6
На следующее утро за нами приехал на разбитых нещадной эксплуатацией «жигулях» инженер местного кирпичного завода, худенький и юркий отставной военный с выправкой человека, проглотившего лом ещё до своего рождения. Сразу после того, как я его увидел, мне в голову пришел вопрос, ответа на который я не нашел, спросить же об этом самого инженера я постеснялся. Вопрос был очень прост и, одновременно непосильно сложен. «Как это ему удается сочетать в себе необычайную подвижность тела с идеальной прямизной спины?» – спросил я себя, но так и не ответил.
Юркий инженер-офицер был необыкновенно серьёзен. О чем бы он ни говорил, он всегда делал это, глядя собеседнику прямо в глаза и ловя каждое движение его зрачков. Если он не был уверен, что его поняли с первого раза, то начинал, нервно дёргая уголком рта, задавать контрольные вопросы, еще пристальнее заглядывая собеседнику в лицо. Если инженер убеждался в своих подозрениях, то начинал объяснять заново, дергая при этом уже всем ртом и заметно огорчаясь несообразительностью собеседника. Так было со мной: поддавшись лирическому настроению, навеянному летним деревенским воздухом, здоровой пищей и окружавшим меня повсюду романтическим пасторальным пейзажем, я слушал инженера, объяснявшего нашу задачу на день, вполуха, с интересом разглядывая допотопный заводик и, как следствие, почти ничего из сказанного инженером не запомнил. Слушая его повторное объяснение и одновременно наблюдая за преображениями лица инженера, я со страхом подумал: «какую же боль я увижу на его лице, если не пойму со второго раза!» Собрав все свои мысли воедино, третьего раза я не допустил.
Несмотря на определенную физическую тяжесть, сегодняшняя работа была еще проще предыдущей. Нас с Афоней влили в бригаду, состоявшую из двух мальчишек и одной девчонки лет четырнадцати, находившихся, видимо, на летней подработке. Работа заключалась в том, чтобы стоя у непрерывно движущегося конвейера, снимать с него сырой, только что сформованный кирпич, и складывать его под навесом в бурты для просушки, и наоборот, разбирать бурты с уже просушенным кирпичом, складывать кирпич на конвейер и отправлять для обжига в печь.
Подростки никак не отреагировали на новых членов своего крошечного коллектива, словно не заметили нас. Мне показалось, что они делали это демонстративно, только поначалу неясно было, из каких побуждений. Немного погодя я понял, что делали они это скорее инстинктивно, на правах более опытных показывая нам «кто в доме хозяин». Еще не имея достаточной физической силы, но зато наполненные молодым задором, пацаны, видимо, не новички здесь, сразу задали работе высокий темп. Хвастаясь перед девчонкой своей молодой силой и желая ей приглянуться, и, конечно же, имея где-то в виду и наше с Афоней «благодарное» внимание, они устроили между собой негласное соревнование в количестве и скорости переноски кирпичей. Поддавшись молодому задору, я поначалу тоже старался хватать побольше, носить быстрее и подальше, но очень скоро с непривычки выбился из сил. Посмеиваясь надо мной, Афоня не снижая и не увеличивая темпа, носил строго по два кирпича, то же самое делала девчонка, одними глазами и уголками губ, посмеиваясь, и над пацанами, и надо мной. Несмотря на молодую прыть, немного погодя подустали и пацаны, всё же довольные собой, после чего все заработали в одном темпе. С этой минуты, витавшее в воздухе отчуждение между молодёжью и «стариками» начало понемногу таять.
Обедали мы вместе, на траве возле конвейера. Подростки достали свои сумки с едой и разложили их содержимое на газете. Откуда-то, неожиданно для меня, в руках Афони тоже оказался узелок с едой. До сих пор не обретя и капли собственной практичности, я не переставал удивляться практичности Афони. За обедом мы все вместе болтали о каких-то ничего не значащих пустяках и тогда я сделал для себя неожиданное маленькое открытие: возраст, образование и весь предшествующий образ жизни человека никак не могут являться препятствием для нормального человеческого общения.
В конце дня всё «возведенное и порушенное» нами было скрупулёзно пересчитано строгой мужиковатого вида тёткой, оказавшейся мастером завода, после чего, мы разбрелись по домам, точнее, подростки потопали в село, на краю которого находился заводик, а нас с Афоней отвёз всё тот же юркий прямой инженер на той же разбитой машине.
На следующее утро всё повторилось. На другое утро тоже. И последовавшее за этим утро тоже не отличалось от предыдущих.
А потом была суббота. Об этом я догадался по Афониному поведению, поскольку сам за временем не следил и дни не считал. Проснувшись, Афоня не торопился вставать, долго ворочался на своём лежбище, зевал, неторопливо поворачивался с бока на бок и почёсывался. Услышав, что я проснулся, он выдал в потолок, зевая во весь рот, «добрая утра», а потом опять зачесал бок. Сегодня никто никуда не спешил, хотя, впрочем, в «усадьбе Голицыных», как я окрестил про себя наш сарай, и раньше не наблюдалось особой суеты.
День выдался солнечный. Часам к десяти за нами на «козле» с открытым верхом приехал… Максим Горький. Увидев его, я, ни секунды не сомневался, что это и есть кум Хромова Данилыч. Сходство его внешности с внешностью классика, не раз виденной мной на фотографиях разных лет и кадрах кинохроники, было поразительным. Поддавшись влиянию этого сходства, я с замиранием ждал, что вот сейчас он подойдёт к нам и по-волжски заокает. Подошёл. Не заокал, заговорил вполне обыкновенно. А жаль. Такая красивая иллюзия лопнула.
Несмотря на выдающуюся внешность, личностью Данилыч, как мне показалось, был вполне заурядной. Не хмурился и не улыбался, говорил ни много ни мало, лицо его не выражало ни неприязни, ни дружелюбия, речь его, как я уже говорил, не была окрашена в оттенки, которые бы позволяли хоть сколько-нибудь судить о его нраве.
Быстро загрузившись в машину, мы двинулись в село. Впервые за время моего пребывания здесь я смог посмотреть на него не со стороны. Это было большое, очень большое и старинное село, привольно раскинувшееся на нескольких пологих холмах посреди южнорусской степи. С одной стороны села протекала мелководная в эту пору и тихая река. Дома в селе были большие, добротные, выстроенные из брёвен, в большинстве своём обитые реечной доской, с узорчатыми наличниками на окнах и палисадниками под ними. Каждый двор опоясывал крепкий невысокий забор с глухой калиткой в человеческий рост и такими же глухими, но еще более высокими воротами, которые говорили, скорее, о хозяйской рачительности их владельцев, чем о чём-нибудь ином. Улицы, до сих пор не знающие асфальта, были широкие и чистые. По обилию лавочек у палисадников и заборов я сделал вывод, что народ здешний не чурается общения и жизнь ведёт не замкнутую. С разных сторон до меня доносился шум, издаваемый разводимой во дворах живностью. В общем, это было вполне крепкое село.
Дом Хромова, которому мы вскоре подъехали, располагался на взгорке одного из холмов, совсем рядом с рекой. Отсюда, с высокого берега, открывался красивый вид на ещё нетронутое деятельностью человека заречье с пойменными лугами, зарослями прибрежного ивняка и дальними пастбищами, на которых паслись стада коров и лошадей, с редкими островками кустов орешника, видневшимися то тут, то там. Оставив машину у ворот, Данилыч ввёл нас через калитку в тенистый двор с мощёными деревом дорожками. Следуя за ним, мы прошли на задворки, где голый по пояс Хромов, сидя на низенькой скамейке выстукивал на камне какую-то железку. Увидев нас, он поздоровался с Афоней как с давним хорошим приятелем и уставил на меня лукавый прищуренный взгляд. Потом, не вставая с места, протянул мне пятерню и, широко улыбнувшись, вполне дружески произнёс:
– День-то какой, а, Афанасий! Падай где стоишь.
Я опустился на перевёрнутое ведро.
– Сейчас вот закончу со скобами, – он кивнул на железку в своей руке, – и баньку будем варганить. Любишь баню, Афанасий?
Я неопределённо пожал плечами, а потом признался, что ни разу не был в бане. Не сильно удивившись моим словам, Хромов сделал радостное лицо.
– Ну вот и узнаешь, что такое настоящая русская баня. Пора приобщаться к полноценной жизни, Афанасий!
Я не возражал. Приобщайте. В качестве равнодушного согласия, я снова пожал плечами, буркнув только:
– А вдруг я заразный?..
– Ха! – довольно оскалился Хромов. – Там твоей заразе и наступит конец. Ещё ни одна бацилла живой из моей бани не уходила.
Он довольно захохотал.
После того, как Хромов закончил возиться со своей железкой, мы носили с реки воду и топили сложенную из брёвен баню, стоявшую позади хромовского огорода, над самым берегом реки, от которого к бане наверх вела деревянная лестница. Немного погодя, к нам присоединился Волоха. Андрюха с Димкой несли службу на станции.
Мне было интересно увидеть семью человека, который так неожиданно вторгся в мою жизнь. Я оглядывался по сторонам, но пока увидел только мелькнувшие пару раз во дворе русоволосые девичьи фигурки. Я даже не был уверен, были ли это разные фигурки, или одна и та же.
…Баня была замечательной. Я никогда не был до этого дня в русской бане и не имел возможности сравнивать, но и без этого был совершенно уверен, а теперь знаю это наверняка – хромовскую баню трудно, почти невозможно превзойти.
С честью для новичка, которую, хорошо помню, очень явственно тогда переживал, я стойко выдержал баню и, самое важное, её парилку с не знающими жалости к человеку разлапистыми дубовыми вениками, распаренными на настоях неизвестных мне трав, не раз в тот день с кавказской горячностью резвившимися на моём теле в клубах душистого пара. Да-да, именно с кавказской – тогда же, в этом клубящемся угаре, сжимавшем мой разум до размера крошечного бесформенного мокрого комочка, ощущаемого где-то в левой пятке, прямо по-соседству с испуганным розовым комочком докатившейся до самых глубин моего тела души, ко мне неожиданно пришла отчетливая мысль, что если приглядеться, то в этом непрестанно снующем содружестве дубовых прутьев и листьев можно разглядеть человеческие черты с характерным горбатым носом и чёрными как смоль густыми усами вразлёт, а если ещё и прислушаться, то в издаваемых их движением звуках можно было уловить и обрывки гортанной речи…
Очнулся я от этого бреда в предбаннике, где меня, к немалому моему удивлению, ждали чистое бельё и свежая одежда, аккуратно сложенные на лавке. Я вопросительно посмотрел на Афоню. Тот ничего мне не сказал, только поощрительно подмигнул.
Потом мылась женская половина дома, а мужики, усевшись во дворе под деревом, наслаждались приятной усталостью и покоем. Потом мы все вместе обедали за большим столом, накрытым во дворе хромовского дома. Здесь я увидел её. Валентине, или как её запросто нередко здесь называли, Вальке, на вид было не больше девятнадцати или двадцати лет. Она была статна особой деревенской статью, круглолица и глазаста. Не доходившие ей до плеч шёлковые светлые волосы, очень красиво обрамляли лицо, то и дело касаясь своими кончиками маленького заострённого лисьего подбородка. У неё была волнующая высокая грудь, упругий выпуклый живот со скрытой под пёстрым платьицем, но хорошо угадываемой впадинкой пупка и гибкая талия. Валентина была заметно выше Хромова, и уж тем более, выше Макарьевны, его низкорослой жены, своей матери, суетившейся во дворе у стола, но её смешливая улыбка с таким, ставшим уже знакомым мне, хитрым прищуром искрящихся голубых глаз, не оставляли никакого сомнения в том, что Валентина была дочерью Хромова. Я тогда подумал, что, наверное, это гены. Видимо, кто-то из хромовских предков обладал немалым ростом, а потом произошёл какой-то сбой, устранить который природа решила именно на старшей дочери Хромова.
Она была красива, определённо красива, несомненно красива и я невольно стал сравнивать Валентину со своей красавицей-женой. Очень скоро я понял, что сравнения тут бесполезны и ненужны, и дело было даже не в том, что красота Валентины была дикой, естественной, а аристократическая красота моей жены регулярно поддерживалась, подчёркивалась и усиливалась дорогой косметикой и лучшими косметическими салонами. Дело было в другом – в том, что это была совершенно разная красота. И каждая из этих красот, имела своё особое неповторимое, ни с чем не сравнимое очарование.
Отмытый от многодневной грязи, выбритый и причёсанный, облачённый пусть и не в новую, но в чистую одежду, истомлённый настоящей русской баней, я пребывал в неземной неге, ощущал себя, будто заново родившимся человеком и сам себе нравился. Сколько раз раньше я слышал это избитое выражение «будто заново родиться», и только сейчас понял, что в нём, оказывается, скрыт немалый смысл. Остальные присутствующие, как мне показалось, тоже смотрели на меня как-то по-новому. Хромов же, с нескрываемым интересом откровенно разглядывал меня за столом и, по-моему, о чём-то сосредоточенно думал именно в связи со мной, точнее, в связи с моим преображением. Я был просто уверен в этом.
Здесь же за столом сидели и остальные три дочери Хромова, которые были значительно младше Валентины. Были они так же голубоглазы, белоголовы и смешливы, с любопытством разглядывая нового нездешнего человека. Жена Хромова, удивительно молчаливая женщина, молчаливость и неулыбчивость которой особенно резко выделялась на фоне жизнерадостного склада натуры её мужа и дочерей, закончив суетиться по хозяйству и сев за стол, тоже украдкой разглядывала меня, но в её поведении, в отличие от остальных, я заметил какую–то обеспокоенность и даже нервозность, от чего мне то и дело, становилось не по себе, что отчётливо выдавали руки, начинавшие хаотично блуждать по столу и одежде. Валентина тоже украдкой, но как-то излишне серьёзно, едва скрывая улыбку за морщинками, образовавшимися у переносицы от старания придать лицу эту самую серьёзность, рассматривала незнакомца, бросая на меня короткие, но внимательные взгляды, в которых, кроме простого любопытства едва уловимо читалось что-то ещё. Волоху с кумом Данилычем моя персона, казалось, не интересовала вовсе.
Хромов с Волохой понемногу выпивали, Данилычу пить не полагалось как водителю, отчего он, наверное, был особенно молчалив. Макарьевна, пригубив рюмочку, тут же её поставила и уже больше не поднимала, да никто её об этом не и просил; Валентина, как и её сёстры, пила извлечённый Макарьевной из погреба вишнёвый компот, причём делала она это с таким непринуждённым и непоказным изяществом, которому какая-нибудь утончённая любительница кларета из модернового петербуржского салона позавидовала бы своей метафизической декадентской завистью цвета пляшущей на звёздных углях вечности ночи, успев перед падением от увиденного в обморок воскликнуть: «Ах, как это трансцедентно!». Я тоже пил компот, решив до конца оставаться верным себе и своему трезвому образу мышления. Чему хранил верность Афоня, я не знаю, не спросил его об этом и потом, но и он к вину не притрагивался, с удовольствием разборчивого сибарита налегая на обильную и разнообразную еду.
За столом потекла неторопливая беседа. Говорил больше Хромов, изредка в разговор вставляли слово Волоха или Афоня, от которого никто не отмахивался как от надоедливой мухи, а наоборот, слушали с интересом и вниманием; совсем редко открывал рот кум Данилыч. Говорили о разном: о погоде, об урожае, о каких-то совсем уж неизвестных мне вещах местного масштаба, скрытых от моего понимания. Когда любопытство Хромова, Макарьевны и дочерей было удовлетворено и их взгляды оставили меня в покое, я с облегчением тихо вздохнул и принялся слушать разговор за столом, без особого, впрочем, для себя интереса, больше радуясь возможности снова оказаться в более или менее приличном обществе и за нормальным столом.
День медленно клонился к закату. С пастбищ погнали скот.
– Михальцова бы надо одёрнуть, слишком он с глиной размахнулся. – неторопливо отвешивал слова Хромов. – Это, конечно, хорошо, что глина идёт по нормальной цене и спрос на неё не падает, да только оттого он и не падает, что другие директора из других районов о своём запасе беспокоятся, стараются сохранить его и со стороны взять, где можно, вот и идут к нам. А Михальцов наш молод ещё, думает удивить кого-то возросшими прибылями своего завода, деятельным себя показать хочет. Будто до него заводом дураки руководили. Так можно свой карьер за пару лет извести, а потом одна дорога – у других втридорога побираться, когда нечего против поставить. Золотыми кирпичи из той глины станут. Вот тебе и прибыля.
– Оно верно. Пока жив был Алексей Петрович, порядок был. Не то, что сейчас. – веско вставил Волоха.
– У энтого тоже порядок будет. Пособить только надо чуток. – возразил Афоня.
– Как же, будет. – слегка раздражённо произнес Волоха.
Я уже догадывался, что речь шла о незнакомом мне директоре знакомого кирпичного завода.
– Будет-будет, не ерепенься, Волоха, Афоня дело говорит. А то, что он у тебя Лизку после армии увёл, так то ты сам виноват, не по делу ей претензии предъявлял. Думал сиднем сидючи, да губы надув, что сама к тебе приползёт, в ножки поклонится. Дождался. Вот она и поклонилась, только не тебе – выбрала понимающего, да энергичного, не то, что ты. – Хромов хохотнул. – Теперь сиди, да локти до старости кусай, а своё личное к делу не примешивай.
– Да это я так, дядь Коль.
На лице Волохи появилась странная для меня, никак не соответствующая его настроению улыбка во всю ширь лица. Только взгляд Волохи немного косил куда-то в сторону и вниз. Позже, когда я смог поближе узнать Волоху и весь хромовский род, я понял, что эта улыбка выражала, как ни странно, сожаление.
– Ферапонтов, я слышал, из Саратова вернулся. – жуя лист квашеной капусты и ни к кому конкретно не обращаясь, сказал Хромов.
– Вернулся вчера, в моё дежурство было. – произнёс Волоха.
– Так чего же ты молчишь. – встрепенулся капитан.
– А чего, я думал – все знают.
– Выходит, что не все. Ты с ним разговаривал? Как он съездил?
– Да не знаю, поздоровались только и всё. Он сразу уехал домой. По лицу если, вроде нормально. Бодрый был, в настроении.
– Ладно, завтра сам к нему зайду, узнаю, что да как.
Уже в сумерках со станции приехал Димка. Мы заново растопили баню, а потом Данилыч повёз нас с Афоней в «родовое гнездо». Дочери Хромова к этому времени уже давно перебрались в дом, Макарьевна гремела посудой где-то в глубине летней кухни. Хромов с Волохой проводили нас до калитки и «козёл» Данилыча быстро рванул со своего места.
Дорогой мы молчали. Данилыч молчал по своему обыкновению, мы же с Афоней – от усталости за день, выдавшийся для меня богатым на впечатления. Сидя на заднем сиденье, я, лениво откинувшись, смотрел сквозь стекло на проплывавший мимо нас в сумерках пейзаж. Когда мы подъезжали к месту нашего с Афоней обиталища, мой взгляд зацепился за мелькнувший вдалеке, за верхушками деревьев шпиль вокзала, который, вдруг, напомнил мне о чём-то ещё недавно очень интересовавшем меня. Я быстро вспомнил – разборка с бандитами: было или не было? С того самого момента, как Афоня рассказал мне эту историю, она не давала мне покоя. Отсутствие определённости в ответе на интересовавший меня вопрос не позволяло мне сложить какое-либо в большей или меньшей степени законченное мнение о здешних обитателях и, в первую очередь, о Хромове. Когда Данилыч подвёз нас к нашему сараю и мы вышли, я задержался у машины, не спеша закрывать дверь. Повернув своё лицо ко мне, Данилыч уставился на меня в ожидании.
– Данилыч, можно задать один вопрос?
Тот утвердительно кивнул.
– Слышал я от людей, – тут я немного замялся и искоса посмотрел на топтавшегося рядом Афоню, – слышал я историю про то, как вы с Хромовым Магу Агдамского со станции выпроводили.
Выражавшее до этого лёгкое недоумение, лицо Данилыча прояснилось и в нём даже стал читаться некоторый интерес.
– Так вот, слышал я, что стояли вы стенка на стенку, как в американском кино, – я не мог удержаться от иронии в голосе. – и что покинул станцию Мага без единого выстрела и без единого слова, видимо с большого перепуга… Врут люди?
При слове «врут» Афоня дёрнулся и с укоризной посмотрел на меня.
– Врут, говоришь?.. Деревенские – не городские, понапрасну врать не станут. Незачем им это. – с достоинством и некоторой скрываемой гордостью ответил Данилыч после короткой паузы, а потом неожиданно улыбнулся мне на прощание, включил передачу и рванул по газам.
Я чертыхнулся, виновато посмотрел на Афоню и пошёл внутрь.
7
Всё воскресенье мы с Афоней бездельничали: с раннего утра мы бродили по окрестностям нашего пустыря, грелись на солнце, устроив из старого тряпья, в обилии имевшегося в сарае, лежанку на траве, снова бродили. Афоня целый день без устали рассказывал мне о здешних местах, будто именно они, а не далёкая псковская деревня были его родиной. Я с интересом слушал его. Потом Афоня готовил на своей печке какую-то простую еду и мы обедали. Потом мы снова бродили и грелись на солнце. В какой-то момент, поддавшись настроению, мне захотелось влезть на крышу нашего пристанища, на самый её верх, чтобы обозреть открывающуюся оттуда панораму, но, поразмыслив, я передумал – чего доброго, и свалиться можно. К вечеру откуда-то с юга набежали тучки, пошёл мелкий дождь и мы, забравшись на свои лежанки, до самой ночи внимательно слушали гулкую музыку, издаваемую ударами капель дождя о железную поверхность крыши. Под эту музыку я и уснул.
С утра понедельника мы снова впряглись в работу. За довольно короткий срок я побывал косарем, поливальщиком, помощником жестянщика, скотником и много ещё кем, сменяя одно место работы другим. Меня не тяготила эта не требующая особой квалификации работа. Наверное, всё-таки из-за своей новизны и некоторого своего разнообразия, не успевая наскучить и надоесть.
Понемногу обвыкшись здесь и отойдя от первых потрясений, вызванных столь резкой переменой в моей жизни, я стал пытаться хоть немного осмыслить происходящее. Для начала, я решил понять, хорошо это или плохо, что я оказался тут, что меня ждёт дальше, в каком качестве я должен теперь жить здесь и как долго, но, самое главное, зачем?
Я честно попытался это сделать. Но мой вырвавшийся на простор безделья разум послал меня к чёрту.
Не найдя, в общем, нужного ответа ни на один вопрос, я просто продолжил жить этой новой жизнью, не томя себя безвестностью ожидания «чего-то», которое вот-вот замаячит впереди. В какой-то момент на самое крохотное мгновение я даже действительно почувствовал однажды, что могу покинуть это место и никто не станет мне препятствовать. И больше того, продолжая цепляться своим не вполне ясным сознанием за эти крохотные мгновения эйфорической радости от внезапно вернувшейся ко мне на время способности придавать собственным мыслям определённую логическую завершенность, я самоуверенно подумал, что, наверное, мог бы рассчитывать здесь на некоторую помощь в своём возвращении. Чью помощь? Да разве это важно! Я даже не пытался определить для себя субъект этой помощи. Важным было осознание возможности самого этого факта. Оказалось, что простое осознание такой возможности очень удобно держать в памяти про запас, на всякий неприятный случай. Такая мысль успокаивала лучше всякого успокоительного лекарства, и я время от времени понемногу её эксплуатировал.
К беглому изложению своих редких попыток предаться размышлениям мне остаётся лишь добавить, что я почему-то совсем не хотел, чтобы вдруг обнаружилась какая-либо причина, которая бы сделала необходимым проверить на практике правильность моих предположений и догадок. По крайней мере, сейчас. Я совсем забыл про свои ночные городские кошмары и теперь меньше всего связывал с ними своё нежелание возвращаться домой, точнее, совсем с ними не связывал. Я просто не думал о них. Как я уже упоминал, я вообще мало о чём думал в тот период. Меня удерживало здесь, наверное, что-то другое, в чём я никак не мог разобраться. Где-то глубоко внутри себя я понимал, что рано или поздно мне захочется встряхнуться от такой жизни, как от наваждения, и вспомнить того человека, которым я был раньше. Пусть у этого человека уже будут другие запросы и другие потребности, скорее всего не такие закидонистые (по здешним меркам) как раньше, но я не мог оставаться на положении чьего-либо ублюдка-приживалы или безродного холопа вечно. Когда-нибудь моя гордость должна будет воспротивиться моему нынешнему положению и потребует снова стать самим собой. Что будет тогда? Кем я тогда буду и как я им стану? Я обладал слишком малым знанием о происходящем со мной, поэтому не мог даже приблизительно увидеть своё недалёкое будущее. К тому же, сам не зная почему, я, в общем-то, не пытался расширить это знание, стараясь не задавать лишних вопросов и сведя всё своё существование к некоей животно-растительной форме. В тот момент меня это устраивало и даже начинало нравиться. Неизвестность то и дело холодила спину и приятно щекотала где-то под правой лопаткой, вызывая иногда во мне странную, едва ощущаемую бодрящую тревогу.
Что ж, самоустранившись в итоге от необходимости здорового осмысления своей участи и от попыток её дальнейшего разрешения, не произведя в мыслях никакой революции, я решил просто надеяться на время и, не предаваясь печали, ждать, что оно само всё подскажет.
…Наступил июль.
Третьего числа, во вторник вечером Хромов привёз зарплату. Когда он протянул нам с Афоней деньги, я никак не мог понять, зачем он это делает и что это за деньги. Афоня первым взял свои деньги и подтолкнул меня.
– Бери – твоё.
Увидев моё замешательство, Хромов довольно усмехнулся.
– Что, Афанасий, удивлён? Ты что же думал, в рабство попал? Думал, что вроде собаки или барана тебя тут держат? Не отпирайся, думал. Только у нас всё по-честности: заработал – получи. Бывают, конечно, издержки, не без этого. Но не сегодня. Держи – всё до копеечки твоё. Всё, что положено, уже вычтено, не сомневайся.
– Откуда это?
– Не тушуйся, не из своего кармана плачу. На роль земельного магната не гожусь – мелок в желаниях и способностях, извини.
Хромов вложил мне в руку несколько банкнот разного достоинства. Постояв с минуту, он окинул взглядом наше жилище, будто видел его в первый раз, и повернулся уходить. В дверях он вдруг остановился, постоял несколько секунд в нерешительности, а потом обернулся ко мне.
– Надо бы перебираться тебе в нормальное жильё, к людям поближе. Не дело тебе тут обретаться.
Эти слова вызвали во мне внезапную резкую перемену, заставив на миг вспомнить историю моего здесь появления. Гордо подняв голову, я, сам не знаю почему, ответил Хромову такими словами:
– Не дело королю курей щипать, а безродному бомжу тут самое место и есть.
Услышав мою короткую, но пламенную речь, Хромов неприятно передёрнулся, обратил на меня застывшее в какой-то резиновой улыбке лицо, затем вышел на улицу, сел в свой уазик и уехал.
Денег оказалось не много, но, наверное, и не мало. С той поры, как я оказался здесь, прошло всего три с небольшим недели, а я уже разучился ощущать их ценность. Я смотрел на эти бумажки и не знал, как мне с ними поступить: крыша над головой у меня была, с питанием проблем не возникало, с одеждой тоже. Вынужденно я стал совершенно непритязателен, но это меня, в общем, не расстраивало и не пугало. Я подумал, что мне разве что, надо было бы обзавестись самыми необходимыми средствами гигиены и всё. Больше мне ничего не хотелось.
Равнодушно я отметил стремительно развивающееся во мне чувство собственного отупения. Я совсем не понимал корни этого ранее незнакомого мне равнодушия. Быть может, мне хотелось постичь глубины процесса собственной деградации? Но ведь тогда мне всё происходившее со мной, совсем не казалось таким упадническим и разрушительным… Не кажется оно таким даже сейчас. В те дни же, почти сознательно уходя от необходимости думать, боясь при этом запутаться в собственных ослабевших от умственного безделья мыслях, я старался воспринимать окружавшую меня действительность, как я уже говорил раньше, с позиции растения, то есть, как единственно возможную для себя реальность, хотя это восприятие, то и дело, давало сбой, встряхивая меня по различным поводам на короткое время, а затем опять возвращая в ставшее уже привычным русло.
Я засунул деньги в карман и, с внезапно навалившимся на меня безразличием ко всему, опустился на табурет, что стоял у края стола. С другого края стола примостился Афоня. Разложив перед собой свои деньги, он сходил затем в дальний угол сарая и вернулся оттуда, держа в руках жестяную кубышку. Из неё он извлёк огрызок простого карандаша, моток очень тонкой верёвки, больше похожей на грубую толстую нитку, какие-то квитанции и изрядную сумму денег, разложенную по стопкам, аккуратно перевязанным кусками этой самой верёвки. Во мне живо проснулся интерес.
Пересчитав полученные сегодня деньги, Афоня решительно отделил от них пару банкнот и сунул их вместе с мелочью в карман рубахи, затем ещё раз пересчитал оставшиеся деньги, перевязал их новым куском верёвки и что-то написал карандашом на верхней банкноте. Управившись, он добавил получившуюся стопку к другим, недолго полюбовался получившейся картиной, потом переложил стопки на столе одну за другой, шевеля при этом губами и, видимо, что-то подсчитывая. Довольно крякнув, он сложил деньги в жестянку, засунул туда же карандаш с верёвкой и квитанциями, плотно закрыл крышку и только тогда посмотрел на меня.
– Копю. – бесхитростно произнёс он, увидев моё удивление.
Не дожидаясь расспросов, тут же стал объяснять мне:
– Мне-то деньги ни к чему, потребностей никаких не имею, а семья, поди-ка, нуждаетца. Вот и копю. Два раза в год – к первому сентябрю и к восьмому марту прошу Иваныча отправить из города домой почтовым переводом. Что ж, ему не трудно, отправляет. И квитанции привозит, всё честь по чести. – Афоня мягко положил ладонь на стол, будто приглаживая эти самые квитанции.
Его слова подстегнули меня, словно кнутом. Внезапно я увидел как бы со стороны, что медленно, но последовательно превращаюсь в такого же самого Афоньку. Это вызвало во мне прилив сильной злости. Я злился на себя, злился на этого благообразного нелепого мужичка с его с виду простоватой, но не всегда понятной мне философией, злился на этого вездесущего Хромова, зримо или незримо, присутствовавшего ежедневно во всех сферах моей жизни, и который с подачи Афоньки не так давно даже стал мне казаться почти святым и каким–то необыкновенно благодетельным. В одно мгновение я возненавидел это место, этих людей и себя вместе с ними. Мне стало невероятно противно и тоскливо. Встав с табурета, я направился к своему топчану, завалился на него, отвернувшись к стене, и замер. Так я и пролежал почти до самого утра. Кажется, я о чём-то размышлял тогда, но это были очень путанные размышления, которых я совсем не помню.
Перед самым рассветом я неслышно встал и пошёл умываться из бочки. Злость прошла. Остались лёгкое раздражение на самого себя и едва ощущаемая тоска. Из моих ночных раздумий родились только две неуклюжие своей простотой и очевидностью мысли. Я завожу себя в новый тупик – такова была первая мысль. Надо как–то из всего этого выбираться – эхом первой мысли, отдавалась вторая.
Низко склонившись над бочкой, я услышал, как из сарая вышел Афоня и встал позади меня.
– А что, Хромов всех безродных по субботам баней потчевал? За что такая милость? – не поднимая лица от бочки и не оборачиваясь, вложив в свои слова побольше ехидности спросил я Афоню.
– По первому разу кажного, да. Ну а потом, кто как приглянется.
– И что?
– А ничё. Ты, я гляжу, ему, вроде как, приглянулся. Вот и смекай сам как могёшь.
– Ну а ты что же?
– Я – дело другое. Я покладистый и не особо заметный. Хлопот не доставляю. Да и прижился поди уже. Без меня у Хромова и баня – не баня будет, а так.
– Ну-ну, поглядим, смекнём. – усмехнулся я и окунул голову в холодную воду.
Где-то недалеко, чуть в стороне от нас, совсем низко прогудел транспортный самолёт.