В Сети Интернет публикуется впервые. Вступительное слово Н. Подзолковой, внучки писателя, а также обсуждение книги «Зацветут ещё сады, зацветут!» см. в интерактивной теме.
Раиса Коршунова
Зацветут ещё сады, зацветут!
Глава 10 …Встретить, чтобы потерять…
Это произошло так неожиданно, что до сих пор мне кажется сном, в котором все переплетается – и бескрайнее счастье, и безбрежное горе.
Было холодное ранее утро – такое, каким оно бывает только в степи: солнце поднялось над полями и балками, осветило посеребренную инеем жесткую, высохшую за лето траву. Высокое безоблачное небо сверкающим куполом висело над землей и удивлялось: отчего это люди, которым бы пахать землю и растить сады, калечат и убивают друг друга? Воздух был прозрачен и холоден, точно свежая родниковая вода. Осень едва начиналась. Была та пора, когда лето всеми силами протестовало, не сдавалось, не хотело уходить. Оно еще чувствовало себя сильным и заигрывало: то появлялось – и тогда все вокруг дышало светом и теплом, а небо ласково глядело на степь; то вдруг лето опускало руки, становилось неуверенным – и тогда дышало все холодом, дул сердитый ветер, и облака закрывали солнце.
Особенно хорошо было тем памятным утром. День обещал быть по-летнему теплым и ясным. После ночного дежурства я отбросила брезентовый полог нашей палатки и, расправляя плечи, протянула вперед руки – навстречу дню и солнцу.
– Да вот и она сама, к вам руки протягивает, – услыхала я грубоватый голос Нади Волковой.
С кем это она? О ком? Идет с ней рядом высокий широкоплечий ладный такой танкист. Но почему это он вдруг точно споткнулся? Остановился, снял с головы шлем и…
– Боже мой… Коля! … Коля Савчук!
А он уже бежал ко мне, и я видела его смуглое лицо, его горячие глаза. Коля… Нет, это только на войне так бывает! Как же я не узнала его сразу? Ведь ни у кого в целом свете нет таких жестковатых туго вьющихся цыганских волос! Нет ни у кого такой белозубой улыбки, нет таких сильных и ласковых рук.
Коля… Коля Савчук!
И как только его руки легли на мои плечи, все тревоги, все невзгоды сразу пропали. Солдат Лиляна Орлович стала самой счастливой девушкой на земле, просто только счастливой девушкой.
До сих пор как будто смотрю на себя со стороны. Смуглые Колины руки касаются выгоревшей моей гимнастерки, а глаза у Коли самые преданные, самые понятные.
Коля повел меня вдоль балки в степь. Мы были уже довольно далеко, когда в спину нам Надя Волкова крикнула, что отпускает меня на четыре часа. На целых четыре часа!
Мы идем по степи, крепко взявшись за руки – оба молодые и сильные, оба счастливые до петлиц на фронтовых гимнастерках. В сердцах наших счастья на целую степь, до самого горизонта. Мы ничего не говорим друг другу. Просто шагаем по жесткой выгоревшей траве. Пригревает солнце. Коля снял куртку, я давно уже несу его танкистский шлем – закинула за плечо и придерживаю пальцем за петельку.
Вот так бы и идти нам рядом всю жизнь… Мы остановились у маленькой балочки и, словно только что увиделись, крепко обняли друг друга. Я смотрю на Колю и плачу от счастья, а он тихонько ворошит мои коротко остриженные волосы.
– Два ордена у тебя, Коля. Когда это ты?
– Потом, потом, Лилянка. Дай я нагляжусь на тебя. Я и сам не верю, что ты наконец со мной.
…Мы сидим на обочине балочки. Вернее, сижу я на Колиной куртке, а Коля положил мне голову на колени, закрыл глаза и молчит. Я провожу ладонью по его смуглой щеке, разглядываю милое любимое лицо. Коля такой же, как и прежде – очень красивый. Красота. В ней ли дело? А все же… Я люблю смотреть на Колино лицо – смуглое, с правильными чертами, такое красивое, что и глядеть трепетно – холодок бежит по спине. Знаю, что не в красоте дело. Колю я любила бы даже некрасивого – ведь он только один такой на земле – Коля…
Он рассказывает, за что его наградили. Да, было нелегко. Один раз горел в танке. Повезло – выжил. Коля открыл глаза, и они сказали мне все – все, о чем только может мечтать девушка.
– Каким же чудом нашел ты меня? Война ведь. Люди точно иголки в стогу сена.
– И все-таки нашел. Счастливый случай, понимаешь? К нам в бригаду прислали одного фельдшера. Недавно разговорились мы с ним, а он и рассказал, как пели они песню о землянке девушке Лиляне.
– И откуда же ты узнал, что это была именно я?
– По имени.
– Ты серьезно?
– Конечно. Не так уж много у нас Лилян попадается.
– В Болгарии их сколько угодно.
– То в Болгарии…
Я смотрела на смуглое Колино лицо, на чуть выгоревшие его брови – вот дотянись рукой и погладь осторожно. Это и есть счастье.
Счастье… Призрачное оно. Пробегут эти четыре часа, и окончится счастье. Коля угадал мои мысли.
– Мы не расстанемся теперь, Лилянка. Я уже все выяснил. Тебя переведут в нашу бригаду.
– А что я там у вас буду делать?
– То, что и в своем медсанбате.
Коля тихонько перебирал мои пальцы, и в его широкой ладони кисть моей огрубевшей руки, руки санитарки, все же казалась маленькой, тонкой и хрупкой.
– Лилянка, колдунья моя длинноглазая, мне так хотелось, чтоб была у нас шумная свадьба. Но что поделаешь? Мы отметим все это у нас в бригаде. Там и женой ты мне станешь. Согласна?
– Да… Только нам никак нельзя больше жить порознь, Коля.
И снова я видела близко-близко лучистые любимые глаза и ощущала ласковое прикосновение любимых ладоней к своим остриженным «под мальчика» волосам. Тихой музыкой были для меня Колины слова о том, как мы будем жить после войны. Только странно было слышать о белых тюлевых занавесках, о цветах в просторной комнате с чистым прохладным полом, по которому можно будет шлепать босыми ногами. Коля мечтал о том, как мы будем ходить в гости, и о тех, кто будет навещать нас. Говорил, какие умные книги будем мы читать.
Будем, будет, будут… – это самые хорошие слова, столько надежды в них…
Коля все говорил и говорил. Он видел нашу квартиру, рисовал обстановку – и книжный шкаф, и посуду. Он наряжал меня в разные красивые платья – видел в синем и голубовато-зеленом, цвета морской волны.
– Такое пойдет к твоим глазам, – говорил он. – У тебя глаза серые, чуть зеленоватые. В платье том они будут зелеными, как у русалки.
– Видел ли ты их, русалок?
– Как же! Вот одна из них, рядом со мной.
Я смеялась. Коля вдруг становился строгим и, ревниво глядя на меня, говорил совсем серьезно:
– Нет, не сошьем мы тебе нарядное платье! Ты и так самая красивая. Даже в этой военной форме.
Я критически оглядывала свою вылинявшую, стиранную-перестиранную гимнастерку, хлопчатобумажную, потерявшую «товарный вид» узкую юбку и заключала, что Коля смотрит на меня сквозь розовые очки – какая уж тут красота?
– А помнишь, Лилянка, какая ты была тогда, когда меня провожала в армию?
– Какая?
– Воздушная, в белом платье, золотокудрая…
– Коля, ты стал сентиментальным, как молодой немчик.
Коля нахмурился.
– Не сердись. Я не хотела тебя обидеть.
– Я не сержусь. Просто – люблю тебя. Люблю твои глаза, люблю твою походку, твои руки, твои волосы… всю тебя…
– Даже такие волосы, как сейчас?
– И такие… А те… те особенные были. И вспоминал я тебя такой, какой ты осталась тогда на берегу озерца. Грустная и одинокая. Если бы ты знала, как трудно мне было тогда уйти от тебя. Оторвать ног от земли никак невозможно было.
– А ты и вернулся тогда, помнишь? Я подумала ещё: не к добру.
– Эх ты… суеверная. А еще историк. Видишь: ничего не случилось.
…И снова говорили-говорили мы обо всем и ни о чем. И не замечали, что бежит время, что солнце уже давно за полдень, что опоздала я в медсанбат.
Мы заторопились к нам в часть, но зря спешили. Надя все устроила – меня подменили на работе, и снова я могла быть с Колей. Потом мы ходили к комбату, а тот звонил начсандиву – договаривался о моем переводе в танковую бригаду, где служит Коля. Кажется, все улаживалось как нельзя лучше. Через два дня меня должны были откомандировать по месту службы будущего мужа.
Как сумасшедшее мчалось время – Коле надо было возвращаться. Мы и не заметили, как прошел день. Вспомнили, что не завтракали и не обедали. Когда стали есть холодную кашу, почувствовали, что оба здорово проголодались. И какая же она была вкусная, та холодная пшенная каша с застывшим комбижиром, сдобренная двойной порцией сахарного песку (Надина забота!).
Вечерело. Я провожала Колю до развилки дорог. Почему-то очень тревожно было па сердце. Ох уж это сердце-вещун! Я прогоняла мрачные мысли, старалась доказать себе, что это всего лишь грусть от расставания, а сердце все равно больно сжималось, горько мне было, и я почти не слышала, о чем говорил тогда Коля. Он почувствовал мое настроение и замолчал. Так мы и шли вдвоем по степи, крепко держась за руки. Шли и молчали. Нам бы радоваться, что скоро будем вместе, но мое настроение, видимо, передалось Коле, и на его лице я тоже заметила тревогу.
Вот и развилка дорог. Все, все уже кончилось, Лиляна. Сейчас Коля «проголосует», и одна из этих машин, что пылят по дороге, увезет твоего Колю. И все. И ничего уже больше не будет. Да-да, не надейся. Все останется, как прежде, будто никогда и не было этого до беспамятства счастливого дня.
Мы стоим, немного не доходя до дороги, стоим обнявшись, и обоим страшно сделать первый шаг к ненавистной, запорошенной пустой пылью разлучнице-дороге. Солнце ползет к линии горизонта, красное сердитое светило. Ну что стоило ему так не спешить! Уже тянет холодом из степи. Широкое поле с оврагами и колючими сизыми травами готовится к ночи. А мы все еще не можем разжать руки.
– Ты не забоишься одна, Лилянка? Далеко ведь. Не заблудишься в степи?
– Нет. Я уже ничего не боюсь, Коля.
– Ты так сказала это, что я не могу тебя оставить одну. Давай провожу скоренько?
Ну что мне стоило тогда согласиться? Быть может, ничего и не случилось бы. Но я не могла допустить, чтобы Коля опоздал из-за меня. Я понимала, что такое военная дисциплина. И к тому же – мы на фронте.
– У нас нет времени, Коля. Тебе надо идти. Постой-ка, у тебя в петлице веточка полыни. Дай, я выброшу.
– Не надо. Пусть останется, – и Коля прижал своей широкой смуглой ладонью мою руку к той сизой поникшей веточке. Он захотел сохранить ее. Потому что я несколько часов тому назад продела веточку эту в петлицу его военной куртки. Потом он молча поцеловал меня, и в глазах его была какая-то вина. Перед кем? За что?
Вот он побежал наперерез крытой машине, легко перепрыгнул через кювет и поднял руку. Зловеще скрипнули тормоза, и крытая брезентом защитного цвета машина увезла Колю. «Коломбина», остановись, пока не скрылась ты за поворотом. Коля, спрыгни скорее! Нет, не остановилась машина, и не вернулся Коля. Вот и все.
Я медленно бреду домой в медсанбат. Впереди бездорожная широкая степь. Скоро совсем стемнеет. Только малюсенькая красная горбушка солнца еще держится на горизонте. Скоро и она растает. Казалось бы, степь должна в эту пору дышать тишиной и покоем, но не было тишины, и покоя тоже не было. Вся она, бескрайняя эта степь, наполнена гулом моторов, тревогой и неизвестностью. Вьется по степи избитая пропыленная фронтовая дорога – та, по которой уехал Коля, клубится густая пыль. И во всем тревога: в быстром беге крытых грузовиков, наполненных до бортов ящиками со снарядами, в напряженном остром взгляде шоферов. Везде и во всем: не прозевай! Тебя подстерегают мины на дороге, обстрелы из дальнобойных орудий, бомбардировщики с черными крестами на крыльях. Эти вражины летают без конца. Вот и сейчас летит он, тяжелый немецкий бомбардировщик, летит с низким звуком, и над степью, над грузовиками, что спешат по дороге, несется зловещее:
– Везу-у-у-у…
Да, я помню все, все – до маленькой черточки, все от самого начала и до конца...
Я хорошо видела, как полетел в ту сторону, куда уехал Коля, тяжело груженый бомбардировщик. Он сделал заход над дорогой, он выбрал цель. Летчик не думал о том, кого он осиротит, кому принесет страшное непоправимое горе. Летчик был на войне. Он нажал кнопку в своей машине, и скоро с визгом, вспарывая воздух, полетела на землю смерть. Вслед за визгом бомб на земле выросли пышные черные кусты и тут же рассыпались. А после всего – тишина. Необычная, наполненная страшной необратимостью, тишина.
Я видела все – и беспомощные маленькие далекие грузовики, убегавшие от вражеского самолета, и слышала взрывы. Все произошло так быстро, что постичь сразу весь ужас случившегося было нелегко. Бесполезно было обманывать себя – в одной из тех машин, над которыми разворачивался немецкий бомбардировщик, был Коля.
Я бросилась снова к дороге и побежала туда, где еще плавно оседала серая пыль. Коля… Коля… Пусть контузия, пусть самое тяжелое ранение – только бы ты остался жив. Коля! По голенищам моих сапог нещадно хлестала звонкая высохшая степная трава, под ноги подкатился колючий шар перекати-поля. Я схватила его и даже не почувствовала, что колючки «диковинной травушки» яростно впились в мои ладони. Так и бежала я вдоль дороги с шаром перекати-поля в руках. Сколько могла проехать машина? Километра два-три? Уже совсем стемнело. Навстречу мне показался крытый грузовик, такая же «коломбина», как и та машина, на которой уехал Коля.
– Эй, дорогуша, не знаешь, как к медсанбату проехать?
– Что случилось?
– А ты, бывает, не с луны упала? Не знаешь, что на войне случается? Свадьба, курносая, с пляской… – и шофер добавил такое, что не пишется в книгах.
– Там «коломбина», такая же, как и ваша... Это – ее?!
– Не знаю, что ты коломбиной или розалиндой окрестила. Три машины попали.
– А раненые?
– Раненые? Кого можно было, подобрали. Вон у меня в кузове лежат. Да что ты байки разводишь? – рассердился шофер. – Не знаешь, где медсанбат?
– Поехали, – и я открыла дверцу кабины, усаживаясь рядом с водителем. – Давай до развилки, потом направо.
Машина побежала по дороге.
– Стой!
– Да что ты, скаженная?
– Стой, говорю. Надо взглянуть на раненых. С ними поеду.
Я подбежала к кузову и подтянулась на руках. Заглянула за брезент. Разве разглядишь что в темноте? Несколько человек. Пехота. А у самого края – лейтенант-танкист. Я перемахнула через борт машины и рука моя коснулась поникшей веточки полыни. Мягкая с острым запахом веточка, та самая. Я дико закричала.
Когда очнулась, мы были уже в медсанбате. Наши сначала подумали, что и меня ранило.
Прошла ночь. Слабый молочный свет уже сочился сквозь распахнутую брезентовую дверь палатки. Я сидела у носилок, рядом с Колей. Ну хоть бы в сознание пришел, хоть бы слово сказал. Я держала его за руку и чувствовала, как медленно холодеет она, видела, как синеют ногти. Лицо Коли было забинтовано. Коля, ты не умирай! Только не умирай. Мы будем с тобой очень дружно жить… Будем еще много учиться. И дети у нас будут. Смуглые и светловолосые, очень красивые дети. Коля, мы будем приносить добро… Радугу – людям, как говорил ты в далекой юности. Коля, ты должен увидеть яркую сверкающую арку через все небо, и не один раз увидеть… Коля… Ты слышишь меня? А может быть, ты перед самым концом и увидел яркую радугу, и потом потускнели ее краски… Зато я никогда не увижу ее, радугу, такой яркой, как тогда. Все блекнет в моих глазах, и в это утро все такое серое, бесцветное. Серое небо глядит в распахнутую дверь палатки. Коля… Но ты уже никогда не услышишь меня. Смерть дохнула тебе в лицо, и оно, я знаю, там под белой марлевой повязкой стало очень спокойным и восковым, как у всех мертвых. Вот и все.
А после ничего уже не было. Только братская могила на взгорке, неподалеку от палатки нашего приемо-сортировочного взвода. Рыжий холмик жесткой степной земли, наскоро сбитая фанерная пирамидка с жестяной звездочкой на вершине и написанные химическим карандашом на неровной облупившейся фанере пирамидки имена тех, кто похоронен в этой сухой степной могиле. Все, как и полагается на войне.
Дальше для меня – непонятная зыбь. Дни сменяли ночи, работа – отдых. В свободное время я бежала к Коле, садилась у рыжего холмика и долго без всяких мыслей сидела там до тех пор, пока мне не приказывали приступить к работе или кто-нибудь из сердобольных товарок не уводил в блиндаж и не укладывал на жесткие нары. Безучастная ко всему, что делалось вокруг, я лежала на плащ-палатке, глядя в бревенчатый накат. Потом шла на дежурство. Двигалась как автомат. Мне о чем-то говорили, в чем-то убеждали, делали уколы, уговаривали. Для чего все это было, не знаю. К чему?
Нет, я не плакала. Просто одеревенела. Часто рядом с собой я замечала Аркадия Петровича. Он не утешал меня в первые дни. Посидит рядом молча и уйдет. Только какое-нибудь поручение даст. Работой, помнится, загружали меня в ту пору как никогда. Потом наш политрук стал говорить со мной, рассказывал мне о чем-то, да я не запомнила, о чем. Казалось, что никто и ничто не в состоянии вывести меня из полосы полудремотной тягучей жизни, в которую бросила меня смерть Коли.
И все же…
Аркадий Петрович посидел рядом со мной, молча докуривая папиросу. Потом резко поднялся и почти сердито заговорил.
– Ну вот что, Лиляна, хватит. Погоревала и будет. Жить надо. Жить!
– Зачем?
– Пойдем-ка потолкуем. Здесь не место, раненые услышат.
Я с недоумением посмотрела на политрука: что ему надо?
– Идемте.
Ну, конечно же, это – приказ. Неохотно поплелась вслед за Аркадием Петровичем. Он привел меня на территорию хозяйственного взвода и усадил на пустой ящик от снарядов. Сам уселся в такое же «кресло» напротив.
– Смотри-ка, старшина позаботился о топливе, – проговорил он, указывая на гору пустых ящиков.
– Давно бы так, – безразлично ответила я.
Аркадий Петрович молчал, но я чувствовала, что глаза его строго, выжидательно и требовательно глядят на меня.
Но что я могла поделать с собой? Говорить мне не хотелось и глядеть на все – тоже. Разве разговоры вернут мне Колю? Я опустила голову и неприязненно думала: «Ну что ж ты молчишь, политрук? Проводи разъяснительную работу, воспитывай. Залезай в душу, если считаешь, что в этом твой долг». И, словно угадав мои мысли, политрук мягко заговорил:
– Знаю, тяжело тебе. Но погляди-ка только кругом. Война. Горе не у одной тебя. Представь себе, сколько женщин в тылу переживают то же самое, что и ты. А ведь руки не опускают. Живут. Работают. Кто спорит, что все легко забудется? Но что поделаешь. Пройдет время. Оно хороший врач, зарубцуется все, утихнет боль. Так помогай же себе сейчас. Ты же видела сама, что у тех, кто активно борется с бедой, раны заживают быстрее. А у тех, кто над собой не волен, горе тянется дольше, сгибает горе таких. Ты молодая, будь сильной, чтобы не согнуло тебя несчастье. У тебя, Лиляна, все еще впереди.
Будущее. Странный человек. Зачем мне теперь это будущее? Но что-то из слов Аркадия Петровича задело меня: не одна я такая. Я вдруг увидела, как горюют тысячи подобных мне, получив похоронную. Они ничего не знают о последних минутах родных людей, даже на могилу никогда не придут – где искать ее, эту могилу? Что-то оборвалось во мне, и я, впервые за все эти страшные дни, заплакала. Откуда-то появилась Надя Волкова, сделала мне укол. Но я не могла успокоиться.
– Перестать, слышишь, – перестань! – кричал над моим ухом Аркадий Петрович, встряхивая меня за плечи.
Но я никак не могла успокоиться. Мне не хватало воздуха.
– Замолчи! – и политрук изо всей силы трахнул кулаком по деревянному ящику, на котором я сидела. – А ты думаешь, нам не жалко? Мы тебе все вот как сочувствуем! Но неужели ты, молодая девушка, настолько безвольна, чтобы дать себе погибнуть? Знаешь, что ты уже на грани?
Я перестала плакать, но в голове моей так шумело, что слова политрука доносились до меня словно через какую-то перегородку. А он говорил и говорил:
– Вот что: или ты берешь себя в руки, или мы будем вынуждены применить к тебе особые меры. Пойми ты: не можем мы доверять здоровье и жизнь размагниченному, неполноценному человеку.
– Неполноценному? – переспросила я.
– Ну не так сказал… Не владеющему собой, вернее будет. Тебе придется, Лиляна, ехать в госпиталь, в тыл. Ничего не попишешь, придется отправить. Лечение будет долгим, и вряд ли ты сможешь потом вернуться к нам в медсанбат. Ты сама этого хочешь? Постарайся понять меня правильно: в твоих руках сейчас твое выздоровление. Распустить себя недолго, а побороть горе – для этого силенка и воля нужны. Тоже мне, комсомолка…
Я почти успокоилась, слушая грозную назидательную речь политрука, но последние слова задели меня:
– Как будто комсомольцы не люди, а образцовые механизмы, будто сделаны они из шпунтиков и колесиков.
– Не философствуй, а берись-ка за себя, – отрезал политрук.
Да, обидных вещей наговорил мне Аркадий Петрович. В самом деле, неужели он и вправду считает, что с моей психикой неладно? У меня же горе, большое горе, а он что выдумал. Но мне не хотелось опровергать вслух его доводы. Я упрямо молчала. Пусть думает, что угодно, а мысли у меня не путаются! Просто горе меня сбило с ног. Не рассказывать же подробно этому политическому руководителю, сколько свалилось на меня всего за последние годы. Гибель брата, Валентины, Стасика, Коли... И он хочет, чтоб я ходила как ни в чем ни бывало. Раз комсомолка, то не смей переживать, горевать, так что ли?
Не дождавшись от меня ни одного слова, Аркадий Петрович встал и, заправляя гимнастерку под широкий комиссарский ремень, ушел. Я слышала, как скрипели его начищенные сапоги, и зло меня взяло:
– Хорошо тебе здесь турусы разводить, ярлыки приклеивать: неполноценная… Тебя бы туда, утешитель, на ту развилку дорог…
А потом самой стыдно стало. Ведь Аркадий Петрович ищет средства поскорее поставить меня на ноги. Потому и пугает меня отправкой в тыловой госпиталь на лечение. А что касается развилки дорог, то и он пойдет туда, если будет ему приказано. Он же солдат, как и все.
Подул холодный совсем осенний ветер. Сердито зашелестели выжженные степные травы. По-прежнему безжалостно и равнодушно глядело на меня высокое бесстрастное белесое небо. А рядом, в медсанбате, копошились люди – работали, спорили, отдыхали от работы, хоронили мертвых, спасали живых. Жизнь продолжалась.
Зорька небо раскрасила с края до края,
Степь морозным подернуло инеем.
Самолетов звено, высоту набирая,
Шло куда-то на первую линию.
Где-то били орудья, машины урчали,
У земли был взъерошенный вид.
И в какой-то землянке гитара звучала,
Кто-то пел, кто-то плакал навзрыд…