4
…Проснулся перед рассветом.
Лёжа на спине, я разглядывал сквозь узкую щель в дверном проёме, видневшуюся где-то под самым потолком, одинокую звезду и пытался угадать, есть ли на ней жизнь. После долгих раздумий, я пришел к выводу, что она сама и есть жизнь, такая же одинокая, как и я.
Занимавшийся рассвет начал пробиваться сквозь грязные оконца моего обиталища, и я стал его неспешно рассматривать. Это был просторный, добротный, сложенный из известняка, разделенный надвое огромной балкой с двумя подпиравшими её исполинскими столбами сарай, который когда-то давно вполне мог иметь иное назначение. По всему периметру этого довольно высокого сооружения, почти под потолком, находились подслеповатые, никогда не мывшиеся окна. Одну часть сарая занимал различный хозяйственный инвентарь: косы, лопаты, ведра, бочонки, носилки, грабли, рубанки, верстаки, ножовки, тележки и еще много чего другого. Вторая часть, видимо, была жилой. Сейчас в ней дрых замурзанный тщедушный мужичок неопределенного возраста, к которому теперь добавился и я. Вход в сарай (высокая дощатая двустворчатая дверь) находился в жилой половине. Слева, метрах в трёх от входа, у стены, был сооружен широкий топчан, застеленный старым матрасом и парой старых солдатских одеял. На нем я и лежал. Дальше, у противоположной входу стены, почти в углу, находился второй топчан, на котором спал тщедушный мужичок. В центре, у самой границы двух половин сарая, стояла плита-буржуйка с уходящей ввысь трубой. Недалеко от нее стоял сколоченный из аккуратно выструганных досок стол, возле стола – два табурета. И всё. С некоторым удовлетворением для себя, я отметил, что это мое обиталище вполне годилось для жилья. В нем чувствовалось даже определенное наличие комфорта. За счет чего это достигалось? Подумав, я решил, что все же, за счет угадываемого во всем порядка, а еще, видимо, за счет всевозможных пучков сушеной травы, веников и мешочков, развешанных по стенам тут и там и создававших определенный эффект присутствия в человеческом жилище.
Меня привели сюда вечером, когда уже темнело. Сопровождали двое – Андрюха и подошедший ближе к вечеру другой сержант, чуть моложе Андрюхи, такой же маленький и улыбчивый, как и Андрюха с «дядей Колей». Весь тот день я без всякого смысла проторчал в милицейском домике, где капитан, недолго позубоскалив, оставил вскоре меня в покое. Велев сесть в уголок дивана, он оставил Андрюху за старшего и укатил куда-то на своем уазике. Вернулся к концу дня, видно было – уставший, но такой же улыбчивый, как и утром. К этому времени сержантов в домике было уже двое. Многозначительно сказав, что человеку, какой бы он там ни был, а требуется отдых и собственный угол, он вытащил из машины и передал Андрюхе какую-то сумку и отправил меня с сержантами «определяться». Что это значило, я понял, только оказавшись в конечном пункте нашего похода.
Мы шли от милицейского домика в сторону пустыря через бесчисленные нагромождения ящиков, бочек, штабелей, сараев и складов. Шли не торопясь. Сержанты весело болтали между собой о каких-то своих житейских делах, однако, не выпуская меня из виду. Я же тупо глазел по сторонам, безразлично выхватывая взглядом из сумерек попадавшиеся на пути предметы. Я не строил никаких планов, не думал о побеге и совсем не хотел думать о том, что же будет со мной. Все мои юридические знания, которыми я совсем недавно так радовал толстосумов и которым, как отражению своего реноме, тщеславно радовался сам, казались мне сейчас смешными и не имеющими никакой практической ценности. Они просто испарились из моей головы за ненадобностью и растворились в сгущающихся сумерках. Я отметил про себя, что без них стало легче. Воля к сопротивлению обстоятельствам покинула меня. «Ты сам виновник этого бреда. Ты хотел этого, стремился, вот и наслаждайся», – корили меня, нынешнего, жалкие остатки другого меня, еще не успевшие забыть о существовании прошлой, вполне благополучной и обеспеченной жизни.
Минут через двадцать пути, а, может быть и больше, уже в плотных сумерках мы пришли к этому самому сараю, стоявшему в том месте, где начинался виденный мной раньше огромный пустырь. Сержанты завели меня внутрь сарая, а затем Андрюха достал из сумки какие-то вещи и бросил их на топчан.
– Перекинься.
Без возражений я стал переодеваться, облачившись в ношеные джинсы, такую же, но вполне еще приличную футболку синего цвета, серую клетчатую рубаху и абсолютно новые, блестящие глянцем черные казённые полуботинки.
– Вот так-то удобнее будет. И на человека больше стал похож, Афанасий. – удовлетворенно произнес Андрюха, с неизменной детской улыбкой оглядев меня с ног до головы. – Баня в субботу. Тогда и отмоешься. Ну, бывай. Потопали мы. Не дури тут.
Сказав это, он на миг стал серьезным и пристально посмотрел мне в глаза, давая тем самым понять, что к его словам нужно отнестись с должным вниманием. Затем он вновь вернул на свое лицо улыбку и стал укладывать мои, теперь уже бывшие вещи в сумку.
Забрав мою старую одежду, сержанты вышли из сарая и, оставив его двери распахнутыми, растворились в темноте. Я остался один в темном нелюдимом помещении, не зная, зачем я здесь и надолго ли я здесь. Очень хотелось есть. Я, вдруг, вспомнил, что с самого момента пробуждения и моего пижонского бегства с поезда, ничего не ел. Лёг на топчан и попробовал уснуть, но голод не давал мне сделать этого.
Какое ужасное ощущение от неумолимо растущего, как фурункул на шее, голода! Этот бестолковый и непонятный день отнял у меня слишком много сил. Впервые в жизни я голодал по-настоящему. Мысль о том, что вокруг, в этой незнакомой темноте, нет никого и ничего, что смогло бы избавить меня от этого голодного одиночества, только усиливала чувство голода и нагоняла страх. Чтобы голод не казался таким сильным, я свернулся в клубок на топчане и попытался сосредоточиться на какой-нибудь дельной мысли. В первые минуты все мысли упорно соскакивали на гастрономическую тему, но потом я кое-как исхитрился обмануть свой желудок.
Я подумал, что раз дверь не заперта, то можно уйти отсюда. Но куда идти? Мне, хоть и кое-как, была известна всего лишь одна дорога – к милицейскому домику. Можно было постараться миновать домик и выйти прямиком к вокзалу, но там, нелепо одетый, грязный, без денег и документов, скорее всего, я бы снова очень быстро попал «в руки правосудия» и вернулся бы к тому, с чего начинал свое бегство. Можно было бы пойти наугад, через пустырь. Но, кто его знает, придешь ли ты туда, куда стоило приходить и не окажется ли этот сарай местом, куда более лучшим чем то, другое. К тому же, двери улыбчивые милиционеры оставили незапертыми, видимо, неспроста. Видимо, им незачем их запирать. Стали бы они так поступать, если бы знали, что я могу сбежать. Ведь зачем-то я им был нужен. Зачем? Да и нужен ли я им вообще?..
Я очень люблю поспать. Это обстоятельство, присовокупленное к минусам ночной неизвестности и навалившейся на меня апатии, стало решающим и я вторично попытался уснуть.
Меня уже охватила легкая дрёма, когда я услышал в темноте какой-то легкий шум. Вскочив со своего топчана, я безуспешно вглядывался в темноту, пытаясь определить источник этого шума и степень его опасности для себя. Через две или три секунды после этого, чиркнула спичка и над столом зажглась керосиновая лампа, крепившаяся на длинном металлическом крюке, свисавшем с балки. Зажегшим ее человеком оказался тщедушный мужичок в добротном, но порядком поношенном, «плотницком», как я его для себя назвал, пиджаке. Повернувшись в мою сторону, мужичок увидел меня и, нисколько не удивившись, обращаясь ко мне, будто к старому и хорошему знакомому, произнес:
– А, Афанасий, ты уже здесь. Иваныч тут ужин тебе передал, садись к столу, пока горячее.
Из старой хозяйственной сумки, стоявшей на столе, он извлек стеклянную банку с чем-то очень вкусно пахнущим, краюху черного хлеба, небольшой кусок сала и пару луковиц. Сноровисто, видимо, привычно, мужичок накрыл на столе простой, но такой манящий ужин.
– Я не Афанасий. – гордо и с заметным раздражением в голосе произнес я.
Мой разум уже почти свыкся с моим бесправным положением перед людьми в погонах, таким наглым образом, узурпировавшими власть над попавшим по своей вине в глупую историю человеком, но я не хотел уступать какому-то сморчку, которого бы я раньше и взгляда не удостоил.
Мужичок молчал, занятый приготовлениями.
– Меня зовут не Афанасий. – громче и отчетливее произнес я.
– Да знаю я, знаю. Ты садись, Афанасий, а то остынет. – никак не реагируя на мой тон, произнес мужичок. – Поужинаешь, оставь все как есть. Утром уберу. Лампу только загаси.
С этими словами, он, почесываясь и позевывая, скинул пиджак с ботинками и завалился на свой топчан. Уже через минуту он сладко посапывал.
Мне не оставалось ничего, как в очередной раз за день проглотить горькую пилюлю унижения, а затем зажевать ее наваристой картошкой с хорошим куском куриного мяса, приготовленными для меня на столе, и которые я, несмотря на мучивший меня голод и отменный вкус этой еды, проглотил без особого аппетита.
Погасив лампу, я лег на свой топчан и тут же погрузился в глубокий сон.
…Когда солнце уже вовсю принялось запускать щупальца своих лучей в щели и окна сарая, я затылком ощутил, а затем услышал, что мужичок проснулся: громко зевнув во весь рот, он удовлетворенно крякнул, а затем, после непродолжительной паузы, резко поднялся со своего ложа.
Поднялся и я.
Слегка щурясь и еще немного сонно почесываясь, он приветливо улыбнулся мне и бодро произнес:
– Доброе утро!
Я не ответил.
– Меня Афонькой зовут. – сразу представился он.
Уже заинтересованно я посмотрел на него.
Мужичок слез с топчана, всунул ноги в старые летние туфли рыжего цвета и взял в руки стоявшее в углу ведро. Это было сухонькое человеческое существо ниже среднего ростом, лет под пятьдесят, с соломенными давно не стриженными зализанными назад реденькими волосами, сквозь которые на темени проглядывала большая лысина. Существо было скуластое, имело белесые ресницы и брови, такие же белесые глаза и дурашливое выражение лица, за которым угадывались изрядное лукавство и природная смекалка.
Позвякивая ведром, Афонька пошел к выходу из сарая, на ходу легонько мотнув головой.
– Пошли умывацца.
Я пошел. Сам не знаю почему, но этот человек становился мне интересен.
Мы долго и с удовольствием плескались водой, которую набирали ведром из стоявшей на углу возле сарая большой деревянной кадки, сливая друг другу, а потом яростно терли свои лица и шею подолами рубах.
Я всегда считал себя сильной личностью и лидером, но естественная простота Афоньки, всё его поведение и умение держаться с особым, каким-то данным ему, плюгавенькому мужичку, природой достоинством, не содержащим в себе ни намека на злобность характера или человеческую заносчивость, обезоруживали меня лучше всякого приема борьбы и я безропотно, даже с некоторым удовольствием, подчинялся его словам.
– Ну вот теперь могём и позавтракать, а? – сияя лицом, обратился он ко мне, аккуратно зачёсывая беззубой расчёской свои реденькие волосы.
Удивительным образом, Афонькино настроение передалось и мне, прогнав уныние и ощущение пустоты и безысходности. Я энергично кивнул.
Мы позавтракали остатками моего ужина, а так же извлеченными откуда-то из Афонькиных «закромов» солеными огурцами и неизвестной мне ранее удивительно вкусной ягодой, которую ели с хлебом.
После завтрака Афонька так же сноровисто, как и накрывал вечером, убрал все со стола. Я пытался, было ему помочь, но он махнул на меня рукой «ещё успеешь», и я уступил. Выйдя на свежий воздух, я уселся на огромный обломленный камень, вероятно, бывший когда-то частью мельничного жернова, а сейчас лежавший без дела у стены сарая.
При утреннем свете я внимательно разглядывал окрестности, пытаясь определить, что это за место. Перед моим взором простирался огромный пустырь с чахлой, почти безжизненной травой. Пустырь полого и лениво уходил от сарая вниз, а потом так же полого и лениво поднимался вверх, образуя небольшую ложбину, по самому дну которой в этот утренний час еще блуждали сгустки тумана. По кромке пустыря, на возвышении, в километре, а то и в двух, а, может быть даже в трех от сарая, перемежаясь виднелись небольшие лески и заросли кустарника. Откуда-то справа, от видневшегося в отдалении небольшого промежутка между островками растительности к сараю немного петляя, вела едва заметная, накатанная колёсами в траве, дорога. Никаких признаков близости жилья или оживленной автомобильной трассы не было. Иногда из-за моей спины, из-за сарая, до меня едва слышно доносился «шепот» локомотивных гудков. Мне не было нужды вставать со своего места и разглядывать то, что было за моей спиной и за сараем. Что было там, я уже знал.
Управившись, Афонька тоже вышел наружу и сел рядом со мной. Мы долго задумчиво смотрели вдаль, не произнося ни слова. Каждый из нас думал о своём. Я не знал, о чем думает Афонька, но, наверное, он думал о чем-то приятном, потому что мне хорошо и спокойно думалось рядом с ним.
Я размышлял о превратностях судьбы и о столь быстрых и невероятных превращениях, которые могут произойти с человеком. И что для этого надо совсем немного, только решиться и сделать первый шаг, а дальше будет то, что даже вообразить себе не всегда возможно, что привело бы тебя в ужас, знай ты об этом заранее, а сейчас являлось только фактом, всего лишь одним из моментов твоей жизни, который тебя почти не тревожил. Я поймал себя на мысли, что даже такая обездоленная неизвестность может быть приятной и что даже в такой жизни можно увидеть немало интересного.
– Мельня тут была, давно. – будто прочитав мои мысли, не отрывая взгляда от пустыря словно рыбак, опасающийся прозевать поклевку, произнес Афоня. – Давно была… Вообще-то меня Мишкой зовут… звали когда-то. Я уж и не признаю, если меня Мишкой окликнут. Афонька я, и всё тут. Все мы Афоньки.
– Это кто все?
– Ты, да я, да мы с тобой. – туманно ответил мне Афонька, который раньше был Мишкой.
– И как же ты? – получив неопределенный ответ, неопределенно спросил я.
– А ничё. – добродушно вздохнув, ответил Афоня. – Я ведь сам из псковских, из колхозных. Плотник я был. Хороший плотник (тут я подумал, что верно угадал насчет «плотницкого» пиджака). Покуда колхоз стоял, была жисть. Жёнка дома с ребятней сидит – я деньгу приношу. Потом все враз поменялось. Как начали страну «перестраивать», так мне в избе пришлось засесть, а жёнка в потники подалась – день и ночь пилит меня и пилит, стружку снимает почище любого фуганка, мол, сижу трутнем на ейном многодетном пособии и пользы от меня никакой. Четверо их у меня, вишь – три девки и пацан, меньшой. Вот я и подался куда глаза глядят в поисках лучшей доли, да заработков хороших. Там ходил, да сям бродил, к тем, да к этим нанимался. Везде было одно и то ж – сулили много, да насыпали мало, а в иные разы благодарен был, уже за то, что жисть мою никчёмную оставляли мне.
– Как это, никчемную? – возмутился во мне внезапно вернувшийся юрист. – Жизнь есть важнейшее благо, дарованное человеку самим фактом его рождения и охраняемое законом.
– Вот я и говорю, – невозмутимо продолжил Афоня, – спасибо им, добрым людям, за то, что, чтя и уважая закон превыше всего, они бороли в себе недоброе искушение и ни разу не исполнили свои душегубские помыслы.
– Откуда ж тебе известно об этих помыслах?
– Э-э-э, человек хороший, вот как накинут тебе удавочку на шею в безлюдном месте, так и подумаешь сразу – шутят ли? Потом сам себе и ответишь – нет, не шутят. Серьезно это у них.
– И за что ж это тебя?
– А когда как. Когда из жадности, чтобы не платить; когда из высокомерия – вошь безродная, а денег требует; а когда из жестокости, это когда крови человеческой хочется пуще всего остального; вот и ищут, кого послабже, да понеприметнее. А уж кто же может быть слабже и неприметнее нашего беспородного и бесприютного брата. Жесток нынче стал человек. Жаден и жесток. Оттого и беды все творятся и несправедливости. Ржа поедает людские души. Нет сострадания и нет благодарности.
Мне все больше и больше нравился этот человек.
– А здесь что же? – пытался я до конца постичь его философию. – Чем же для тебя рабство лучше смерти?
– Рабство? Да рази ж это рабство? Хочешь – уходи, а не хочешь – не уходи, только куда пойдешь-то? Да и зачем?
– Как куда? Домой! Затем, чтобы стать свободным.
– Домой-то? Можно и домой, да только чем оно лучше, дома-то? И ждут ли? Восемь годов не был. Боязно. А свободы и тут хватает, надо её только почувствовать. От этого она тебе только краше будет казаться.
– Постой-постой! – разгорался во мне интерес. – Ты как сюда попал-то?
– Да так и попал, вечерней лошадью.
– Это как?..
– Шутю я так. – улыбнулся Афоня, видя мое лёгкое недоумение. – Ходил-ходил по миру, мыкался, да тыкался, как щенок слепой по углам мордой тыкается, да и прибился сюда. Меня Иваныч, как и тебя, на станции подмёл… Знаю-знаю – всех там подметают. Больше негде… Так я и прижился тута. Нет, ты на Иваныча не обижайся. Он мужик, хоть и смешливый до едкости бывает, а вредности в нём нету. Нету.
– Так если ты говоришь «всех», то, где же эти все? И какой резон их собирать, да сволакивать на эту «свалку» без охраны, если уйти можно? Человеку же, кем бы он ни был, свобода нужна. Это ты один такой уникальный. Я, вот, огляжусь немного, да потопаю отсюда.
– Эва, свободный какой. – иронично усмехнулся Афоня. – А куда потопаешь-то?
– Как куда? Да я, знаешь кто? Знаешь, я какой человек? – заводился я.
– Знаю. Бомж Афанасий. – весомо произнес Афоня и тут я осознал, что несмотря на чудовищную нелепость ситуации, несмотря на то, что мне доподлинно известно, что где-то есть жизнь, которая еще способна принять меня обратно, жизнь, которую я ещё ощущал своей, я не смог ему возразить. Мне нечего было сказать против.
– А спрашиваешь, все-то где? Так тута все, в Слепокуровском. Со временем тако все прижились, да прибились кто к кому. Кто женился, кто подженился, вот и выходит, что польза. Был бомжара – стал мужик, был Афоня – стал… ну, в общем, кем был по метрике, тем и стал. А на меня ты не гляди – я по бабам не ходок, да и скучно мне в домашнем хозяйстве-то. Я простор люблю и помечтать тожа люблю.
– В общем, бездельник ты. И от семьи ушел потому, что хлеб на такую ораву добывать не хотел. А не платили тебе, вероятно, оттого, что работать не любишь и платить тебе не за что было.
– О-хо-хо, милый человек. – горестно и чуточку иронично вздохнул Афоня. – судить-то другого легко, а ты сам проживи эту жисть, как Бог велел, по совести, тогда и поглядим, на какой ноте твой аккордеон запоёт. Так-то.
В очередной раз за сегодня я понял, что прав был не я, а этот полуграмотный мужичок. И правда его была не книжная, выпестованная, выдрессированная и вбитая в людские головы не одним поколением учёных умников, а народная – простая и красивая в своей естественной наготе.
– Вот, говоришь, неужто все остались? Так я отвечу – нет, не все. Был тута один, лет с пяток назад (были и другие, но те, как пришли, так и ушли, никак своим появлением не наследив в истории здешних мест, так что об них и нет надобности говорить)… Был тута один. Вроде тебя, по виду – так же волосом чёрен, лицом смугл, высок и худ, только лицо имел глупое, без красивости как у тебя. Так тот юлил не переставая. Всё канючил, да изворачивался. Вот, кто бездельник был, каких свет не видывал. Факт! Месяца два пробыл, не более, а потом слинял втихую. Утёк, ну и ладно. Что за беда? В другой раз не сунется. Да только потом с верхов комиссия при больших погонах нагрянула. Так мол и так, капитан Хромов, людей похищаем, в рабстве держим. Этот сучёнок накляузничал…
– Ну. – не выдержал я, подгоняя сделавшего долгую паузу Афоньку.
– Чего «ну»? Как приехали, так и уехали, а жисть потекла дальше своим чередом. Вона Волоха несётся. – показал он рукой на взгорок, в то место, где дорога начинала спускаться в ложбину пустыря.
Я проследил за его рукой и увидел быстро едущий к нам уже знакомый милицейский уазик.
– Откуда знаешь, что не капитан? – поинтересовался я.
– Волоха. – утвердительно кивнул Афоня. – Только этот может боком, словно иноходец пылить.
Я пригляделся и, действительно, увидел, что уазик, двигаясь на скорости вперёд, ехал, будто и не прямо, а словно поворотив корпус в сторону. Со стороны это, действительно, было похоже на бег иноходца.
– А кто это? – спросил я.
– Как, кто?! Племянник. – удивился моему вопросу Афоня.
– Чей?
– Мой! – с сарказмом ответил тот. – Иваныча, чей же еще?
– А что же он на милицейской машине разъезжает?
– А на чём же ему ездить, если он в милиции работает.
Тут до меня начало понемногу доходить.
– Они что же, все родственники?
– Ага, дядя и три племянника. Андрюху с Димкой ты, поди уже видел. А это третий несется, Волоха, старшенький.
– Так нельзя же, чтоб родственники под одним началом служили… – пытался, было сумничать я. – Ах да. Ему можно. – вспомнил я не очень приятный разговор с капитаном на станции.
– У Иваныча-то, одни девки, вот он племяшей и подобрал под своё крыло. На Вальке он тебе, часом, не предлагал жениться? Она у него девка ничего, в самый раз тебе будет. Остальные-то малы еще.
– Как же, предлагал. – опять вспомнил я неприятный разговор.
– Да ты не журись. Вижу, что предлагал. Иваныч где шутит, там и правда. Так что мотай на ус.
В этот момент к сараю лихо подкатил и замер уазик, протяжно скрипнув тормозами. Из него вышел прапорщик милиции, на вид года на три-четыре постарше меня, и подошел к нам. Он был таким же невысоким и улыбчивым, как остальная его родня.
По-деревенски протяжно и по-молодецки чуточку дурашливо, он поздоровался с нами и с интересом оглядел меня с ног до головы.
Без лишних разговоров мы сели в автомобиль и Волоха куда-то нас повез. Несмотря на свою улыбчивость, Волоха оказался не очень разговорчивым парнем. Всё больше слушал. Поскольку мы с Афоней тоже молчали, то всю дорогу провели в тишине, перекинувшись парой ничего не значащих фраз. Ехали не очень долго, минут десять. Потом показалось какое-то село, которое и оказалось селом Слепокуровским, тем самым селом, а не городом, при котором стояла станция. Подъехав к нему, мы проехали околицей и вскоре уазик затормозил… у детского сада.
Нас уже ждали. Женщина в синем рабочем халате оказалась одновременно заведующей садом и заведующей хозяйством этого сада. Высадив нас, Волоха тут же попылил прочь своим иноходным аллюром.
Я терялся в догадках относительно цели нашего здесь появления, но все выяснилось очень быстро, в очередной раз, вызвав у меня ощущение нереальности происходящего вокруг. Еще бы! Какая-то кинокомедия! «Джентельмены удачи», и только. Когда я понял, что к чему, то меня тут же посетила мысль: «Хороший фильм, классика жанра. Но что в нем делаю я?!»
Дело было в том, что нас с Афоней отрядили сегодня на работу по ремонту игровой площадки детского сада. Узнав об этом от заведующей, которая по обыденному определила нам объем работ и тут же ушла, я сел в детскую песочницу и громко рассмеялся. Смеялся долго и с наслаждением. Афоня терпеливо стоял рядом и ждал. Когда я закончил смеяться, он спокойно и без особого любопытства, больше из присущего ему чувства природного такта, спросил:
– Чего?
Я сказал ему, что если когда-нибудь заживу нормальной жизнью и буду кому-нибудь рассказывать о своих злоключениях, то не смогу рассказать про этот вот садик, так как это мгновенно перечеркнет всё доверие ко мне и меня с презрением назовут вруном и подлецом, который, по скудости собственной фантазии, желая вызвать сострадание к себе, не нашел ничего лучше, чем переврать сюжет популярного фильма.
Теперь смеялся Афонька. Смеялся он заразительно, искренне, как-то совсем по-ребячьи, высоким чистым тенорком, закидывая при этом голову назад. Глядя на него, я поддался его заразительному смеху, и сам засмеялся снова.
Когда мы вдоволь насмеялись, пришел мой черед спросить его:
– Чего?
Утерев глаза аккуратно сложенным чистым носовым платочком, неожиданно для меня извлеченным им из своего пиджака, Афоня вдруг, стал серьезным и пристально глядя мне в глаза, сказал:
– Эх-эх-эх, мил человек. Коль не дурак ты, а ты ведь не дурак, и коль тело твое есть, всего наперво, вместилище души твоей, а не только набор требухи, да костей, никогда никому ты об этом не расскажешь, а сохранишь это лишь в памяти своей, как, может быть, самое дорогое приобретение твоей жисти, оберегая его от скверны праздного людского любопытства, равнодушия и осмеяния.
Да, совсем не прост был этот псковский мужичок. Что бы он ни говорил, о чем бы он ни рассуждал в своей манере ненавязчивого и нарочито простоватого мудрствования, по большому счёту, во всем он оказывался прав. С той поры, прошло уже порядком лет, утекло много воды, потускнели краски и поутихли звуки, отошли в прошлое все тревоги и переживания тех дней, но я до сих пор никому и никогда не рассказывал правду о том, что же на самом деле происходило со мной в те дни.
Оказались ли Афонины слова о жизненных приобретениях пророческими? Не знаю. Иногда мне кажется, что во всём этом подлинных приобретений было не больше, чем очевидных свидетельств собственной глупости. Сегодня, когда можно оглянуться назад и сказать самому себе: «да, что-то в этой жизни у тебя получилось», - не так страшно показаться глупцом, а в иные моменты такое нечаянное откровение способно даже вызвать у собеседника умиление и расположить его к тебе… Но я отвлёкся.
5
Первым моим порывом после того, как мы остались одни, было бежать. Бежать в город, в район, в область, куда угодно, в поисках закона и справедливости, о чём я тут же сказал Афоне. Иронично улыбнувшись, Афоня сказал мне, что это будет глупостью. Помогать мне никто не станет и, куда бы я не бежал, в какую бы дверь я не стучался, проблемы будут только у меня. Беспокойные бомжи никому не нравятся.
– А Иваныч… когда приглядишься к нему, сам поймешь, что к чему. Ты его не боись. Это лишнее. Как приглядишься, так и охота бегать в поисках правды отпадет. У Иваныча своя правда. Не всем нравится, но всех устраивает. И, само главно, в полном соответствии со здешним пониманием об жисти. Так-то вот, паря. Не в том месте ты копытом решил бить.
После недолгих раздумий я послушал совета Афони и успокоился.
Весь день мы с Афоней приводили в порядок беседки и песочницы, ровняли заборы. За работой Афоня рассказывал мне о своей жизни и, на правах «старожила», о том месте, в которое я попал. Из его рассказа я узнал, что место это вовсе не город, а большое и довольно старинное село со своим укладом. Некогда оно славилось не только на всю округу, но и далеко за ее пределами, своими мельницами и маслобойнями, которые производили удивительного качества муку и масло. Отовсюду стекались сюда подводы и даже арбы с впряженными в них волами, гружённые мешками с зерном и семечкой. В пору повсеместного технического подъёма, стараниями местных старшин прокладываемая невдалеке железнодорожная ветка сделала крюк и пролегла рядом с селом. Так и возникла здешняя станция. Оттуда и название у нее – Вертуны, которое так и произошло оттого, что дорогу здесь завернули. Теперь сырье для переработки везли сюда не только гужевым транспортом, но и железной дорогой. Выдержала перерабатывающая промышленность села Слепокуровского и три революции, и германскую войну, и гражданскую войну, не выдержала только коллективизацию. Загнулась, оставив в память о себе скелеты мельниц, да маслобойных заводиков, да эту вот станцию с переставшим быть нужным нагромождением пакгаузов, складов и цистерн.
– А как порушили всё своим руководством присланные с центра полномочные, так и станция потихоньку захирела. – прилаживая к песочнице новую доску вместо прогнившей, рассказывал Афоня. – Осталась только водокачка, да вокзал красивый, да складов пустых тьма. Но село, худо-бедно, от окончательного вымирания и упадка уберегли. Такие вот дела… Иваныч-то тута фигура авторитетная.
– Вот-вот, авторитет в законе. – с сарказмом произнёс я.
– Ну, в законе там, или нет, то я не знаю. Наверное, в законе, раз при власти. А что авторитетный, так это факт. Перечить ему не смей. Согнёт, чуть что не так. Он ведь исконный слепокуровский. Ты не смотри, что телом мал. Зато духом крепок, да правдой своею, которая, иной раз для него, выше всякого закона может быть. Вот от тебя, положим, какая польза? Никакой. Шляешься без дела туда-сюда, небо коптишь.
Афоня ловко всадил последний гвоздь в доску на крыше грибка и залюбовался своей работой. Потом продолжил.
– Нешто здоровому человеку, словно псу какому, пристало слоняться.
Я собрался горячо возразить, но Афоня не дал мне этого сделать.
– Помню-помню, мил человек, ученый ты у нас, да образованный, с положением. Всё так, всё так, да только не так. Не помогло тебе ни образование твоё, ни положение, если ты от них в бомжи подался. Подался-подался, не спорь. Что-то в твоей жисти перекосячилось и повело тебя, незнамо куда. А Иваныч, что же? Ничего. Он тебе жисть наново дает начать, человеческую жисть, а не собачью. Ты ее не принимаешь, сопротивляешься, упорствуешь, а не тут то было. Проходит немного времени, и ты понимаешь, паря, что есть в этом во всем своя правда, и что сопротивлялся ты больше из упрямства и из через всякую меру высокого мнения об собственной персоне. А потом, глядь, и ты уже свыкся с энтим положением своим. В другой раз глядь, а оно тебе уж и по нраву и думать об ином не хочешь. Это я, опять же, не об себе веду речь. Я фигура, как ты понял, иного склада, хотя, скажу тебе по самой правде, и в моей душе волнения разные тоже происходили.
Дальше из Афонькиного рассказа я узнал, что капитан Хромов, тот самый капитан, которому я обязан своим нынешним положением, был личностью здесь не просто известной, но весьма авторитетной и уважаемой, где-то даже легендарной. Служил он на этой станции бессменно уже четверть века, начав свою службу когда-то с рядового милиционера. Служение закону и порядку он понимал по-своему, с чисто слепокуровским непоколебимым разумением, которое ничто не могло бы сокрушить или изменить. Несмотря на установленный законом запрет, ограничивающий лиц, состоящих во всяком родстве или близком свойстве, в службе под началом друг у друга, служили под началом Иваныча три племянника – отпрыски многочисленного Хромовского рода, да кум Данилыч, не так давно выбывший со службы на пенсию по возрасту. Чужаков Иваныч не признавал, говаривая: «Чужак пусть в своем нужнике порядок наводит, а не печётся о чужом. Своему и доверие полное, и спрос, чуть что не так, со своего тоже самый полный будет, построже любого самого строгого закона». По какой-то причине начальство закрывало на это глаза, как и на многое другое, видимо, испытывая потребность в этом офицере. Формально его власть не распространялась дальше станции, но Хромов не признавал подобных ограничений, считая своей прямой обязанностью держать ответ и за порядок на станции, и за порядок в родном селе, в котором, хоть и имелся участковый, молодой лейтенантик из пришлых, да был тот из нового поколения милиционеров: особого рвения к службе не выказывал, всё больше занимаясь обустройством собственной жизни и помыслы имея исключительно далёкие от села. От этого не имел он в селе и малой части такого влияния на людей и такого уважения у них, как Хромов. Поэтому капитан сразу, с первых дней знакомства расставил в их отношениях все точки и запятые, оставив участковому власть, чисто номинальную, вроде свадебного генерала. Это обстоятельство, в общем, совсем не расстраивало молодого участкового, даже радовавшегося такой непыльной службе.
Как бы там ни было, а порядок у Хромова и на станции, и в селе был такой, какой надо: ни пьяных кухонных дебошей, ни поножовщины, ни воровства. Своих бандитов в селе отродясь не водилось, а залётные бандиты село и станцию стороной обходили. И всё благодаря Хромову.
Афоня рассказал мне, что года три назад приехали на станцию братки на вишнёвой «девятке». Как выяснилось, «приватизировать», что ещё не «приватизировано», а проще, данью обкладывать то, что ещё не обложено. «Всё по-чесноку, майор, – весомо сообщил вышедшему к ним навстречу капитану, старший братэла, – кому надо, тот в курсе. Мы ж не беспредельщики, на чужую территорию рот не разеваем». Аргументы, видимо, не возымели действие на Хромова, потому что, странно улыбаясь и глядя на старшего сузившимися до размера крохотной щелки глазами, во взгляде которых, в тот момент, было что-то змеиное, капитан-коротышка послал их к черту и тем же взглядом проследил, чтобы порядком растерявшиеся и, если быть до конца честным, изрядно струхнувшие братки, не сбились с дороги, путешествуя в указанном им направлении.
Неделю спустя, разогнав по углам всё станционное начальство уже только слухом о своём появлении, на станцию прикатил тонированный джип и четыре автомобиля калибром поменьше. Из них, как горох, поигрывая оружием, высыпали коротко стриженые пацаны в «адидасах» с характерными лбами и шеями. Следом за этим, в джипе открылась задняя дверь и из нее медленно и важно вышел и встал навроде памятника дядька, по внешнему виду, уроженец нездешних тёплых мест, весь облик которого говорил о том, что он очень гордится собой.
Афоня рассказывал всё это мне с такими подробностями и так живо, что можно было подумать, будто сам он был не последним участником тех событий. В этот момент он был уже не деревенским философом, а ироничным рассказчиком, умело преподносящим своему слушателю захватывающую душу историю с лихо закрученным сюжетом. Размешивая прутиком краску в банке, он продолжил свой рассказ.
Хромов тоже имел основания гордиться собой, поэтому он тоже встал памятником, сверкая щелками сощуренных глаз, метрах в двадцати напротив уроженца юга и положив правую руку на кобуру с почти бесполезным в такой ситуации табельным пистолетиком. Неслыханная по тем временам наглость, от которой «памятник» с юга начал сомневаться, точно ли в своё дело он впутался, и стал, видимо, что-то просчитывать в голове. В шаге за спиной Хромова встали четырьмя памятниками чуть поскромнее, племяши с кумом Данилычем, длинным как жердь, уже немолодым старлеем, всем своим видом напоминавшим Максима Горького.
Получалось как в американском фильме про дикий запад: тут тебе и тихая железнодорожная станция, и молчаливые мужчины при оружии, и палец у курка, и острое напряжение в лицах. Глупая, наверное, была картина. По крайней мере, мне она не казалась реальной. Я решил, что Афоня фантазирует или, как минимум, изрядно привирает, но не стал ему мешать.
– Не могу сказать, как легли фишки в голове у энтого, что на «вражеском» вездеходе был, – повествовал дальше Афоня, – но, видимо, легли они не в его пользу, потому как, постояв так, для мебели, и поняв, что дальше стоять будет смешно и надо на что-то решаться, он решился на то, чтобы так же важно сесть в свою колымагу и укатить восвояси вместе со всеми своими барбосами. Правильное, в общем-то, было решение. Деньги деньгами, а жизнь дороже. С той поры слава о бешеном капитане с Вертунов по всей дальней и ближней округе разнеслась. Так и отстали. А южный друг тот был Магой Агдамским. Говорят, что серьезный авторитет имел Мага в определенных кругах. Серьезный-то оно, конечно, да только авторитет у него не серьезнее авторитета нашего Иваныча оказался. Вот я и говорю – в авторитете наш Иваныч, да еще в каком.
– А почему был? – спросил я у Афонии про Магу. – Его что, к родным могилам потянуло? – вспомнил я классический афоризм.
– Не к могилам, а в могилу его потянуло. Дурное дело ведь не хитрое, надо только попросить. Вот и выпросил он у кого-то себе свинца в живот. Подвело его чутьё. Так вот.
День близился к завершению. Закончив работу, мы с Афоней сдали её заведующей, а затем, вкусно поужинав тем, что оказалось у неё припасённым для нас, растянулись на траве у забора. Лёжа на спине, я покусывал травинку и разглядывал плывущие над нами облака. Каждое облако имело свою форму, свой размер и, наверное, свой характер, и свою судьбу. Куда и зачем они летят? Удивительная, оказывается, штука – облака. У меня на душе было хорошо и спокойно. Мне доставляла удовольствие нехитрая работа на свежем воздухе под сенью деревьев, где не было рёва большого города, где никто не торопился жить и не торопил другого, где праздник человеку создавали совершенно иные вещи и явления жизни, не имевшие ничего общего с моей старой жизнью, но, имевшие, оказывается, другие, незнакомые мне ранее стороны, о существовании которых я даже и не подозревал.
Вечером нас забрал и отвёз на нашу «мельню» какой-то немолодой постоянно хмурившийся дядька с изъеденным морщинами лицом. Был он на таком же старом автомобиле, названия марки которого я так и не припомнил, как не пытался. Коротко кивнув в знак приветствия Афоне, на меня он едва взглянул, бросив взгляд исподлобья. Идя к машине, Афоня еле слышно шепнул:
– Это Игнат, ещё один Иванычев кум. Нет, не Данилыч. Игнат уже какой годок мечтает своего Лёху на Вальке женить, да Иваныч всё отнекивается, завтраками кормит. Вот Игнат в каждом молодом, вроде тебя, и видит соперника своему Лёхе. А так он мужик ничего, дельный, только сынок у него балбес, Лёха-то. Да-да, самый настоящий балбес: рвения ко всякому начинанию много, а завод у его пружины короткий, ни одного дела толком до конца довести не может, остывает. Оттого и балбес. Охота, думаешь, Иванычу такого в зятья брать? Игнат, конечно, понимает, но всё равно, злится.
Доехали, несмотря на ветхость автомобиля и простуженность его мотора, быстро и тихо. Никто за всю дорогу не проронил ни слова.
Высадив нас у сарая, Игнат достал с заднего сиденья узелок с едой и передал его Афоне. Потом облил меня, на прощание, с ног до головы «дружеским» взглядом, сел в свой автомобиль и уехал уже известной нам дорогой.
Умывшись из бочки и покончив с поздним ужином, уже в сгустившихся сумерках мы вышли с Афоней из своего жилища, и, сев на камень, стали любоваться звёздами. Южно-русская летняя ночь совсем не похожа на уральскую ночь. Уральское небо бледное, совсем невыразительное, с жидкими пятнами звёзд. Я не помнил, чтобы я когда-нибудь дома любовался звёздами. Здесь совсем другое дело. Здешнее ночное небо завораживало. Будто глубокий тёмный колодец оно вбирало в себя всю бесконечность распростертого над нами пространства, прихотливо окрашенного яркими брызгами больших и малых звёзд. То, что небо простиралось над огромным пустырём, добавляло мне ещё большего ощущения его величия и грандиозности. Не большой знаток астрономии, я попытался отыскать на небе ту одинокую звезду, что светила мне в предрассветное утро, но вскоре бросил это занятие, как безнадёжное.
Мы молчали, глядя на небо, и это молчание было содержательнее и лучше самого умного и самого задушевного разговора.
Так закончился мой первый день в этом немного странном месте, куда забросила меня… всё-таки судьба, как бы ни хотелось мне сказать о чём-то другом.