Рейтинг@Mail.ru

Роза Мира и новое религиозное сознание

Воздушный Замок

Культурный поиск



Поиск по всем сайтам портала

Библиотека и фонотека

Воздушного Замка

Навигация по подшивке

Категории

Поиск в Замке

Глава 19. Кто дойдёт, а кто…

Автор: Категория: Художественная проза

В Сети Интернет публикуется впервые. Вступительное слово Н. Подзолковой, внучки писателя, а также обсуждение книги «Зацветут ещё сады, зацветут!» см. в интерактивной теме.

 

Раиса Коршунова

Зацветут ещё сады, зацветут!

Глава 19. Кто дойдёт, а кто…

 

Где-то в тридевятом царстве осталась девушка, которая очень любила осень. Она любила смотреть, как медленно кружится сорванный легким ветром желтый кленовый лист и неслышно подает на землю. Желто-зеленые, огненно-рыжие, оранжевые листья усыпают тропинку, шуршат под ногами. А над головой – ярко-синее холодное небо. И вокруг ясно, чуть прохладно и светло, только становится как-то зябко оттого, что медленно вянет все вокруг.

В даль-далекую ушла та пора, и нет больше той девушки, которая любовалась яркими красками. Все перечеркнула война.

Военная осень прошла всполохами деревенских пожаров, в грохоте орудийных залпов, в боях и нашем стремительном продвижении вперед, на запад. А где-то в дубравах, как в мирное время, летели с деревьев побронзовевшие листья, в лесной глухомани пламенели тяжелые гроздья рябины, а в садах падали с деревьев прохладные сочные яблоки. Только мы не замечали всего этого; может быть, и видели, только другие были у нас заботы и печали.

Шел 1943 год. Перелом в войне уже наступил, и наши войска гнали к государственной границе непрошеных гостей. Так на военных дорогах и промелькнула мимо нас та военная осень.

Уже стало подмерзать по утрам, и мы радовались, что появилась, наконец, хорошая дорога – не надо будет пешком вымеривать украинские версты с бесконечным «гаком», а можно «запрягать» громоздкие ворчливые «студебеккеры». Ехали мы в кузовах грузовиков. Машины, как укрощенные звери, яростно рычали, сердито подпрыгивая на ухабах – по-видимому, они были все-таки шовинистами, те заморские скакуны. Но мы потихоньку приучали их покоряться нашим украинским дорогам. Мы были терпеливы.

Разве можно придавать значение разным мелочам, если мы все время продвигаемся вперед?! Мимо проплывают древние курганы, невесть кем и когда насыпанные, за спиной остаются чумазые хатки с неизменными вишневыми садочками. Гордые волей своей к жизни покачивают нам вслед голами сучьями фруктовые деревья. На пути то и дело встречаются извилистые, глубоко вырытые траншеи. Кажется, что вся земля изрыта окопами и словно бы заметно постарела она за эти годы – кого же украшают морщины, да еще такие глубокие?

К полудню земля обычно оттаивает, снова развозит дороги, и мы переходим на самообслуживание…

По-прежнему вместе с Валей мы испытываем свои сапоги «на прочность». Идем вдоль линии бывшего окопа полного профиля. Недавно здесь были люди.

– Вон и котелок кто-то оставил, – говорит Валя.

Я спрыгиваю в окоп и достаю из маленькой ниши, что вырыта в одном из отрогов – ни дать ни взять, печурка в стене русской печи – круглый, новенький, окрашенный сверху в защитный цвет солдатский котелок. И в наступлении нелегко приходится. Противник еще пытается контратаковать, и мы вынуждены рыть эти длинные глубокие извилистые траншеи. Я поворачиваю в руках новенький котелок и думаю о солдате, который оставил его. Не бросит солдат котелка просто так – за здорово живешь. Значит, не нужен уже тому солдату котелок.

– А у немцев не такие, – говорит Валя. – У них плоские, высокие, чуть вогнутые, чтоб удобно было на боку таскать. Да, Лиляна?

Я рассеянно киваю ей. Какая же она маленькая, эта Валя, хоть и замужем. И рассуждает-то как девчонка, и сама такая беззащитная. Вон и волосенки, светлые, прямые, детские совсем, выбились из-под пилотки.

Осторожно, точно это что-то очень хрупкое, тянусь, чтобы поставить котелок на бруствер окопа.

– Ты чего так расстроилась? – удивляется Валя.

– Да вот, котелок…

– Ну и что? Чудная ты, Лиляна. Столько раненых видела, а тут… На тебе – котелок…

И в самом деле, почему? Почему так бывает, что мы можем объяснить себе причину большой беды, находим в себе достаточно сил, чтобы пережить горе, а вот такие мелочи, вроде котелка этого, потрясают?

– Эй, сестрицы, какие вы там трофеи откопали? Поделиться не забудьте, – кричит знакомый штабной шофер, догнавший нас на своем грузовике.

– Котелок нашли, – ответила Валя и, подхватив его за дужку, понесла к машине. Возьмите.

– Вот еще, – присвистнул шофер. – Если бы в нем содержимое имелось с градусами, а то…

Водитель, широко размахнувшись, швырнул котелок подальше от дороги и, снисходительно поглядев на нас, бросил:

– Поехали!

Мы вскарабкались в кузов, где сидели несколько офицеров и солдат. Двое уступили нам лучшие места.

– Едем по бывшей «нейтральной полосе», – ни к кому не обращаясь, говорит чернявый лейтенант.

В два ряда тянутся по полю ящики с противотанковыми минами. Поле еще не разминировано. Дорога становится опасной. Да и ехать тоже стало труднее – то и дело впереди именно на дороге рвутся снаряды.

– Садит, проклятый, прямо по колесам, – тоскливо говорит чернявый лейтенант. Все молчат. Есть такая фронтовая примета: молчи больше, смерть не услышит твоего голоса, облетит стороной. Когда совсем неподалеку разорвался на дороге снаряд, шофер остановил машину, и мы кубарем скатились вниз. Дальше надо пешком. Чернявый лейтенант оказался длинным, нескладным. Он первым ступил на обочину дороги и, словно аист, высоко поднимая ноги, зашагал по зеленеющей озими. Мы все, человек десять, потянулись вслед. Дорога сильно петляла, и мы надеялись несколько сократить расстояние. Выигрывали, правда, самую малость – и на этом поле тот же разжиженный чернозем хлюпает под ногами, так же по щиколотку утопают ноги, так же трудно оторвать от земли сапоги с налипшей на них грязью.

– Стой! Назад!

Долговязый лейтенант нервно вскинул руку и всем корпусом отшатнулся назад, словно увидел на земле что-то страшное. Потом он, не сходя с места, согнувшись почти вдвое, долго вглядывался в зеленеющую озимь. Наконец, лейтенант выпрямился, очень осторожно, переступая с ноги на ногу, обернулся к нам, и мы увидели, что лицо его сделалось серым, осунувшимся.

– Все слушай меня! – выкрикнул он охрипшим голосом. – Каждый осторожно, на месте, повернись назад и шагай след в след, не сходя в сторону. Мы на минном поле.

– Ой мамочки, – всхлипнула Валя.

– Мины противопехотные, – снова предупреждал лейтенант. – Внимательно смотрите под ноги.

Мы ступаем очень осторожно, стараясь во что бы то ни стало не задеть тоненькие проволочки, заржавленные усики которых торчат в озими. Когда долговязый лейтенант, замыкавший шествие, шагнул на дорогу, все облегченно вздохнули. Валя снова тихонько ойкнула, а я почувствовала, что начинаю противно так – мелко-мелко – дрожать. Но никто ровно никакого внимания не обратил на наши «эмоции».

Размешивая сапогами и без того жидкую грязь, двинулись мы по обочине дороги, не решаясь больше сворачивать с нее. Мужчины наши оказались на сей раз не очень-то внимательными, и мы с Валей скоро заметно отстали. Где-то неподалеку от минного поля, по которому мы только что изволили прогуляться, осталась наша машина. Куда ей по такой грязище! Одним лишь вездеходам-виллисам, да разве «по четыре» под силу преодолеть это бездорожье. Одна надежда на собственные солдатские ноги.

Чавкает жирный украинский чернозем, тянется за подошвами сапог. Уходят силы. Кажется, присел бы на пенек какой и не вставал бы. Но и пеньков никаких не видать. Только за спиной скрипит телега. Работяги-лошади стригут ушами, надрываются, а все же тащат тяжеленные армейские повозки.

– Подвезти, что ли, сестрицы?

Повозочный с бледным худым лицом (видно, совсем недавно из госпиталя) выжидающе глядит на нас.

– Да ведь тяжело лошадям-то, – неуверенно тянет Валя.

– Ничего, выдюжат. И дорога вроде бы получше становится, – отвечает солдат.

Он придерживает лошадей и ждет, когда мы переберемся через колею, залитую липким разжиженным черноземом. Я подталкиваю Валю к повозке и чувствую, что не догнать мне наших штабников, которые ушли вперед. Мне предстоит идти одной. Но Валя должна обязательно ехать. Она не выдержит и километра такого пути. На лице ее полнейшая растерянность.

– А как же ты, Лиляна?

– Поезжай, догоню, – храбрюсь я, подсаживая Валю, и забочусь только о том, чтобы не увидела она моих глаз.

Хлопнули ременные вожжи по бокам лошадей, и повозка, покачиваясь и ныряя по ухабам, стала медленно удаляться. Я провожаю ее глазами и… И шагаю одна. Мне горько и досадно. Почему-то вспоминается оставленный кем-то в окопе новенький солдатский котелок. Точно такой, из какого когда-то мы с Клавой вместе ели кашу. Это было бесконечно давно, еще в медсанбате. Где тот медсанбат, и где моя курносая Клава, влюбленная в генерала? В генерал-майора Борисова, Владимира Викторовича. Догадывается ли Клава, насколько сложен и непонятен этот человек? Теперь мне приходится довольно часто видеть его, но мне не под силу разобраться в его характере, непонятно и его поведение.

Валя (ох уж эта тихоня!) часто заводит разговор о Борисове. Рассказывала как-то о том, что когда Подковка спас ее и не захотел больше расставаться, то у него с командиром дивизии был очень серьезный разговор. Борисов был против их фронтовой женитьбы. Он советовал майору Соломину отправить Валю в тыл. Борисов будто сказал Подковке, что случись с ним что-нибудь подобное, – все мы люди! – он ни за что бы не сказал об этом женщине. Нельзя, чтобы здесь, на фронте, любовь отвлекала от дел. Он, Борисов, считает, что как ни говори, а женщины мешают воевать. Словом, что-то в этом роде… Значит, он запретил бы себе и думать…

А я не верю! Если любишь, то уж никак не запретишь себе думать. Хороша любовь, которую можно держать в клетке – захотел и выпустил на волю: лети, а не захотел – сиди, миленькая, под замком. Любовь ли это? Просто не встретил он еще ту, которую назовет женой. Будет у него еще и семья, будет и личное счастье. Сколько ему лет? Тридцать восемь, от силы – сорок. Значит, если жив останется, все еще будет. Не на фронтовых же дорогах встречать такому человеку свою любовь. А почему, собственно, и не на фронте?

…Ну, хорошо, Лиляна, а тебе-то какое дело до всего этого? Ты здесь причем? Идешь по дороге и иди, подними-ка лучше воротник шинели, а то течет за шиворот. Вояка! Кто бы посоветовал тебе захватить плащ-палатку. Горничная не доглядела за паненкой. Рассчитать ее надо, горничную… Шагай-ка пободрее, философ в заляпанной шинели.

Чавкает дорожная грязь под ногами, снова скрипит за спиной телега, запряженная такой же парой лошадей, как и те, на которых уехала Валя. Я молча отхожу к обочине дороги. Просить подвезти не позволяет совесть – разве не видно, как устали лошади?

– Садись, что ли, – хмуро бросает мне повозочный, поравнявшись. – Ну?

Какие-то секунды я колеблюсь, но, по всей вероятности, выгляжу несколько похуже знатной панны, отправляющейся с визитами, – потому повозочный и придержал лошадей.

– Садись, тебе говорят. Упрашивать вас тут еще…

Потоптавшись на месте, я решительно шагаю к повозке и взбираюсь на «облучок».

– Под плащ-палатку прячься, – советует мне повозочный. – Не стесняйся. Сама-то, откуда будешь?

– Из Белоруссии.

– Я мы – рязанские. Слыхала, поди, Рязань?

– Вроде бы, – усмехнулась я.

Искоса разглядываю лицо этого доброго человека. Обыкновенное, широкоскулое, с голубыми точками – следами порохового взрыва, похоже оно на многие лица солдат, которых я вижу каждый день. Только таких «крапленых» лиц не приходилось мне видеть. Ну и счастлив же ты, солдат, если после такого «крапления» глаза у тебя целыми остались… Чем-то напоминает мне повозочный Василия Ивановича, который когда-то подобрал меня, полузамерзшую эвакуированную девчонку, и приютил в своем колхозе. Видно, схожи чем-то лица добрых, сердечных людей.

– От такой погоды хорошо бы под крышу да на печь, – ворчливо говорит повозочный.

– Да чарку, – подсказываю я.

– Чарку, говоришь? Это – ничего. Да не мне… Отпивал я свое. Было да сплыло, чарка-то.

– Болеете?

– Покорябал немец мне не только личность, а и требуху. Еле залатали доктора. В строй уже не годен, а в повозочных гожусь еще.

Видно, раньше здоровый был мужик, износу не было бы. И то хорошо, что выжил.

– Да накройся ты как следует, – сердится повозочный, – тяни, говорят, плащ-палатку на себя. Простыть можешь.

Я несмело подтягиваю к себе потемневшую от дождя накидку.

– Дома бы тебе сидеть, а ты туда же – на войну. Без тебя здесь не управятся. Не женское это дело война, – сердито говорит этот солдат с «крапленым» лицом.

Я молчу. Сама знаю, что война – не женское дело. А если надо? Кто теперь разберется, какое дело женское, а какое нет. И у станка по двенадцать часов стоять, и плуг вместе с запряженной в него коровой тянуть, и в разведку идти в тыл к врагу. Все вроде не женское дело, а приходится. Надо, потому и делают все это женщины. Но говорить вслух об этом не стоит. Он и сам все знает, мой добрый спутник.

– Тпру-у-у-у, бедолаги, – останавливает повозочный лошадей.

– Что случилось?

– Машину, вишь, занесло. Помогать надо, – устало говорит солдат и направляется к людям, которые топчутся у маленького, крытого брезентом вездехода. Задние колеса «виллиса» почти повисли над кюветом. Я гадаю, по каким законам физики не скатилась еще туда машина. Среди суетящихся, колдующих у «виллиса» людей мелькает очень знакомое лицо. Капитан вместе с солдатами с силой налегает на бревно. Еще усилие, и вездеход на дороге. Я вижу, как широким жестом капитан смахивает пот со лба.

– Аркадий Петрович!

Мой бывший политрук оглядывается, быстро вытирает влажной травой испачканные руки и, легко перепрыгивая через грязную колею, шагает ко мне.

– Вот так встреча! – удивляется он. – Лиляна Орлович. Какими судьбами? Медикам вроде рановато здесь быть.

– То медикам, Аркадий Петрович, а я теперь при штабе.

– Любопытно. Расскажи-ка.

– Да что рассказывать? Долгая история.

– А ты покороче. Конспективнее.

Он ничуть не изменился, политрук Жемчугов, с тех пор, как ушел от нас. И в званиях не шагнул, и наградами не богат. Он – просто делает свое дело, и все. За это он и нравится мне. Да и не мне только. Не чины для него главное, а работа, люди, которых он воспитывает. Но, поди-ка, намекни ему об этом, о наградах да о званиях. Представляю, какие бы ехидные глаза сделал, да так отчитал, что и до смерти не забыла бы. В заляпанной грязной шинели, усталый, стоял он передо мной, обыкновенный армейский капитан-политработник, каких тысячи можно встретить на фронтовой дороге. Да, внешне такой, как все. А вот встретила его, и сразу стало на душе спокойно, и даже вроде само небо не так хмуро теперь глядит.

– Ну, так рассказывай, Лиляна, что с тобой приключилось?

– В составе наших войск продвигаюсь вперед, на запад.

– Это, допустим, уяснено, – не принял моего выпада Аркадий Петрович.

Мне очень многое надо рассказать моему бывшему политруку, но времени у нас так мало, что я не знаю, с чего начать. Сбивчиво говорю о событиях сегодняшнего дня, о том, как набрели мы на минное поле.

– Случается, – спокойно говорит Аркадий Петрович, – но меня интересует другое – что сейчас волнует Лиляну Орлович, над чем она раздумывает?

– Вам бы все шутить, товарищ капитан.

– Не сердись. Рассказывай. По глазам вижу – много разных «почему» накопилось у тебя.

Чтобы не очень-то возгордился мой бывший политрук своей проницательностью, я умышленно начинаю не с «почему», а завожу речь о том, как несколько месяцев тому назад перевели меня в штаб дивизии и приказали стать машинисткой. По сравнению с тем, что делала я в медсанбате, теперешняя моя работа – сущие пустяки. Конечно, здесь тоже свои трудности – в медсанбате не пришлось бы мне, например, в «гордом одиночестве» измерять украинские версты. Но дело не в этом. Здесь чувствую я себя какой-то неприкаянной и не очень-то нужной.

Аркадий Петрович соглашается, что я, действительно, не сразу схожусь с людьми, но тут же успокаивает меня, утверждая, что дело поправимое. Мне становится досадно, что он вроде бы и не сочувствует, все для него просто.

– Значит, скучаешь по медсанбату?

– А как же? Там – как дома. Все свои.

– И в штабе дивизии не надо считать себя гостьей. Кто-то и машинисткой должен работать. Служить надо, Лиляна.

– Все это говорите вы потому, что положено вам так говорить. Должность у вас такая. А сами, небось, тоже скучали по медсанбату. Скажите, нет?

– Скучал, – признается Аркадий Петрович.

Потом он рассказывает о своей новой работе. Не вдаваясь в подробности, а наметками, пунктиром. Но я понимаю своего бывшего политрука с полуслова. Новая работа в политотделе армии требует больших сил и энергии. Видно, трудности у Аркадия Петровича не только в том, что приходится постоянно разъезжать по воинским подразделениям. Конечно, сталкиваешься с разными людьми. Зная предельную искренность этого человека, понимаю, что приходится общаться и с «дубами», и очень плохо бывает, коли «дуб» занимает высокое положение; а особенно плохо, если «дуб», на беду, оказывается политическим работником. Обо всем этом Аркадий Петрович не говорит мне, конечно, но разве это и без слов не ясно?

Заметно постарел Аркадий Петрович, осунулся. И усталость на лице, и сединки на висках. Все-таки почему высокое начальство не ценит таких, как он? А ведь из всех политических руководителей, которых приходилось мне встречать, этот человек – самый лучший. Запомнилось, как некоторые и в штабе дивизии, и в политотделе о чуткости к простому человеку глаголили, а когда приходилось им сталкиваться с «простым винтиком», то оставались к «винтику» этому глубоко равнодушными. А вот Аркадий Петрович не такой. И разница между ним и теми, некоторыми, что они мыслят о воине вообще, а Аркадий Петрович об отдельном человеке заботится. А почему все так не поступают? На это я хотела бы получить ответ. Но Аркадия Петровича, пожалуй, неудобно об этом спрашивать. Значит, на одно из своих «почему» я пока не получу ответа.

– О чем, солдат, задумался? Что молчишь?

Я торопливо рассказываю историю Васильченко о том, как по какому-то заявлению внезапно освободили капитана от должности секретаря первичной партийной организации, как обвинили его в национализме.

– Я прихожу к страшным выводам, Аркадий Петрович.

– Глупости говоришь! Девчонка! Пора бы поумнеть, – сердится он. А потом, успокоившись, начинает терпеливо разъяснять мне:

– Надо только понять одно, что те, кто решал судьбу Васильченко, как небольшого, но уже партийного руководителя, могли заблуждаться. Помни одно: партия не ошибается. Могут ошибаться отдельные ее члены, и то, если они на какое-то время по каким-то причинам выпадают из-под контроля партии. Ленина надо читать, дорогая.

Что же касается Васильченко, то это нашумевшая история. И, если хочешь знать, именно ваши штабные офицеры-коммунисты взяли его под защиту.

– Кто же оказался таким смелым? Если нельзя говорить…

– Тебе скажу. Это – начальник штаба дивизии Соломин и командир дивизии Борисов.

– Борисов?

– А что? Именно он писал рапорт члену Военного совета с просьбой оставить Васильченко в прежней должности.

Клюк-клюк… чавк-чавк… – пришептывает под нашими сапогами размытая украинская дорога. Извергая фонтаны брызг, догнал нас «виллис», на котором ехал Аркадий Петрович. В машину набилось столько народу, что обоих нас забрать она не может. Аркадий Петрович отсылает «виллис» и самоотверженно делит со мной тяжесть перехода. Вот у него бы поучиться нашему начальнику политотдела. А то он, наверное, за всю войну ни разу не прошелся пешочком.

Я иду рядом с Аркадием Петровичем и думаю о том, что и у него есть свои «почему». Интересно только, кто ему на те «почему» отвечает? А ведь есть и такие. Есть! Эх, Лиляна, а ты уже и нос повесила…

– Ну что, солдат, задумался?

– Да так… Вы всегда именно таким образом и спрашиваете, – улыбнулась я и слегка передразнила: – «солдат»…

– Замерзла?

– Не очень.

– Давай-ка руку…

И Аркадий Петрович, по-молодому озорно сверкнув глазами, схватил меня за руку и размашистыми шагами побежал по лужам, по грязи, вдоль обочины извилистой дороги.

– Постойте! Хватит! – взмолилась я.

– Не разговаривать! Слушаться старших!

Мы отмерили таким образом добрый километр, пока я, действительно, не согрелась.

– Вот теперь добре, – улыбнулся Аркадий Петрович. – Старинное солдатское правило: замерз, значит – бегом!

Мы снова ворошим фронтовые будни, и я вспоминаю о том, как утром была на волосок от смерти.

– Смерть… – задумчиво говорит капитан Жемчугов. – Очень невероятной она кажется. Никогда с ней нельзя примириться. Ты не задумывалась, почему?

– Может быть, потому что мы молоды. Нам просто невозможно представить себе, что вот эти руки твои, которыми ты волен вертеть, как хочешь, что ноги твои, которым – приказал, и понесут тебя в любую сторону, все перестанет тебе повиноваться, что навсегда все исчезнет для тебя…

– Следовательно, хочешь ты сказать, что молодость и смерть несовместимы.

– Конечно. Может быть, я цитирую кого-нибудь…

Аркадий Петрович не ответил, он долго шагал молча, а потом, словно отгоняя что-то от себя, сказал:

– А знаешь, Лиляна, умирать по сути дела не так уж, должно быть, и страшно. Один только миг – и все. Но жить так хочется. Хочется знать, что потом будет.

Мы заговорились и не заметили, как догнал нас грузовик.

– Эй, с дороги! – закричали нам. – Лиляна!

– Наши! Едемте, Аркадий Петрович?

– Конечно.

…Аркадий Петрович спрыгнул у развилки дорог и повернул в сторону, по проселочной дороге. Я глядела ему вслед до тех пор, пока чуть сутуловатая, без особой офицерской выправки, почти штатская фигура нашего бывшего политрука не скрылась из виду.

Машина ныряла по ухабам, все мы, промокшие и усталые, думали о каком бы то ни было, но отдыхе, о любой, пусть даже дырявой, но крыше над головой. И все мы очень обрадовались, когда впереди неясными силуэтами стала вырисовываться какая-то деревенька, но…

– Стой! Куда тебя несет?!

Потом последовал вопрос, где у шофера глаза и прочее, и все для прочности закреплялось торопливыми «вескими словами», с упоминанием о родительнице…

Вопросы и краткие комментарии по поводу моральных и физических качеств нашего шофера и ехавшего рядом с ним офицера принадлежали какому-то сержанту.

– Поворачивай назад, корова!

– А что там такое? – невозмутимо спросил офицер, приоткрывая дверцу кабинки.

– Ж-жи-жик… – пропели несколько пуль.

Вот это вполне понятно. Шофер моментально стал разворачивать машину, а мы, как горох, посыпались на землю, и кто куда – назад по дороге или в кювет.

Машина, вихляясь и подпрыгивая, набирала скорость, мы изо всей силы старались не отстать. Вдогонку просвистело еще несколько пуль.

– Что случилось?

– Да ничего особенного. Просто на передовую занесло. Эту деревушку утром наши заняли, а потом, оказывается, немцы ее обратно отбили, – пояснил офицер.

Кто-то начинает ругать шофёра, но тот отмалчивается, не желая ставить в неловкое положение ехавшего с ним офицера.

Смеркается. Мы возвращаемся к той развилке дорог, где спрыгнул Аркадий Петрович. Здесь машина при подъеме на горушку упрямо забуксовала.

– Приехали, – проворчал кто-то.

– Помогать надо, – не допускающим возражения тоном приказывает водитель. Здесь он главный.

– Уразумели, – беззлобно откликнулись из кузова.

– Вы, девушка, сидите, – предупредил меня офицер. – Быстро садиться придется, да и весу в вас не так уж много.

– Всего лишь с центнер, – отшучиваюсь я, спрыгивая вместе со всеми в грязное месиво.

Мы начинаем энергично подталкивать грузовик. После немалых усилий машина, наконец, вняла нашим мысленным мольбам и проклятьям вслух и, точно черепаха, медленно поползла в гору, сердито и надсадно урча. Мы терпеливо зашлепали вслед. Грузовик едва ползет, потом остановится, постоит немного, словно раздумывая, застрять ему в этой грязюке или уж, так и быть, продвинуться еще несколько метров. Потом он, точно упрямое животное, снова начинал показывать характер и, наконец, в одной уютной колдобине так устроился, что шофер даже приглушил мотор.

– Не пойдет дальше, – устало говорит шофер.

– Толкай, ребята! – крикнул кто-то, и все мы снова дружно налегли плечами.

– У-у-у-у-у, – затравленным волком выла машина и не двигалась с места.

– Р-р-раз, два-а-а, взяли! – спорили мы с ней.

– Еще раз, взяли!

– У-у-у-у-у, – не сдавалась машина. Она злилась, задыхалась, чихала, фыркала, но не двигалась с места.

– Раз-… эдакую, – вполголоса ругался кто-то.

– Спокойнее, здесь женщина.

– Женщина-женщина, – ворчал тот, кто помогал себе крепким словцом. – Раз попала она в вагон курящих, то пусть уж терпит до конечной остановки.

Кто-то хохотнул. Но я не обиделась. По-видимому, не до этикета этим заляпанным грязью, промокшим насквозь людям.

– Не пойдет дальше, – упрямо, даже с некоторым торжеством, твердил шофер. – Не пойдет!

Но она все-таки пошла, наша машина, через час или больше. Она привезла нас поздно вечером в деревеньку, которую переполнили наступающие подразделения второго эшелона нашей дивизии. Грязные, промокшие, усталые и голодные, ввалились мы в хатку. Ничего не хотелось, кроме как усесться бы где-нибудь в уголке и подремать. Разыскивать кухню и думать о еде ни у кого не было сил.

Кто-то протянул мне полсухаря, облепленного крошками табаку. Я очистила его и с удовольствием проглотила. Потом со мной поделились клочком соломы. Это совсем хорошо. И я уснула на земляном полу сном праведника.

На утро следующего дня Валя растолкала меня.

– Вставай, засоня! Едва отыскали тебя. Вчера Васильченко пошел сам за тобой, но увидел, как ты уютно устроилась, даже соломки подослала, и пожалел будить.

– Ну это, положим, он – зря.

– Не знаю… – отмахнулась Валя. – Но видела бы ты, как он одним пальцем печатал оперативную сводку. Вот потеха была!

Мы снова вместе с Валей плетемся за нашими штабниками. Проходим по местам прежних боев. Они только что закончились. Дымятся остатки немецкого грузовика, еще не развеялся запах гари, пахнет сгоревшей взрывчаткой, виднеются чьи-то грязные следы на вдавленных в землю дощечках – остатках ящиков от снарядов; валяются неубранные трупы в грязно-зеленых шинелях. Кое-где можно заметить и серые шинели, но серых теперь намного меньше. Мы наступаем.

– Наш, – шепотом говорит Валя и глазами показывает на солдата, который лежит, запрокинув голову, разбросав руки, глядя невидящими глазами в серое дождливое небо. Рядом с ним стоит котелок с недоеденной кашей. Даже ложка осталась в том котелке. Неподалеку – его товарищ в позе человека, желающего сделаться как можно меньше, как можно меньший занять объем: голова втянута в плечи, сам сжался в комок и словно бы к чему прислушивается.

– Видишь, – мысленно упрекнула я себя, – а ты философствовала: котелок, да кто ел из него? Вот такие и ели…

Мы долго идем молча. Я замечаю, что Валя чем-то особенно озабочена. На лице у нее и растерянность, и радость, и даже гордость, а в глазах тревога. О чем это она? Но не стоит спрашивать человека, если он сам не решил еще говорить или нет о том, что его волнует.

…Поздно вечером, когда мы с ней лежим рядышком в полуразрушенной хибаре и до нас доносится богатырский храп штабников, которые «прикорнули», ожидая где-то задержавшегося начальника штаба, Валя на ухо доверяет мне свои тайны: у них будет ребенок – это первая тайна. И вторая – они с мужем едут в Москву. Подполковника Соломина откомандировывают на учебу, в Академию Генерального Штаба.

Им-то хорошо. А как же я? Ох, и трудно будет мне без Вали. Я горячо поздравила Валю, а сама все думаю: а как же я? а как же я?

…А неподалеку порывистый ветер стучит обломками досок, которые остались от взорванного мостика. Мне видится, как судорожными усилиями, словно живые существа, цепляются эти обломки за сваи, висят на нескольких ржавых гвоздях и скрипят-раскачиваются, тянут за душу…

 

* * *

Зима пришла как-то незаметно. В прохудившейся стылой хатенке встретили мы 1944 год. Неутомимый марш-бросок вперед, на запад, был началом нового года. Из калейдоскопа событий этого времени врезался в память мне один эпизод:

 

Дул сильный ветер, вьюга завывала,

Мы мчались на штабном грузовике.

Неподалеку выло, грохотало –

Летала смерть через холмы к реке.

Мы ехали разрушенной деревней

Сквозь мертвые сады сожженных вишен,

И мне казалось, шепчут все деревья:

– Здесь снова будет сад… Ты слышишь?

В прошитую осколками избушку

Зашли погреться мы хотя б немного.

Навстречу вышла робкая девчушка,

По-взрослому укутанная строго.

Косынкой марлевой подвязанную руку

Держала по-солдатски, вниз ладошкой.

От громких голосов и стука

Она испуганной казалась мне немножко.

Я с нею говорила очень мало,

Но как же из рассказа не понять,

Что от фашистов девочка бежала,

Искала и звала в испуге мать.

А выстрелы пастушьими кнутами

Все хлопали. И стон и крик стоял…

Солдат один помог добраться к маме,

Ручонку ей бинтом перевязал.

И образ этой маленькой девчонки

Через войну я бережно несла, –

Мечтала, чтобы весело и звонко

Смеяться девочка всегда могла.

 

Не ахти-то какими блестками поэзии отличаются мои стихи. Это я сама знаю, потому и не показываю их никому. Только Вале иногда, под настроение бормотала я свои опусы.

Мне хотелось написать о девочке, которая спит сейчас за тоненькой дощатой перегородкой. Она давно успокоилась, нашла свою маму и уже не плачет, когда я перевязываю ее раненую ручонку.

Валя уехала. В штабе толкаться без дела не хочется. Но скоро надо будет печатать оперативное донесение. Значит, следует собираться и идти.

У штабной избы встречаюсь я с командиром дивизии. Генерал-майор Борисов хмуро ответил на мое приветствие и, продолжая разговор с новым начальником штаба, которого прислали вместо подполковника Соломина, уехал. Значит, и всем нам скоро переезжать.

Озабоченный, хмурый, осунувшийся, командир дивизии стал совсем непохож на того Борисова, которого видела я под Сталинградом, летом на подступах к Днепру и даже не так давно – ранней осенью. Тогда он разговаривал со мной, даже шутил, задавал смешные вопросы, на которые я не знала, как и отвечать. А вчера вечером, когда я под диктовку капитана Васильченко печатала оперативную сводку и между делом этот шутник капитан рассмешил меня чем-то, вошел командир дивизии. Он рывком открыл дверь. Мы встали, приветствуя его. Холодным взглядом скользнул он по лицу Васильченко, а потом посмотрел на меня. Испытующе. Холодно. Чуть прищурясь. О чем-то спросил Васильченко, повернулся и ушел.

Вот и теперь таким же взглядом посмотрел он, когда я прошла мимо.

Когда я вошла в избу, Васильченко уже ожидал меня. Он выскочил из-за стола и, улыбаясь, шагнул мне навстречу. С какой-то шуткой взял у меня шинель, повесил ее на гвоздик у двери и широким жестом пригласил к машинке. Смеркалось. Капитан зажег лампу и стал диктовать. Иногда он задумывается, отыскивая более удачную формулировку, я поднимаю лицо и вижу темные прищуренные глаза капитана, смуглые щеки. Васильченко напоминает мне куперовского героя.

Когда деловая бумага написана, напряженный острый ирокезский взгляд пропадает, и капитан превращается в веселого украинского парубка, который вот-вот отколет какую-нибудь шутку. Он встает из-за стола, поднимает руки и достает до потолка.

– Ну и хатки украинцы эти строят, – придирчиво оглядывая избу, замечает он.

– Конечно, с готовностью подхватываю я. – У вас во Франции несколько иная архитектура.

– Точно так же, как и у вас в Италии, – пытается отбить мой мяч капитан, но удар оказывается слишком слабым.

– Ворчим все, ворчим… – замечаю я.

– Для формы. Годы как-никак сказываются.

– Логично, – поспешно соглашаюсь я.

– Зато друзья у меня помоложе. Козырев, например.

Кажется, в нашем словесном поединке счет сравнялся. Продолжать разговор о Козыреве никак в мои планы не входит. Но капитан Васильченко, словно по уговору с кем-то заинтересованным, в который раз начинает посвещать меня в подробности биографии помощника начальника политотдела по комсомолу. Мне уже известно, что Геннадий Козырев – кладезь всех совершенств. Он – романтик, успел побывать в Заполярье, работал там радистом. Любит спорт – хороший лыжник, неплохой пловец.

Васильченко чувствует, что мне не очень-то хочется слушать подробности биографии Козырева, но он пользуется своим положением старшего и суховатым тоном напоминает, что через полчаса следует печатать очередное донесение, и потому я должна несколько задержаться. Капитан усаживается поудобнее за стол, правда, при его дяди-Степином росте это удобство относительное, – и продолжает распространяться о козыревских достоинствах. Сегодня в программе – скромность Геннадия и другие положительные качества его характера. Я с почтительной миной выслушиваю сентенции Васильченко, а потом с нескрываемым ехидством осведомляюсь:

– Если не секрет, сколько платит фирма «Г. Козырев» своему поверенному?

– Неплохо было бы, – как ни в чем не бывало отвечает капитан, – если бы фирма платила за каждую политбеседу полновесной фляжкой. Но тут допущена одна неточность: мы компаньоны…

– Разве? – искренне удивляюсь я.

– Верное слово: компаньоны, – скромно уточняет Васильченко и, блеснув глазами, делает выпад: компаньон не прочь бы стать и конкурентом…

– А вы не находите, капитан, что это несколько смахивает на…

Я хочу сказать: «на пошлость», но дисциплина и субординация удерживают меня от дерзости. Я отлично знаю, что со стороны Васильченко – это просто не очень удачная шутка.

Капитан отлично понимает меня и ссориться со мной он не намерен, а потому Васильченко простодушно откликается:

– Где уж нам, необученным.

– Козырев… Козырев… – наступаю я, – только и слышишь от вас. Поди, стерлась пластинка-то. Пора бы и сменить…

– Сменить? – сверлит меня глазами капитан. – Конечно, вам это виднее.

– Да не о том хотела сказать, – путаюсь я.

– Ах, не о том, – тянет Васильченко.

– Товарищ капитан, мы, кажется, теряем время. Я вас слушаю, – официальным тоном говорю я, усаживаясь за машинку.

– Слушаюсь, товарищ начальник, – иронически отвечает Васильченко, пододвигая табурет. Лицо его становится строгим и…

– Стук-стук-стук, – отзываются клавиши пишущей машинки на слова капитана. Ничего лишнего. Возникает еще одна строка великой книги о нашей победе…

Где-то летает самолет. По звуку слышу – тяжелый бомбардировщик. Последнее время противник ночью беспорядочно бросает бомбы. Совсем близко слышится противное:

– Везу-у-у-у…

Я прислушиваюсь.

– Не отвлекаться, – спокойно советует капитан.

Где-то совсем неподалеку упала бомба, наша лампа-гильза вздрогнула и закачалась. Васильченко придержал ее рукой и продолжал диктовать. Он ведет себя так, словно все, что происходит за стенами этой штабной избушки, сейчас его не касается. Через сенцы работают радисты. Я слышу монотонный голос:

– Ромашка, ромашка… Я – роза. Как слышишь меня? Прием.

И снова:

– Ромашка, ромашка…

Звонит телефон. Это Геннадий Козырев. О чем говорят «друзья-компаньоны», я не вслушиваюсь. Меня занимает одно: вернется снова бомбардировщик или нет?

Вернулся-таки. Совсем рядом, совсем над головой – снова его протяжный, надсадный гул. И снова…

Бомба взорвалась рядом. Звенят осколки стекла, трещит глинобитная стенка нашей хатенки, сыплется штукатурка, взрывной волной смахивает со стола лампу-гильзу. Я пытаюсь удержать ее, но телефонный аппарат больно бьет меня по рукам. Темно. Кто-то стонет. Капитан? Нет. Он возится в темноте, отыскивая лампу.

– Где ваш фонарик, товарищ капитан?

– В шинели. Поищи в кармане.

Я нащупываю у двери шинель и извлекаю фонарик. Снопик света выхватывает из темноты коробку телефонного аппарата, который свисает со стола и раскачивается на проводе словно маятник, мне надо найти лампу, и я ползаю под столом, заглядываю под деревянный диванчик. Наконец-то!

Снова звонит телефон, капитан спокойным голосом докладывает (по-видимому, начальнику штаба), что рядом взорвалась бомба. Нет, у нас все в порядке, только взрывной волной окно выбито. Да, переезжать готовы.

– Быстренько, товарищ Орлович, бегите за своими вещичками, – приказывает капитан. – Через полчаса выезжаем.

Я на ходу надеваю шинель и мчусь через сенцы. Споткнувшись обо что-то, с размаху падаю. Руки мои нащупывают что-то теплое, липкое… Я кричу не своим голосом:

– Товарищ капитан!

Васильченко и радисты выскакивают на мой крик. Кто-то приносит в сенцы лампу. Оказывается, это часовой, охранявший штаб. Мы осторожно приподнимаем обмякшее тело, и я пытаюсь установить, дышит ли этот человек.

– Медицинской помощи не трэба, – тихо говорит Васильченко и приказывает радистам вынести труп. Они несут убитого, и один из них философствует:

– Чуть-чуть бы той бомбочке дальше хлопнуться, и сказал бы я батьке своему покойному – «здравствуй!»

– Замолчи ты, балаболка! – сердится его товарищ.

…Через некоторое время мы уже в пути. Ночь перешагнула за половину. Брезжит на востоке. Мы едем быстро. Мороз основательно укрепил дорогу, но мало еще снега, и нас сильно подбрасывает на ухабах.

Медленно светает. Уже можно различить стерню вдоль дороги, белеет снег, задержавшийся на сжатом поле. Рядом длинный извилистый овраг. На горизонте темнеют одинокие деревья. Впереди катит «виллис». Он оторвался от нашего грузовика на значительное расстояние, но наш шофер почему-то решил не упускать ту машину из виду.

– Здесь осторожнее бы, – думает вслух Васильченко. Он сидит рядом со мной, а в кабине – новый начальник штаба дивизии. Нам это нравится: высокое начальство не отрывается от масс…

Я не могу взять в толк, почему это надо здесь быть особенно осторожными, и тихонько спрашиваю об этом капитана. Он объясняет, что дорога только что отбита у противника, она очень стратегически важна как для нас, так и для врага, и потому не исключается попытка со стороны противника вернуть эту дорогу.

«Виллис», кативший впереди нас, заметно стал отрываться. Это хорошо – не следует по фронтовым дорогам машинам идти близко одна от другой.

Только успела я подумать об этой всем известной истине, как впереди нас взметнулся высокий земляной столб и… закрыл собой юркий «виллис».

Когда мы подъехали, оказалось, что вряд ли кому здесь уже нужна помощь. Но я спрыгнула на дорогу и бросилась к людям, в которых, как мне хотелось верить, может еще теплиться жизнь. Таких осталось двое. От остальных… Нет, не могу я и сейчас воспроизводить в памяти то, что тогда увидела… Слишком страшно все это.

Я нагнулась над лежавшим у дороги человеком, торопливо хватая за руку. Пульса не было. Потом разглядела совсем маленькую ранку у виска. Понятно… Но, может быть, хоть другой дышит?

Другой… Это был офицер с погонами майора. Он лежал навзничь, выбросив одну руку в сторону, а другую прижав к боку. Я метнулась к нему и замерла на месте. Нет! Не может быть… Ведь Аркадий Петрович – капитан, а этот – майор. Капитан же, капитан Аркадий Петрович… Да нет же! Но это был все-таки он, наш бывший медсанбатовский политрук – Жемчугов Аркадий Петрович. На левой щеке, почти у самого виска – следы от перенесенной когда-то оспы, и на переносице тоже.

– Аркадий Петрович, – беспомощно звала я.

Помнится, поддерживаю голову моего бывшего политрука, моего настоящего друга и наставника, стою перед ним на коленях, и нет у меня сил встать и отойти. Нет… Это чепуха какая-то. Это невозможно… Мне хочется кричать и биться о мерзлую закаменевшую землю, хочется выть в голос, как воют на родине моей бабы на погостах, когда опускают в могилу дорогих им людей.

Услужливая память подсказывает слова:

– Умереть, по сути дела, не так уж страшно. Но очень хочется жить. Хочется узнать, что потом будет

Это совсем недавно говорил Аркадий Петрович. И вот не узнает… Не узнает он даже о том, что будет через минуту.

Набежавший ветер мазнул его лицо щепоткой снега, смешанного с землей, а Аркадий Петрович сам уже не может стереть эту пыль со своего лица. Это приводит меня в отчаяние, и я кричу, захлебываясь слезами.

– Ну будет, будет, Лиляна, – успокаивает меня капитан Васильченко.

Начальник штаба распорядился, и уже бойцы торопливо роют у обочины дороги братскую могилу. Так быстро все это делается…

Наступил день, обыкновенный из обыкновенных фронтовых дней. На земле нашей вырос еще один небольшой могильный холмик. Даже надпись на фанерке – все честь по чести.

Когда мы сели в машину, капитан Васильченко подал мне погоны: четыре маленькие звездочки и один просвет…

– Возьми на память, это у него в кармане нашли.

Значит, всего несколько дней носил он погоны майора. Дней, а может быть – часов. Да в этом ли дело? Он был коммунистом – это главное, а звание… В них ли суть? Нет больше на земле большевика Жемчугова Аркадия Петровича.

Я бережно приняла капитанские погоны Аркадия Петровича и, развязав свой вещмешок, аккуратно положила их в зачитанный томик книги Островского «Как закалялась сталь».

 

* * *

Не успели мы отъехать и несколько километров, как грузовик наш внезапно остановился среди поля. Начальник штаба отозвал всех офицеров в сторону и быстро стал им что-то объяснять. Васильченко что-то прокричал шоферу, и тот моментально развернул машину.

– Ложись! – зычным голосом скомандовал начальник штаба.

Только теперь я заметила, что совсем неподалеку рвутся мины. Раздалась автоматная очередь – словно кто-то с треском разрывал туго натянутое полотнище из коленкора.

Со всех сторон засвистели пули. Разве так бывает, чтоб противник был почти кругом? – недоумевала я.

– Попали в мешочек, – бормотал капитан Васильченко, прибавляя к этому фразу покрепче.

– Прорвется ли шофер? – тихо спросила я.

– Должен бы… – рассеянно ответил капитан. – Ну держись, девушка. Стрелять умеешь?

Я кивнула головой, доставая из кобуры маленький бельгийский браунинг.

– Свою игрушку сбереги напоследок, если чего… – тихо посоветовал Васильченко, – а постарайся лучше добыть автомат. Стрелять из автомата умеешь?

Я снова утвердительно замотала головой, потому что негоже мне своим дрожащим голосом было обнаруживать свой страх. Я спрятала браунинг и поспешила к раненому лейтенанту, который неестественно оседал на землю, зажимая рукой бок. Перевязываю, а сама думаю о том, что надо бинты экономить. У меня только одна санитарная сумка. Раненый лейтенант снова вернулся в строй – я видела, как прижался он всем телом к кювету, всматриваясь в серую щетку кустов, где шевелились едва заметные силуэты солдат противника.

Зацепило еще несколько человек. Согнувшись, я перебегаю от одного к другому. Становится жарко – так приходится торопиться. Один солдат тяжело ранен. Он уже не может вернуться и стрелять. Забираю его автомат и пристраиваюсь рядом с Васильченко. Когда он неподалеку, не так страшно. По другую сторону дороги уже успели окопаться начальник штаба дивизии и несколько солдат из комендантского взвода. Я заметила, как действовал полковник саперной лопаткой, и после этого прониклась к нему чувством глубокого уважения. То был не только начальник штаба, но и солдат.

– Убери голову! Не пали без толку, – советует Васильченко. Сам он старается подпустить противника поближе и только тогда стреляет.

Я старательно прицеливаюсь. Пусть подбегут поближе. Вот так. Хорошо. Нажимаю гашетку. Кажется, упали несколько человек. Конечно, это не я оказалась столь меткой. Стреляют обе наши маленькие цепи. Немцы падают. Но они не остаются неподвижными. С ужасом вижу, что они ползут, приближаются к нам. Будь внимательна, Лиляна. Смотри, как действует Васильченко. Когда он стреляет, я тоже нажимаю гашетку и даю очередь. Кажется, в цель.

– Сестра!

Я оглядываюсь. Ищу глазами раненого. Это – полковник. Опустившись на корточки, наш начальник штаба держится за плечо. Вместе с солдатом помогаю ему снять шинель.

– Ничего, ничего, – скороговоркой успокаивает меня полковник, и как только я заканчиваю перевязку, снова возвращается на свое место.

– Переправляйте-ка раненых вон в ту лощинку, – кричит он мне, продолжая стрелять.

Как это я сама не догадалась? Действительно, то место на которое указал полковник самое безопасное.

Начинаю действовать. Одного за другим волоку на плащ-палатках раненых. Их четверо. Остальные, те кто может держать оружие, стреляют. Сейчас я тоже вернусь в строй. Быстро пересчитываю «оставшиеся штыки». Вместе со мной – девять человек. Не густо. А немцев около роты. Ну что ж. Только бы хватило патронов.

– Лиляна!

Это зовет Васильченко. Согнувшись в три погибели, спешу на зов. На дне окопа лежит полковник.

– Снова… Теперь в голову. И зачем только он подходил сюда? Лиляна, он тяжелый. Осилишь? – быстро спрашивает Васильченко.

– Ладно. Помогите только на плащ-палатку уложить.

Я забираю в ладони концы плащ-палатки и изо всей силы тяну грузное, обмякшее тело полковника. Кто бы мог подумать, что он такой тяжелый? Силенок у меня не хватает. Темнеет в глазах. Чувствую, как липкий пот стекает по моим вискам. Да беда еще в том, что не могу я подняться во весь рост, а ползать по-пластунски как следует не умею. Приходится карабкаться, пятиться, ползти на коленках, а через несколько шагов, выбившись из сил, отдыхать и снова ползти…

Потерявший сознание полковник не видит моего позора, да и никто не замечает, что через какие-нибудь два десятка метров я делаю передышку. Пятый раненый. Ну и достался же он мне. Наконец-то!

Оставив полковника на попечении тех, кто был в сознании, я вернулась к нашим.

– Береги патроны, Лиляна, – снова напомнил мне Васильченко.

Я выстрелила еще раз. И все. Патронов у меня больше не было. Осталась еще одна обойма в браунинге. Вот и его очередь пришла.

– Наши! Наши! – закричал кто-то рядом.

По дороге мчалось несколько грузовиков с солдатами.

– Кажется, успели… – проговорил Васильченко и рванул воротник гимнастерки, судорожно глотая воздух.

Увидав, что обстановка изменилась в нашу пользу, немцы, отстреливаясь, начали отходить.

Снова появились раненые, и снова, обливаясь потом, волоку я их в ту лощинку, которую указал полковник. Теперь можно заняться и эвакуацией.

Только теперь до меня начинает «доходить», что все мы были на волосок от гибели. Что это утро было для нас посложнее того, когда мы набрели на минное поле. Ладно, эмоции потом! Пора думать об эвакуации раненых. Сколько их там? Надо посчитать. Побегу-ка. И только я поднялась и встала во весь рост, как кто-то сбоку изо всей силы ударил меня по ноге. Палкой, что ли. Кто это такой неосторожный? Я упала и почувствовала, как что-то теплое-теплое стало разливаться у меня по ноге.

– Лиляна! Ранена?

Васильченко бросился ко мне. Я еще не почувствовала боли, но увидев встревоженное «ирокезское» лицо капитана, поняла, что дело мое – дрянь.

– У меня в кармане пакет остался…

Но Васильченко, не слушая, уже роется в санитарной сумке. Блеснули в его руках ножницы. Быстрыми рывками располосовал он мои брюки по шву.

– Пустите. Я сама попробую.

– Помолчи-ка.

Капитан внимательно осмотрел рану.

– Не знаток я, но, кажется, легко ты отделалась. Надо наложить шину. Верно?

– Прежде всего – жгут… – подсказала я.

– Да, хлещет крепко, – бормочет капитан.

Я чувствую, что начинаю слабеть. Не говорил бы ничего Васильченко. А то мне кажется, что я истекаю кровью.

– Смотри-ка, и немцы получили подкрепление, – доносится до меня голос Васильченко.

Из-за стрекота автоматов я не слышу его голоса. Думаю о том, как бы добраться до той лощинки, куда я оттащила раненого полковника. Кажется, целую вечность лежим мы, уткнув носы в землю. Наконец, перестрелка кончилась. Теперь противник бил только по дороге небольшими снарядами из минометов.

– Ну-ка, Лиляна, давай перебираться на плащ-палатку. Донес бы тебя, да мишень я довольно приметная. Вот беда какая.

Кое-как перемещаюсь на заляпанную кровью плащ-палатку. Крепко ухватившись за концы ее, тащит меня Васильченко. Он ползет по-пластунски, а я держусь за край олубеневшего полотнища голой рукой. Рядом, точно две зеленоватые лягушки, прыгают мои меховые рукавицы, которые связаны длинным шнурком и продернуты под воротником шинели. Рукавицы раздражают меня больше всего. Да и лежать неловко. Подо мной перекатываются мерзлые комья земли. Снегу очень мало – оттого больно и неудобно. Васильченко тащит меня довольно-таки быстро. Иногда он приподнимается, желая узнать, как там обстоят дела. Ему теперь нечего особенно беспокоиться. Командует майор, только что прибывший в дивизию будущий комбат, который направляется в свой полк. Обо всем этом успевает сказать мне Васильченко. Он снова прислушивается. Где-то кричат наши. Значит, пошли в атаку. Скоро должен закончиться бой. Рывок. Еще рывок. Теперь мы в глубоком овражке. Капитан берет меня на руки и несет.

– Потерпи, Лиляна. Уже скоро.

Он опускает меня на реденький снег рядом с теми, кого недавно я сама доставляла сюда. Я неловко поворачиваюсь и задеваю раненую ногу. Острая боль отдается в каждой клеточке моего тела. Я ойкаю и протяжно стону. Довольно-таки противно слышать свой тоненький беспомощный голос.

…В медсанбат привезли меня с накрепко перебинтованной ногой. Васильченко, оказывается, когда я потеряла сознание, снова перевязывал мне ногу, получше укрепил временную шину. Я часто думаю о том, что было бы со мной, если бы не его забота. Шагать бы тебе, Лиляна Ивановна, всю жизнь на костылях…

Очнулась я на операционном столе. Первое, что я увидела, так это измятую, пожелтевшую простыню над своей головой. Рядом стоял доктор Далибов. В белом измятом забрызганном кровью халате, на фоне пожелтевших в автоклавах простыней он совсем не был похож на тех хирургов, которых отутюженными, накрахмаленными рисуют на своих картинах художники. И сам Далибов казался помятым. Лицо его было очень усталым, и тонкая сеточка морщин у глаз свидетельствовала о тяжелой работе. Черные выпуклые, словно крупные виноградины, глаза его смотрели устало и строго. Операционная сестра вытерла ему кусочком бинта пот со лба. Он отбросил повязку и заговорил со мной:

– Вот и все в порядке.

– Ампутация?

– Не болтай глупости, – и Далибов, подмигнув мне, сплюнул через левое плечо. – Плясать будешь.

– Вы всем так говорите, доктор. Я знаю.

– Много ты знаешь, – нахмурился хирург. – Но за тебя я спокоен. Слегка задета бедренная кость. В гипсе придется полежать. Вытяжение тоже сделают.

Я заплакала. Далибов погладил меня по голове:

– Будь умницей. Рассказывают, что ты хорошо держалась в бою. Стреляла?

– Немного.

…В «палату» эваковзвода, которая оказалась обыкновенной украинской хатой, пришла ко мне Ася. Она уселась рядом и тихонько начала рассказывать медсанбатовские новости. Сначала о себе. И говорит о своем горе, как о чем-то ее не касающемся. Да, порвала она со своим Ромочкой. Одна будет растить своего будущего ребенка. Я чувствую, как нелегко ей «проявлять стойкость и мужество», и перевожу разговор. Подошла Галина Ахметовна и спросила мягко, с участием:

– Больно?

– Уже не больно.

Дорогие мои, но вы ведь не знаете самого страшного. Вам ничего не известно об Аркадии Петровиче. И мне предстоит вам сказать об этом. Надо. Но как? Я не могу. Разве можно вот так сразу ударить?

– Лилянка, тебе плохо? – заботливо спрашивает Ася.

– Да нет, ничего.

Как же все-таки сказать о смерти Аркадия Петровича? В древности восточные правители казнили вестников, которые сообщали о несчастье. В этом диком обычае я пытаюсь отыскать определенный смысл. В самом деле, как выглядит человек, который приносит черную весть? И все-таки, я обязана им сказать.

– Галина Ахметовна, а где Клава?

– Видишь ли. Лиляна…

– Случилось что?

– Случилось. Поехала сопровождать раненых и попала под бомбежку.

Я закрыла глаза. У меня всегда так: если счастье, так много его. А если горе – и того больше. Одно никогда не приходит. Пачками все. Клава… Клава, влюбленная в генерала. Смешная курносая бедовая Клавдийка…

– Когда это случилось?

– Месяц тому назад.

– Значит, и Клава…

– Сколько же людей… Сколько хороших людей. Сначала Клава… А сегодня Аркадий Петрович…

– Что ты плетешь! – сердито крикнула Галина Ахметовна. – Он вчера был у нас в медсанбате. Майора ему присвоили…

– Нет больше майора Жемчугова.

Скрипнула дверь. Вбежала запыхавшаяся Ася и за ней – доктор Далибов. Он встревоженно глядел на меня.

– Тебе плохо?

– Доктор Далибов, у нее бред. Она говорит… – поспешила отвести беду Галина Ахметовна.

– Нет у меня никакого бреда. Я все помню. Только за что это? За что? Какой человек погиб… – и я заплакала.

– О чем ты, Лиляна? – с тревогой спросил Далибов.

Он присел на табурет, опрокинутый на бок, и взял меня за руку.

– Да не брежу я. Клава погибла… А сегодня – Аркадий Петрович. Майор Жемчугов…

– Да он же вчера был у нас, – растерянно проговорил Далибов.

– Был… Я видела сама. И как их «виллис» подорвался на мине. И могилу Аркадия Петровича…

Доктор Далибов ни о чем больше не спрашивал. Он резко поднялся, отшвырнул ногой табурет и широко шагнул к двери. Галина Ахметовна и Ася заплакали.

Мне ни о чем больше не хотелось ни расспрашивать, ни вспоминать. Галина Ахметовна, ступая на носки, тихонько вышла. Ася осталась со мной. Она села на ту самую обернутую на бок табуретку, с которой только что встал Далибов, и долго оставалась в такой неудобной для нее позе. Располневшая, осунувшаяся, она всхлипывала, изредка вытирая лицо марлевой косынкой. Все в этой палате было серым, скучным, щемяще ранившим душу.

…Затопали чьи-то сапоги, и Ася, торопливо вытирая заплаканные глаза, поспешила к двери.

– Сюда нельзя, товарищ капитан.

– Почему?

– Здесь тяжело раненые, – понизив голос, сказала Ася.

– И Лиляна?

Я видела, как Ася кивнула головой.

– Очень… Очень прошу вас, – проговорил Козырев. – Мне только минут на десять.

– Что вы! Нельзя.

– Очень вас прошу, – умоляюще произнес Козырев.

– Ну что ж, – вздохнула Ася. – Только ненадолго. И волновать нельзя. Их через полчаса эвакуируют.

Он вошел и несмело потоптался у моих носилок, снял шапку. Я ждала, о чем он будет говорить.

– Как же это? – тихо спросил он. – Сильно?

– Не знаю. Разве они скажут?

– Куда же тебя теперь?

– В эвакогоспиталь. А потом – в тыл.

– Но куда? Куда? В какой город?

– Разве я знаю.

– Нет… Это невозможно. Как же я узнаю, где ты будешь?

Вот как. Зачем он говорит все это? Неужели он не понимает, что неуместен этот разговор. Но что мне ответить этому человеку? Я и так уже сегодня столько людей огорчила.

– Не надо об этом, – тихо попросила я.

Козырев подозрительно прищурился. Лицо его стало холодным и злым:

– Значит, это правда…

– Что правда?

– Любишь его?

– Никого я не люблю. Все намного сложнее.

– Не любишь! – обрадовался Козырев. – Правда, Лиляна? Ты напишешь мне?

– Нет, Гена. Вы только не обижаетесь. Поймите меня. Не могу я вам ничего обещать. Я не знаю, что со мной будет. Может быть, калекой останусь. А о любви… Зачем вы меня сейчас об этом спрашиваете? Не надо.

– Очень прошу тебя, Лиляна. Не обещай ничего, только напиши, где ты будешь.

– Не обещаю.

– Ну так и знай: все равно найду! – упрямо отрезал он.

Что ж, пусть проводит свою линию до последнего. Право, все скоро кончится. Уеду, и забудется все. Кто может убедить меня в том, что молодой человек останется верным девушке, если она потеряет ногу? Кому она будет тогда нужна? А сейчас… Он, быть может, даже сам верит в то, что говорит. Ничего. Скоро все станет на свои места. Пусть посидит рядом, пусть скажет еще что-нибудь. Да… Но если бы ты любила, Лиляна? Так ли б ты рассуждала тогда? И почему это женщина – я имею в виду порядочных, верных, преданных женщин – если раненым оказывается ее муж или жених, то продолжает любить, что бы с ним ни случилось. А если такая беда с женщиной… Словом, говори, говори, капитан Козыряв, пока не надоест.

Пришли санитары и понесли меня к машине. Все было так, как и раньше – только с той разницей, что прежде я носила других к эвакомашинам, а теперь несут меня…

Носилки мои поставили с краю, у самого борта. И такая же была «коломбина», которая Колю Савчука когда-то привезла в медсанбат. Суетятся санитары, устанавливая носилки. Все так, как и прежде.

Водитель уже запустил мотор, и наша «коломбина» готова была тронуться в путь, когда прыгнула ко мне Галина Ахметовна и быстро зашептала на ухо:

– Звонил командир дивизии. Справлялся о твоем здоровье. Далибов доложил и велел тебе сказать.

– Спасибо… Спасибо, персидская княжна…

– Что ты сказала, Лиляна?

– …Что вы – персидская княжна. Если бы вы знали, какая вы красивая! – и я поцеловала недоумевающую Галию.

Тонкая женская рука тянется ко мне, отодвигая тяжелый брезент. Это Ася.

– Будь счастлива, Лилянка.

– Спасибо, пусть и у тебя будет все хорошо.

Рывок. Значит, поехали. Все носилочные, тяжелораненые в этой «коломбине». Фельдшер сел почему-то вместе с шофером. Известное дело, – мужчина. Девушка поехала бы вместе с нами…

Дорога. Невеселая дорога без конца и краю. Подскакивает на ухабах грузовик. Больно. Но больнее всего от того, что невозможно смириться со смертью Аркадия Петровича и Клавы. Все так страшно и нелепо. Им бы жить да жить. Клава… Наивная, чистая, правдивая… Ничего-то хорошего так и не увидела она в жизни. И вот – на тебе. Какая же она была терпеливая, выносливая. И надо же. Сухой былинкой вспыхнула ее коротенькая жизнь в этом страшном костре войны, и все. Плачьте, родные… Поплачете и потихоньку забывать начнете.

Я не замечаю, что начинаю усиленно сморкать носом. Чувствую, что веки мои пощипывает. Но здесь никто не увидит моих слез. Почему же не дать им волю?

Рядом со мной боец, у которого задет позвоночник. Он лежит на досках, укрепленных поверх носилок. Нет, это, пожалуй, целая дверь. Лежать этому бедняге на своем сооружении – настоящая пытка. Он стонет. Просит пить, замолкает. Чувствуя недоброе, тянусь к окошечку кабины и стучу шоферу. После нескольких попыток, наконец, удается дозваться фельдшера. Он на ходу прыгает к нам, наклоняется над моим соседом, а потом, нагибаясь ко мне, шепчет:

– Конец… Только не звони, пока доедем.

– Не беспокойтесь, – сердито отвечаю походному Эскулапу и крепко стискиваю зубы, считаю до десяти. Только бы не наговорить этому фельдшеру дерзких слов.

Наконец-то он ушел. Догадливый. И то – хлеб. Я кошу глаза на своего умершего соседа. На каждом ухабе, точно тряпичная, подпрыгивает его мертвая рука. Страшно… Какая же я была наивная, когда думала, что все, отправленные нами из медсанбата – это уже спасенные люди, что нам удалось отвоевать их у смерти. Рядом с умершим стонет молоденький паренек. Ему тоже очень плохо. Мне досадно, что никому уже я не могу помочь, что сама беспомощна, как маленький ребенок.

…Потом нас выгружают. Фельдшер деловито ищет у мертвого пульс, приподнимает веки. А потом приказывает отнести мертвого в сторону. Санитары деловито и бесстрастно делают свое дело. На станции тоже, оказывается, выросло кладбище. Это те, кто не успел даже и до эвакогоспиталя добраться…

Вот и считай, Лиляна, сколько же их, кладбищ, если на каждом поле боя, у каждого полкового пункта первой медицинской помощи, у каждого медсанбата, у каждого эвакогоспиталя и госпиталя…

Считай-считай… Знаешь арифметику?

 

…Нас привезли на Урал, в госпиталь на окраине Челябинска. Это было в конце января 1944 года.

 

Подпишитесь

на рассылку «Перекличка вестников» и Новости портала Перекличка вестников
(в каталоге subscribe.ru)




Подписаться письмом