнулись… Я детей просила просом усих: дети, стерегите чисто себя. Но какая-то стихия упала на мою семью…
…Три звания таблеток у меня каждый день покушано.
…Моё сердце, знаете, какое – бюрократ какой-то. Вот вы пришли – и оно дышит, а то никак не хочет по-человечески дышать.
…Легче замазать, чем от стенки отлепить (про ленивого).
…Я родила много. Сколько из человека выходит с родами всякой нечистоты. А тут высерут одного: там болит, тут болит. А когда родишь, весь человек перерождается, у него приходит молодая кровь. Нерушимая, родимая кровь вновь идёт у человека по организму: взгляд у человека новый, всё новое. Раньше было что год – то род.
…Ребёнка сделать – не из картошки вырезать. Сначала надо подумать, а потом сделать.
…Дочка мне: мама, я поеду в город, меня там надувать будут (какая-то процедура так называется). Молчу. Смотрю, вижу: у неё мечты не меняются. Беру её и иду к бабке: «Привела к тебе дочку на исследование. Она хочет, чтобы её вздули. Вера Ивановна, ехать дочке в город надуваться по медицинской линии?» И мои слова с делом сошлись: «Не пускайте, Анна Дементьевна. У неё дети будут, она будет отмахиваться от детей руками». Не пустила. И вот она тяжёлая.
…А это давай Бог, что пузо лезет на колени, а не вниз глядит. Не будет пуза – ты психическая.
…Много работала, когда уже дети взрослые. Приду с дойки, и опять надо на общий двор. Сунусь – воды нет. Муж: «Иди, своих бояр буди». Подойду: четыре койки, четыре пары спят, да так сладко… Как будить?
…От кого гроза, от того и ласка.
…Такой нездоровый материал, муха крылом перешибёт.
…Встала утром, а она у меня уже трудится (т.е. дышит по-особому, глубоко). И я поняла – умирает.
…С тела вы – лебедь, а с души – сухарёк.
А это – рассказ Анны Дементьевны о своей соседке.
…«А тебе, старая сволочь, нечего на кухню ходить». – «Спасибо, Капиталина Викторовна, молодой сволочью не была, так хоть старой побуду».
…12 рублей пенсия. Потом 28 – Брежнев добавил. Сядет перед телевизором: «Что же ты 2 рубля пожалел?». Потом Горбачев 40 дал. Спасибо, два рубля – за Брежнева, 10 – от себя. 50 дал. Мужу : «Иди, портрет купи». На икону показывает: «Это Спаситель, а это мой кормитель», – гладит портрет. «Милый ты человек, что же у тебя волосиков-то мало, всё за нас думаешь».
Житейская мудрость Анны Дементьевны полна такой поэзии, вековой правды и красоты, что я не смогла пройти мимо. Я счастлива, что мне удалось пообщаться с этой удивительной, очень красивой (и внешне) русской женщиной, восхититься её мудростью, её слову точному, её чувству юмора. Спасибо, Анна Дементьевна.
Уезжали от неё, и эти эзопки (хаты) в пейзаже – на всю жизнь. Вся поездка в Великие Луки удивительная: пейзаж, деревни, такая далекая, почти несуществующая старина… Плач мой опять, плач о России. Судьбы!
Ещё встречи...
Баба Анна: «Он мне говорит: «Докажи, что Бог есть. Ты его видела?» А я ему: «Ты что, Мартюша. Бог бы всем и казался?! Он даже верующим не кажется».
Старуха – вилкой в обои – на мышей охотилась. Все обои истыканы, и иногда – писк.
…До чего я, девки, довертелась сегодня ночью: все сердце искала. Справа пощупаю – нет, слева – нет, нигде нет. Ну, чёрт с тобой, – плюнула и уснула.
Сон Галины Семеновны. Конь золотой идёт к нам в монастырь. И вдруг в воротах весь рассыпался… Просыпаюсь, а это кошки по полу яйца катают.
…Он любил подсатанивать (подсиживать).
…Тут и мы не задолили (скоро пришли).
…Всю душу испела (извела).
…Трава растёт – человека более на спаньё гнетёт.
Старуха говорит, за вениками в лес после Троицы посылая: «Не глушину собирайте, а весёлку». (Глушина – темные, шершавые листья. Весёлка – светлые, гладкие).
…Жизнь прясельцем идёт: выберется такое прясельце, выберется и плохое (прясло – время).
…Она и слова за меня не заложила (не заступилась).
Нюша Дедовская всю жизнь проработала в Пушкинском заповеднике, ходила с палкой, на конце которой гвоздь – мусор за туристами собирала. «Если передо мной Семен Степаныч идёт и папироску поднимет, – волосы дыбом поднимаются»… «Я вот старенькая, но ты думаешь, я представляю, что я старенькая? Иду за хлебом, подпудрюсь, помоюсь, платье надену аккуратное – только так».
…Первый раз просыпаешься – ангел будит.
…Подумала, как обрекла.
…Стали жить, детей прикапливать.
…Ох, и умела припозорить эта бабка. А звали её Грамофониха.
…Не свою-то жену так в охапочке и держит.
…Не было бы добрых – много было мертвых.
…Вздохнёшь об одном – всех жалко.
…Окуёт твое внимание.
…Платья на умирало нету.
…А здесь ты на место червяка погинешь…
…Задавиться? Да боюсь у сатаны на коленях сидеть.
…Всё серпом, да своим горбом, да своими клюшками (руками).
…Годики прошли, жисть твоя убогая и под кустик положена. Никто её не поднимает и к душе не принимает.
…Да я ещё в могуте пока…
Подхожу к тёте Марине: «Здравствуйте!» И вдруг в ответ: «Странствуйте сами! Мы и так на чужой стороне». Удивительным, творческим, талантливым человеком она была – Марина Владимировна Сидоренкова.
Марина рассказывала, как многие годы выращивала лён… Я-то видела и слышала в её рассказе поэзию в первую очередь, а для неё это был тяжёлый труд, но и радость от этого труда была немалая…
…Лён посеять,
…Вырвать,
…Бабочки поставить,
…А сноп уделать: стебелёк к стебельку.
…Околотить,
…Постлать,
…Опять бабочки поставить,
…Сушить в бане,
…Мять.
…Трепать первый раз,
…Трепать второй раз.
…Чесать,
…Еще расчесать,
…Прясть.
…А куделя трёх сортов:
…Грубая куделя из греби,
…Пачеси – когда второй раз чесали.
…Лён.
По 16 пудов чистого волокна собирала – аховый труд.
Земли не было – сеяли по грудкам (Грудки – заброшенные вырубки с пнями). На чаще дров нарубим, прутья накидаем, согреем, потом жечь, потом карашить – трудно в этих грудках лён ростить.
На счастливого человека лён растет. Если счастливый – вырастет, а бессчастный – не вырастет.
Дорогая моя Марина Владимировна была Счастливым Человеком…
Анастасия Ивановна Иванова
…Лариса не ест – живот копит под ягоды.
…У него собака Коля.
…Зовут так?
…Нет, порода такая – Коля.
…Рот разымать (зевать).
…И народ иде, иде, иде – как водой лье .
…Часы бредють (неточно идут).
…Ты Богу доходна.
…Находка – говна крохотка.
Но язык не тот, что у старух на Севере. Да и сама Настя – далеко не старуха, и вся её жизнь прошла при Советской власти. Это и в языке отразилось: «Она сильно характерна – рассердится: зубам заскрипит, матюком залает». «У него потрясение мозог было…». Такое языковое поле очень скоро утомляет. И ещё утомляет бесконечный, неостановимый разговор о работе (чаще всего огородной), о нехватке денег, проблемах, болезнях, своих и чужих несчастьях…
Настин заговор от отоврек (сглаза):
На реке на окияне
Стоять двенадцать ангелов, двенадцать апостолов,
Стоять, верную книжку читають,
Врешливые листы вырывають,
На воду бросають – про Ларису вспоминають.
Вреки, вреки, идите по дороге,
Где волки не воють,
Петухи не поють
И люди не ходють.
(три раза « Аминь», и через левое плечо плюнуть – вот и всё).
Доброты Настя была несказанной, красоты внутренней – неописанной. Жизнь прожила тяжелейшую, в чёрном труде. И радовалась, как умела, и рюмочкой не брезговала. Спасибо тебе, Анастасия Ивановна за ласку.
Белозерск
Шоленинова Наталья Сергеевна (1913 года рождения), дочь расстрелянного священника. Семья была двенадцать человек.
…В 1937 году как начали ломать у нас церкви и все восемнадцать сломали. Осталось семь церквей. Священник был арестованный Велицкий, отец Сергий. Дочь у него Мелиса. В доме культуры крикнули: «Здесь есть дочь врага народа. Просим удалиться». Так у неё сразу тихое помешательство случилось. И на всю жизнь.
…Когда папа на смерть уходил, сказал мне: «Наташа, сохрани дом и библиотеку».
…В 1975 году пошла в церковь работать – пела. В 1979 году в мае месяце начали высчитывать деньги, что получила в церкви за три года – 1380 рублей, все из пенсии высчитали до 1989 года, до июня месяца.
…Отца Александра Смирнова забрали в 1929 году после того, как кому-то сказал: «Все хорошие люди на Соловках». Ночью и забрали. Как сейчас вижу, когда на пароход заходил. Жена с голоду умерла, дочь с голоду умерла.
…Люди едут и едут, и через 40 лет, и через 50 посмотреть на свои дома. Да тут все дома купцов – товарищи-то немного настроили. Помню, как у каждого дома был сад, и благоухали сирени и розы.
…Всю жизнь проработала почтальоном, каждый дом, каждого человека знаю. Прожито 77 лет, ничего хорошего не видела. Сколько лет без света на улице Ленина: 76 лет столба не поставили…
…Год назад комнату дали: «Вас задавит, а мы и не узнаем».
…Говорят, что все у Бога равны – я не согласна. Я разделяю людей на порядочных и подлых.
Из её речей: «А сама на кого похожа? Двум на глум, а третьему на смех».
«Настоль красив, такой форсун».
Про меня говорили: «Наталью только за витрину поставить».
«Я в этой беде никогда не жила» (пьяниц не было в роду).
Кузьма Николаевич Сидоренков
«…твою…», – дядя Кузя всплеснул восторженно ручками, хлопнул себя по ватным стёганым брюкам, восторженно закивал маленькой, умной птичьей головкой… И опять это необидное, навсегда мной ему (и только ему) прощённое «… твою…», опять всплеск сухоньких ладошек, и он побежал в восторге по комнате вокруг круглого стола, останавливаясь, чтобы радостно выругаться…
«И пальтушку снимала? Так в этом платье перед ними и стояла, и всё это говорила?!» – он опять зашелестел ладошками, заматерился, засветился весь, забулькал восторженно: «Ну, скажут, с нёба пала! У нас такой и не было!.. Каждый день приходи. Угощать буду. Умная, грамотная женщина…» И он выдохся, повалился на диван. И все его 80 лет явились тут как тут, и рука привычно погладила слева: удостовериться, что осколок артснаряда здесь, на месте, при нем… За что он меня хвалил, этот старый солдат?
Крестьянский мужик, которого сильнее осколка доставала затаённая боль о своей земле, разоряемой на его глазах всеобщим равнодушием и нерадением. Боль эту он не выказывал почти никогда, жил себе благополучно в тёплой комнате с телефоном, болел потихоньку, детей в отпуск ждал, с женой бранился так, что любви этой можно было завидовать…
За что он меня хвалил? За слова. Горькие, правдивые, страстные слова о любви к земле, о жизни и смерти. Я сказала их на собрании в совхозной конторе. Сказала и заплакала. Он мои слова отличил в общем потоке слов о том же… Он из тех, кого наша жизнь ничему не научила. Через поле засеянное напрямик не пойдет, дерево не сломает, за недозрелой ягодой в лес не побежит – других опередить… Не плюнет, не бросит, не обидит, не обругает, не нахамит. Его наша жизнь ничему не научила – он прошёл другую школу в жизни, включая две войны. И меня он хвалил за слово, в котором не было фальши. А может быть, ему показалось, что он не один в окопе – и стало легче… может быть…
«Трясутся от страха, а думают – от негодования». «Ты сердцем другой: ты страдальцев видел, а я – дураков». Это он говорил, а я в обморок падала от точности, беспощадности и глубины его слов.
* * *
Лежу на печи, а в избе два старика 80-летних разговаривают. Войну финскую вспоминают.
«Худая война была, хоть и короткая». – «А Вы в окружении были?». – «А как же. Помню 30 ноября в 8 утра границу переходили… Эх… мать… Сколько пережили. Как Господь уберёг? Выхожу, а из пулемёта раз – шинель прострелили…». – «А помнишь?…» – и конца нет. «Эх, …мать… чего не было! А как Митьку Емишевского встретил… Выходит, ревит: руку прострелил. Сейчас расстреляют. Командир бежит с матюками… Я да еще один заступились: нечаянно он. Этот командир был не кадровый. Кадровый тут же бы застрелил… А старухам нашим досталось… Эх… Сейчас бы жить, да и годы вышли, и здоровье. Пережили. И, пожалуй, слишком много. А в штыковую ходили… Эх, парень, страшно. Помилуй Бог!» – Кузьма Николаевич умолк. Помолчали…
Дмитрий Петрович о своём: «Не стану прежнее хаять. И не скажу, что религия – плохо, она человека возвышала. Был я в церкви, поп спрашивает: “Сколько лет не был?” – “Пятьдесят”. Хорошо там. (Возвышает голос.) И никакая ваша пропаганда того не сделает, что религия делала. (И такое сожаление в голосе.) Теперь пусть хоть расстреливать ведут, а не скажу, что Бога нет».
Дмитрий Петрович мне за столом: «Я много раздумывал о Вас, разволновался. Кузьма Николаевич мне сказал, что Вы писатель. Я читал. Особенно вологодских. С юга он или с востока, а пишет одно и то же. Все как-то одинаковые. Вот я и думаю: не попала ли и она в эти сети?..».
* * *
Тётя Марина. Сейчас бабы сойдутся: ты какой ковер купила? А ты? А мы сойдёмся в войну: «Ты чего, девка, готовила сегодня?» Которая костьё толкла, которая мякину толкла. А я пироги из моху пекла. Никому про то болото и сказывать не будем. А уполномоченные наедут, и эти с мохом съедят…».
О знахарке: Настя-бог – так люди называли. Шёл к ней любой человек с горем, с тоской, со страхом по лесной тропинке; шли и плакали. Обратно шли весёлые, песни пели, ничего не боялись. Тоску она у людей отнимала.
Александра. Рождения 1900-го. Наравне с веком. Ростов Великий. Мать в 40 лет отравилась – ревность. Родитель по этой же страстной причине ударился в бега и бросил детей. Церковно-приходская школа, шесть классов – пока можно было. А первый зов судьбы – в Первую империалистическую. Выходя из городского суда с подружками, увидела, как записывают в женские батальоны. Форма очень понравилась: мерить ремешком голову и так же подтянуть себя ремнем – тогда проедешь в седле хорошо и много. А неподтянутого растрясёт.
Революция – нужны добровольцы. Пошла в строевую в Красной Гвардии, а потом в Красной Армии, 2-я интернациональная конная караульная рота. Командировали в Северодвинск, в караул. Потом на бронепоезд: заместитель адъютанта бронепоезда. Бронечасти с 1922 начали распускать. Куда деваться? Одна… Командир бронепоезда говорит: «Замуж выходи, лучший выход. Жениха я нашел. Здесь живут (недалеко от Харькова). Справные хозяева». Поехали, познакомились – понравились друг другу. Гром – его фамилия. Вышла замуж. Десять лет надзирателем… И дальше в другом месте надзирателем.
Многое мне ещё рассказывала Александра Васильевна, да не всё я записывала.
Вот фраза из её речей о подружке: «Какое уж было учение, когда отца на войну взяли, а тут подпрапорщики молоденькие, как пирожки горяченькие, посыпались».
Церковные истории
* * *
Отец О. 1918 года рождения. Знает двенадцать языков. Прожил очень трудную жизнь: все этапы советской истории.
Старушка, прихожанка его: «Батюшка, собачка у меня умерла, ночи не сплю, плачу. Отпеть бы её…». – «Ты понимаешь, что ты говоришь?» – «Вот я и говорю, батюшка, одно утешение у меня и было: собачка моя. Отпеть бы её…».
Он после паузы: «Ну, если она у тебя была крещёная, тогда конечно». Старуха посмотрела на него и словно что-то поняла…
* * *
Выходит из дорогой машины молодая женщина и заходит в лавку церковную, где Татьяна работает. Уверенным, непререкаемым тоном: «Дайте мне Пресвятую Деву». Татьяна своих клиентов видит сразу. И тут ей всё грустно-понятно. «Возьмите икону Казанской Божией Матери». – «Да не надо мне Казанскую, я вам по-русски говорю: дайте мне Пресвятую Деву». Таня вздыхает по-русски и смиренно в ответ: «Возьмите "Достойно Есть"». – «Да что вы всё время то «Казанскую», то «Достойно есть»! «Достойно есть»… А где у вас, кстати, Достойно пить?»
Я говорю: «Придумала ты, Татьяна». А она: «Да разве такое придумаешь?»
* * *
Старушка: «Отец Валерий-то служит сегодня?». – «Требный». Поворачивается к другой старушке: «Слышишь, говорит, что отец Валерий сегодня трезвый»
* * *
Рада, что соприкоснулась с отцом Василием Чугуновым. До Великой Отечественной войны – философский факультет МГУ. В войну разведротой командовал. После войны стал священником. Не просто умён – вся мудрость жизни, опыт его житейский и духовный, особенности характера, своеобразный юмор – всё это делало общение с ним незабываемым.
Встречает его Татьяна. «Помните, отец Василий, Шубейкину? С дочкой Вашей в одном классе училась?» – «Помню. И что?» – «Вчера её встретила, много лет не виделись. Всё у нее хорошо сложилось: замуж вышла, за следователя. Счастлива, одним словом».
Отец Василий после паузы: «Неправильно ты, Татьяна, счастье понимаешь. Вот если бы твоя Шубейкина да вышла замуж за тракториста Васю. Да бил бы он её смертным боем по пятницам, а когда и чаще. Да пил бы каждый день горькую: пил бы и бил, а детишки бы плакали, а он бы всё пил, а потом детки бы выросли да разъехались, а Вася бы допился до смертушки… И вот лежала бы твоя Шубейкина на печи: ни вздохнуть ни охнуть, да оглаживала бы свои избитые бока и приговаривала: «Господи, да как же я счастлива!» – вот это, Татьяна, счастье. А тут: за следователя вышла, счастлива. Тьфу!» – и пошёл.
* * *
«Ваши ласки и встречи нигде не погубят вас» (Из письма ко мне Екатерины Андреевны Самородской, 80 лет).
Как тут добрым словом не помянуть и сына её, очень талантливого человека, Володю Самородского, художника Пушкинского заповедника. И всем: Царствие Небесное.
* * *
«Даже могила не спасёт глупца от вечности» (Дядя Кузя Сидоренков).
* * *
Почему дети моих старух не переняли самое главное в них: какое-то невыразимое обаяние, жизненную страсть? Потому что старухи прожили жизнь в чувственном, глубинном знании бессмертия. Россия, может быть, именно этим и отлична.
Мы дольше многих европейских народов сохраняли неосознаваемый зов бессмертия в душе. Еще недавно, в ХХ веке, среди нас жили люди, которые генетически несли память о бессмертии. Следовательно, смерти не боялись и относились к ней здраво: не она была мерилом их жизни. Это необычайно важно, и пришло это даже не из церковного обихода, а из какого-то личного христианства каждого…
Из всего Символа Веры чётко и недвусмысленно было воспринято: «Во Единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия и … Чаю Воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь».
Что там, да как – особенно не разбирались. Были и такие (!) (сама встречала), кто «Чаю воскресения мертвых» понимал как напиток такой (чай): выпил и воскрес. А кто-то и того невероятнее. Но каждый по-своему про это воскресение и эту жизнь вечную помнил. Да и как иначе?
Сама страна такая: дали – неоглядные, места много, неба еще больше. Земля родит с сокрушительной силой. Да и сама она – плоть её – завораживающая, говорящая, живая… Зерно бросил – отдал ей, а она тебе девять-десять-пятнадцать впридачу! Не чудо ли? И народ чудной! До страсти чудной! Куда от этого? Хочешь не хочешь, а вечно жить надо! Понимать, может, не очень понимали, а знали, чуяли – все почти. Вот такая у нас история. Была.
Мои героини, конечно, на этом пути многое растеряли. Но даже отголосков хватило, чтобы рядом с ними дышать по-другому.
А нам надо на других уровнях сознания (мы же умнее?) зарабатывать для себя и потомков наше бессмертие, нашу вечную жизнь. Другого не дано. Потому что это единственная реальность. Страшно выпасть из неё окончательно.
Сондога
До Тотьмы. От Тотьмы еще почти сто километров. Остатки деревни на холме под серым куполом неба. Неба больше, чем земли. В округе никого. Кое-где в вымерших деревнях – человек, которому просто некуда идти отсюда. Остовы древних изб: сотня – две сотни лет.
Изба, в которой я спала, настоящая северная: небольшая, но достаточная жилая часть и огромный хозяйственный двор на разных уровнях. Вокруг неоглядный простор, очень далекий окоём леса и небо, которое потрясает своей отдельной жизнью… В конце деревни церковь со сбитым крестом и невероятно прочной, старой – XVII век – кладкой. Престолы Рождества Христова и Святых равноапостольных Константина и Елены.
Скоро почувствовала: тишина здесь ультразвуковая. Через звучащую плотность этой тишины пробиваются, доносятся, озвучиваются мысли невидимых существ, населяющих здешнее пространство. Мысли эти воплощаются в странные образы, которых никогда не было в моём сознании. И я, как на шкале неизвестного мне радиоприемника, пытаюсь восстановить привычное и понятное мне звучание, но ничего не получается. Иногда эта тишина становится почти невыносимой. И ты в ней не принадлежишь самому себе: расслабиться невозможно. Основное ощущение: ты здесь не один. Оно присутствует в доме, в поле, на дороге.
Через несколько ночей в этой избе, где зеркала задымлены временем и своего лица в них не разглядеть, хотя мощная жизнь в зазеркалье продолжается, где вековые, почти чёрные бревна потолка, где каждое бревно имеет свое древнее название, где печь, огромная, глинобитная, дышит каким-то первобытным, невысказанным смыслом, где чёрная икона в чёрном прокопченном углу – живая! – через несколько ночей в этой избе, со всеми звуками этой ультразвуковой тишины – со всей невозможностью её победить и подчинить привычному звучанию твоего собственного мира, – через несколько ночей становится очевидным: никакая русская история, никакие исследования, специалисты, учебники, даже на шаг не приблизились к подлинному пониманию подлинной жизи этих русских заглушных углов, которые, на самом деле, являются просто окраинами Вселенной, какими-то ямскими станциями Вселенной, через которые проходят пути, важные узловые точки и для Земли, и для Неба.
Собственно говоря, все эти дома – своеобразные космические корабли, которые на малой скорости плывут в ближнем Космосе сейчас бесконечно одиноко, а когда-то они были отсеками больших кораблей. Целые деревни летели когда-то в ближнем к Земле Космосе, и строго и чётко организованная жизнь этих деревень подтверждает их космическое, вселенское движение…
Космос остался почти тем же. Одинокие отсеки разрушенных, сгоревших космических кораблей – глухих русских деревень, одинокие отсеки, ещё живые дома, летят сквозь пространство и время, и огонь в русских печах – ядерное топливо никогда не умирающей жизни…
Один серый день сменяет другой, недолгое солнечное яркое лето в июле обрывается дождем, моросью, холодом, зимнее безмолвие сродни напряжению и почти сумасшествию самого дальнего, холодного, безличного космоса… Календарь не нужен. Нужно вписаться в этот ритм, стать частью великой вселенской тишины, пропустить её через своё сознание, раствориться в ней, и тогда всё реже возникает вопрос: зачем ты здесь, человек? Кто ты? Ты – есть?..
Сондога, 29 июля 2006 г.