Рейтинг@Mail.ru

Роза Мира и новое религиозное сознание

Воздушный Замок

Культурный поиск



Поиск по всем сайтам портала

Библиотека и фонотека

Воздушного Замка

Навигация по подшивке

Категории

Поиск в Замке

Глава 18. Дойдём до Берлина!

Автор: Категория: Художественная проза

В Сети Интернет публикуется впервые. Вступительное слово Н. Подзолковой, внучки писателя, а также обсуждение книги «Зацветут ещё сады, зацветут!» см. в интерактивной теме.

 

Раиса Коршунова

Зацветут ещё сады, зацветут!

Глава 18. Дойдём до Берлина!

 

На школьных географических картах Днепр – это просто извилистая голубая полоска – большая европейская река; на топографических трехверстках, что лежат аккуратно сложенные под тусклым целлулоидом офицерских планшетов,– это водный рубеж, который предстоит форсировать подразделениям; для солдат, которым надо поспеть вовремя на тот берег, река эта – граница между жизнью и смертью.

Противник закрепился в кустах на том берегу. Перед его носом – длинная песчаная отмель, и на отмели этой, зарывшись в песок по самую макушку, первые подразделения храбрецов, которые сумели вырвать из зубов у противника эту узенькую полоску песчаного берега и укрепиться на ней. Враг яростно наступает, он еще надеется столкнуть обратно в реку этих храбрецов, а они держатся за эту песчаную отмель, упорно отражают наскок за наскоком. Одновременно противник обстреливает реку, чтобы помешать тем, кто направляется на помощь храбрецам, которые осели на «малой земле». Но достичь этой «малой земли» не так-то просто. Противник методично обстреливает этот берег. То в одном месте, то в другом поднимаются высокие водяные столбы. Глыба воды, как будто отлитая из металла, словно кто с неимоверной силой тянет ее к небу, устремляется сначала вверх, постоит-постоит и, словно бы нехотя, с шумом, пенясь и грохоча, падает вниз, рассыпаясь веером сверкающих на солнце брызг. Оглушенная рыба всплывает животами вверх и плавает так, неестественно белея во вспенившейся сердитой воде. На нашем берегу тоже кусты гибкой лозы. Стоят они, засыпанные почти до половины своих гибких побегов сыпучим белым приднепровским песком. Под эти кусты мы стаскиваем раненых и укладываем их там до тех пор, пока проберется к нам шустрая трехтонка и заберет их отсюда в медсанбат.

Работаем мы втроем – два санитара и я. И работенки нам все прибавляется, и прибавляется. С горечью отмечаю, что то один, то другой сапер, из тех, что стучат на берегу своими топорами, появляются перед нами и просят перевязать. Многие возвращаются к своему делу снова, и я вижу, как мелькают их пропитанные кровью повязки. Вот и еще одного привели. Рука вся в крови, держит он ее чуть на отлете, а из другой топор не выпускает.

– Вот папашу перевяжите, сестрица, – говорит мне молодой боец из саперного батальона. – Он местный, рыбак, – бросает на ходу парень и спешит к берегу, где работают его товарищи.

– Дедушка, как же вы так? – спрашиваю я, перевязывая руку старика.

– Та само так, как и воны, – отвечал старик, указывая на раненых, что лежат под кустами.

– Я не о том. Они – солдаты, а вы…

– Был и я у солдатах, а сыны и теперь на войне.

Я торопливо бинтую худую старческую руку. Хочу отрезать ножницами почерневший, набрякший кровью рукав гимнастерки старика.

– Не порти добро, сестрица, – строго говорит старик. – Мне эту амуницию выдали товарищи – те, что на берегу.

На старике – наша военная форма, только гимнастерка без погон. Не мелкая скаредность заставляет его беречь военную форму – он бывший солдат, в этом дело. Я потихоньку закатываю волглый рукав и помогаю старику поудобнее пристроить руку на кремовой бязевой косынке.

Я очень тороплюсь. Гимнастерка моя, чувствую, на спине мокрая от пота. И везде песок – в сапогах, в волосах, в ушах. Мы втроем едва управляемся.

– Подумать только, что там, на том берегу, делается, – бормочу я себе под нос.

То, что здесь делается, – это цветочки. Я упрямо думаю, что мне тоже надо туда, где укрепившись на узенькой песчаной полоске, – рукой подать до противника – бьются наши. Я отлично помню, что мне приказано эвакуировать раненых отсюда, с этого берега. Но я заметила, как вздрагивает один из моих товарищей, пожилой санитар, когда слышит взрывы. Вот и оставлю я его на этом берегу, а сама – туда, на «малую землю». Поймет мое начальство – мы действуем исходя из обстановки. Я же смогу работать там, на песчаной косе. Там нужна моя помощь. Вон и тот плот, у которого дедусю ранило, заканчивают. Поеду! Только просигналят саперы. Иду!

– А вы далеко ли? – раздается над самым ухом строгий чуть насмешливый голос.

Я умышленно затягиваю окончание перевязки – старательно завязываю бантиком бинт. Но не бесконечно же все это может продолжаться.

– Здравия желаю, товарищ генерал-майор, – справившись со смущением, отвечаю я наигранно бодро.

Но вижу, что этот номер здесь не пройдет. Трудно как-то «выкручиваться» – надо говорить правду. Улики-то налицо – я у самой воды, и плот готов. Так что замысел мой кому только не стал бы ясным. Надо признаваться:

– На тот берег, товарищ генерал-майор.

Неужели не получилось спокойного и уверенного ответа? Не получилось… В том убеждает меня голос старого рыбака, который с перевязанной рукой все же сполз вниз к воде:

– Геройская сестрица.

– А вы, отец, как здесь оказались? – пойдемте-ка отсюда, и Борисов, взяв старика под руку, повел вверх, к кустам.

– Вот здесь получше будет, – проговорил он, устраивая старика. – Да вы лежите-лежите, – мягко попросил он дедушку, когда тот попытался было приподняться.

Я стояла рядом с командиром дивизии и не знала, как вести себя. Раненые были все перевязаны, машина не подошла, так что и предлога не было, чтобы сбежать.

– Вот подмогнуть хотел, да не вышло, – устало проговорил старик. – Зацепило малость, – и узловатая кисть старческой руки со вздувшимися венами провела по косынке, что поддерживала раненую руку.

Рядом со стариком лежал топор, обрызганный кровью – старик, видимо, сгоряча сразу после ранения пытался тюкать своим инструментом.

– Не дело, папаша, не дело, – мягко заметил Борисов. – Мы и так управимся. Сил у нас достаточно.

– Так-то оно так, но и лишние руки в эту страду не лишни, – упрямо возразил старик.

– Зацепило вот вас…

– Ну, так что ж теперь? И вас тоже может, пуля – она глупая. На то и война. Хиба ж без того можно, чтоб не поранили?

– Наше дело другое, отец.

Я вслушивалась в этот голос и удивлялась – как по-разному может он звучать. Строго, требовательно, даже сурово в штабе; чуть насмешливо и немножко неуверенно – в разговоре со мной; весело и дружески – тогда, во время нашего с Соломиным праздника; и почтительно-ласково, с сыновней заботливостью – в разговоре с этим старым рыбаком.

Он не отказывал мне в моих просьбах – меховушку погибшего лейтенанта разрешил носить, и сюда, на берег, пустил. Неужели откажет, если попрошусь на «малую землю»? Нужны там санитары, я знаю!

– Товарищ генерал-майор…

– Что, Лиляна?

– Разрешите мне на тот берег…

Глаза его сразу же стали строгими и официальными.

– Не разрешаю. Будете здесь. Встречайте раненых.

Ну, что? Получила? Я зашевелила мелкий песок носком сапога, нагнула голову. Стыдно.

– Да поберегите же себя, девчонка… – тихо сказал он мне.

Сказал таким голосом, которого я раньше не слыхала. Я удивленно вскинула голову, подняла глаза. Он еще хотел что-то сказать и совсем незаметно дотронулся до рукава моей гимнастерки. Я вопросительно посмотрела ему прямо в глаза. И он опустил руку, а потом молча зашагал к понтонной лодке, в которой уже сидели несколько бойцов. Я слышала, как скрипит белый приднепровский песок под его сапогами. Навстречу ему бросился адъютант, что-то говорил ему, а Борисов будто не слышал доклада, шел еще быстрее. Я видела, что адъютант бежит за ним вприпрыжку, придерживая рукой болтающийся на боку планшет.

Что я наделала? Зачем я так? Я же смотрю ему вслед? Хочу быть рядом с ним, в лодке. Пусть он насмешливым голосом говорит мне самые обидные слова… Нет, неправда! Обидных слов я не хочу от него слышать. Пусть говорит просто так, как со всеми, как с Валей, с подполковником Соломиным.

Я слышу властный его голос:

– Ну что ж, товарищи, поплыли?

Еще не поздно, Лиляна. Он же смотрит в твою сторону. Помаши ему, чуть заметно подними руку. Он поймет. Такой уж это человек – дано ему все понимать. Это не так-то часто встречается, когда люди способны понимать твои мысли. Но…

«Назло Генке Козыреву?» – вдруг обожгла меня мысль. Ах, при чем здесь Козырев? Как я посмела хоть на минуту о том человеке, который плывет сейчас в понтонной лодке «на малую землю», думать не как о командире дивизии, а… И не стыдно? Эх ты, недоучившаяся студентка, разве ровня он тебе? Откуда ты взяла, что он как-то особенно говорит с тобой? Сегодня? Ну, что особенного сказал он сегодня? Человек под огонь едет, под пули, вот и сказал чуть потеплее, а ты… Самоуверенная зазнайка! И почему ты вбила себе все это в голову? И что он тебе… Колю Савчука напоминает, да мало ли в ком ты начнешь искать сходства с первой любовью твоей? Смуглый цвет лица, глаза, видите ли, похожие… Легкомысленная дура! Что, забыла, как Клава говорила: из под пушек гонять лягушек… Стыдись! Хорошо, что ни одна душа до самой смерти твоей не узнает твоих глупых мыслей. Ах! Любовь. Ах, внимание такого человека. Нужна ты ему… И что тебе в нем приглянулось? Властный голос? Снова – красота? Да пусть человеку с самой заурядной внешностью дадут такую власть над людьми, будет он выглядеть и властным, и значительным. Так-то!

Нет! Не так! Он… Он самый лучший из тех, кого я знаю. Да! Да! И нечего притворяться перед собой. Но… Но никогда не должен он узнать об этом. Никогда! Потому что невозможно это. Не должна ты и думать о нем, не должна! Нет, не любишь ты его, Лиляна. Не любишь, – и точка.

Ну, хорошо, пусть – не любишь. Так почему же ты пристально глядишь, как, оставляя неглубокую водную бороздку, удаляется понтонная лодка? Почему ты тревожишься? Почему ты хотела бы очутиться там, рядом с ним? А дальше? Что же дальше, Лиляна Орлович?

Все тише и тише звук мотора. Широкая эта река – Днепр. Медленно плывет лодка. Ох, как медленно. Только бы благополучно все обошлось. Только бы не обстреляли.

– Сестрица, помоги-ка мне малость, – просит старик.

Я помогаю ему подняться. Подошел маленький низкорослый солдат из саперного батальона. Только теперь я разглядела его как следует – он не маленький и не низкорослый, он просто совсем мальчишка. Это он и привел тогда раненого рыбака. Они стоят теперь рядом – старый и молодой – и тоже смотрят, как вырастают неподалеку от плывущей понтонной лодки высокие водяные столбы. Они перебрасываются, будто нехотя, будничными словами:

– Да-а, понаглушил рыбы, проклятый, – бормочет старик.

– Хоть бы переехали скорее, – отзывается молодой сапер, который, по-видимому, недавно на фронте: вон, как вздрагивает, когда появляется очередной столб воды. Он держит в руках тоненькую лозинку, этот мальчик, и не чувствует, как пальцы его ощипывают листок за листком.

– Переедут, – обнадеживает старик, а сам, вытянув тонкую жилистую шею из просторного воротника гимнастерки устаревшей формы, пристально вглядывается дальнозоркими старческими глазами в ту сторону, где скользит понтонная лодка.

– Гляди-ка, никак задело, – волнуется молодой сапер.

– Тихо ты, не накаркал бы беды, – неуверенно отзывается старый рыбак.

– Право, задело, – испуганно уверяет сапер.

Я тоже вижу, что рядом с лодкой разорвался снаряд. Мелкие брызги каскадом обрушились на тех, кто в лодке. Что же это? Хоть бы уцелели… Не погибли бы… – бессвязно шепчу я.

– Плавать-то не все могут? – спрашивает, ни к кому не обращаясь, старик.

– Поплывешь тут, – горячится сапер, – вода уже холодная, да и шинель… Не скинешь ее на ходу, шинель-то. Эх! – сокрушается он.

У ног молоденького сапера на белом сыпучем песке зеленая россыпь листьев, точно аппликация, а в руках – тонкая лозинка, и он не замечает, как руки сначала теребят ее, а потом вяжут в замысловатый узел.

– Плыть-то им туда надо, к тому берегу, – определяет старик, – попрыгали в воду, а теперь как?

А теперь как? И ничем не поможешь им. Выберутся, спасутся? И до того берега тоже неблизко.

Но не одни мы наблюдаем за лодкой. С берега отрывается юркий самодельный челнок и спешит к месту катастрофы.

– Вот и моя посудинка сгодилась, – удовлетворенно говорит старик. – Продержались бы только.

А они держатся. Видно, осколок попал только в одну секцию, так что есть еще надежда…

– Продержатся, – успокаивает старый рыбак.

– Продержатся, – тихо повторяю я.

– Ну вот и помощь… Успел! – восхищается молодой сапер.

Старик негнущимися руками, просыпая на колени самосад, медленно скручивает цигарку.

– Дайте я помогу вам, дедушка…

Я пытаюсь свернуть для старика папиросу и замечаю, как мелко-мелко дрожат мои руки…

 

Через некоторое время на марше я рассказываю Вале о том, как обстреляли лодку, в которой командир дивизии переправлялся «на малую землю».

– Пришлось поволноваться, – заключаю я свой рассказ.

– Вестимо, – тянет Валя. Как она сейчас похожа на Клаву, медсанбатовскую Клаву, влюбленную в генерала.

Так вон оно что! Ну почему все решают за меня то, к чему я сама даже приступиться боюсь? Почему даже Валя, добрая, милая, тихая Валя и та думает, что…

Мне горько. Я надолго замолкаю и плетусь за Валей, ступая ей след в след.

Уже наступила осень. За Днепром нас встретила непогода. Воют злые ветры, полощут косые холодные дожди. Дороги так расквасило, что даже наипрочнейшие воинские повозки ломались, а лошади-тяжеловозы тонули по брюхо в грязи. Грузовики почти все стояли «на приколе», а водители «загорали» под дождичком. Как только можно было мало-мальски двигаться, мы продвигались вперед. Пехота-матушка еле успевала за противником. Слякотная непогодь не мешала, однако, противнику показывать класс величайшего драпа. От этого становилось легче на душе.

Вот и теперь шагаем и шагаем. Разговор у нас не клеится. Я немного обижена на Валю и потому помалкиваю. Потом мне становится жаль ее. Она такая хрупкая, маленькая, но держится молодцом. И отказалась ехать с подполковником Соломиным на штабном «виллисе». Холодные капли дождя секут ее по лицу, ветер беспощадно треплет выбивающиеся из-под капюшона плащ-палатки светлые прямые волосы. Такая она маленькая, беззащитная. Плащ-палатка мешает ей идти. Мне значительно легче – я и сильнее, и ростом повыше. Ну, зачем я обиделась на нее? Нам и так нелегко шлепать по жидкой грязи, и идти так далеко, что не знаем, когда и привал. Впереди длинная, как ожидание, дорога…

Жирный украинский чернозем не жалует наши солдатские ноги – на сапоги ошметками налипает грязь, плащ-палатки не спасают наших шинелей – на полы их тоже набралось столько грязи, что они заметно тянутся вниз, волглые, измазанные. Мне хочется подбодрить Валю, и я нарочито громко говорю:

– Выполняй, солдат, службу! Ножку, ножку!

Валя только находит силы робко улыбнуться. Нас догоняет Подковка. Он пробует уговорить Валю поехать в машине, но она и слушать не хочет.

– Не горюйте, девчата, – остается только и сказать ему. – Поднимайте носки повыше, да пяточки побыстрее из грязи тащите. Километра два осталось, а там – привал.

Подковка подмигивает своей жене, стараясь подбодрить, поддержать ее. Я вижу, как обмениваются они взглядами и как появляются светлые лучики в усталых Валиных глазах, и мне немножко становится завидно чужому счастью. Нет, я неправильно говорю, что завидую Вале. Я радуюсь, что ей так хорошо, это же замечательно, что встречается на свете такая светлая и красивая любовь. Вот я и хочу для себя такого…

Вытаскиваю сапоги из грязи и не перестаю размышлять о том, как хорошо быть и по-женски счастливой. Но это не так просто, найти счастье. На дороге оно не валяется, а на фронтовой дороге – тем более.

Наконец-то я различаю деревенские хатки.

– Деревня! – кричу я Вале возгласом Колумба, открывшего новый материк.

– Деревня… – повторяет Валя. – И не сразу заметишь ее, хатки-то как замуртазились, – по-детски говорит она.

 

Солдат комендантского взвода по приказанию Подковки привел нас в избу. Когда мы с Валей перешагнули порог, хозяйка только ойкнула и бросилась помогать нам развязывать мокрые узелки завязок плащ-палатки. Мы с трудом выбрались из стопудовых шинелей.

– Маруся, – крикнула хозяйка своей молоденькой дочке, – да помоги девчатам.

И быстрые тоненькие Марусины пальчики забегали по крючкам наших шинелей. Девушка проворно помогала нам стаскивать сапоги.

– Да вы на печку полезайте. Тепло там! – пригласила Маруся.

Мы с Валей переглянулись и освободили добрую Марусю от труда повторять приглашение. Мигом очутились на печке и прильнули к горячим кирпичам.

Мы не можем сразу прийти в себя – наслаждаемся, ощущая каждой клеточкой своего тела, как вливается в него тепло. До чего же славно в этом запечном раю на старых свитках и ряднинках. Мы поглядываем на Подковку сверху вниз, как восточные повелительницы на своих подданных. Мы чувствуем себя избранницами, на которых снизошла милость всевышнего. Жаль только, что милость эта так быстротечна. Но все-таки, если ничего не случится, то можно блаженствовать здесь до самого утра…

– И везде этому слабому полу поблажки, – шутливо бормочет Подковка, но видно, что рад он и за Валю свою, и за меня.

Мы с Валей растаяли от удовольствия. Ну где, ну когда на войне за нами так ухаживали? Вот хозяйка подает нам на печку хлеб, нарезанный толстенными ломтями, и целую крынку молока. А Маруся, взбираясь к нам, протягивает Вале узелок, в котором шуршат высушенные тыквенные семечки. Это же настоящий пир! Так почему же нам не смотреть на остальных штабников наших с печной высоты несколько заносчиво?

Валя устроилась у трубы. Побеленная чистенькая труба эта говорит о том, что во время войны обитатели хатки немало времени проводили на печке. Прятались от немцев. У меня по другую сторону примостилась Маруся. Я лежу посерединке. До чего же красивая девочка, эта Маруся! Я незаметно пододвинула коптилку, чтобы получше разглядеть ее лицо. У нас в Белоруссии, не спорю, много красивых женщин, и меня этим-то не сильно удивишь. Но Маруся… Это что-то особенное. Искоса поглядываю на точеное Марусино личико и думаю, до чего же щедра иногда бывает природа. Этакой красоты, какой оделила она Марусю, хватило бы с лихвой на добрый десяток девчат.

– До чего же ты красивая, Маруся, – откровенно говорит Валя.

Я шутливо сплевываю через левое плечо и дружески подмигиваю девчушке. Она еще подросток, и, верно, непедагогично поступаем мы, затевая этот разговор.

– Да что вы! – смущается Маруся. – Мамо! Я пособлю вам, – говорит она и спускается с печки.

– Как нехорошо вышло, – шепчет Валя. – Они подумают, что я подлизываюсь за печку и угощение, – огорчается она.

– Ничего, – успокаиваю я Валю, – Маруся и вправду редкая красавица.

Мы наблюдаем, как девушка хлопочет в хате, стараясь помочь матери по хозяйству. Хлопнула дверью, выбежала за чем-то во двор. Марусина мать взобралась к нам и устроилась у стенки рядом со мной. Мы услужливо посоветовали ей перебраться на самое лучшее место, к печной трубе, но она великодушно отказалась в пользу Вали.

– Красота – это и счастье, и несчастье,– проговорила женщина, – вот сейчас Маруська убежала во двор, а мне и не страшно – наши пришли, не обидят. А при немцах ховать мне приходилось доню свою. Марусю-то сберегла, младшенькую, а Надейку… – и хозяйка наша стала прикладывать широкий рукав своей кофты к глазам.

– Старшая моя, Надя – та еще краше Маруси будет. Не одна я так говорю, люди определили.

– А где же Надя? – несмело спросила я.

– Надя? – и женщина снова всхлипнула. – Угнали ее в Германию, не уберегла я. Что скажу отцу, когда он с войны воротится?

– И вы ничего не знаете о Наде? – тихо спросила Валя.

– Отчего же, знаем. Письмо она недавно прислала, – грустно ответила женщина. Доню, достань-ка Надейкино письмо, попросила она только что вернувшуюся в избу Марусю.

Та порылась в печурке, достала небольшой клубочек серой шерсти и быстро стала разматывать толстые нитки, – в середине был запрятан несколько раз завернутый в белую коленкоровую тряпочку исписанный крупными буквами листок.

– Возьмите, почитайте, – бережно касаясь листка, предложила нам Марусина мама.

«Родная мамочка и сестрички Маруся!

Сегодня воскресенье. У меня выдалась свободная минутка, и я пишу вам. Письмо с далекого чужеземного края на свою родную любимую Украину, своей родной мамочке и сестренке Марусе от Нади Цибан.

Добрый день или вечер, моя дорогая мамочка и сестричка Маруся. Передаю я вам свой привет и желаю вам счастливой жизни в своей хате. Хочу я сообщить вам, мамочка, о своей одинокой доле, о своей жизни в далекой стороне. Осталась я одна, как былинка в поле. И не к кому мне голову приклонить. Куда ни пойду, везде чужие люди, чужая речь непонятная. Мамочка, родная, как подумаю, что вы там остались с Марусей, а папа воюет, то сердце мое заболит-застонет. Все наше семейство разлетелось в разные стороны. И встретимся ли мы? Мамочка моя, если бы были у меня крылья, полетела бы я к вам. Как бы я делала все по хозяйству, и никакой бы вы заботы не знали, а теперь, теперь… Опустело все. И в селе теперь, видно, скучно стало. Не запоет никто, не заиграет, и дорожки все полыном позарастали. Пишите мне. Берегите Марусю, пусть не будет у нее моей доли. Целую вас. Надя Цибан».

Я долго держу в руках написанное по-украински это письмо и не перестаю удивляться, как немецкая цензура пропустила его. И понятно мне стало, почему мать так тщательно прячет и бережет эту весточку.

Валя молчит, но я вижу, что она очень взволнована. Она берет из моих рук Надино письмо и долго вглядывается в неровные, написанные карандашом строчки.

– А от моей сестры мы так и не получили ничего, – тихо говорит она. – Тоже в Германию угнали…

Мы замолкаем. У каждого свое горе, у каждого своя беда. Темно в хате, только чуть мигает на припечке слабенький язычок пламени, чуть дышит маленькая коптилка. Кажется, никто не спит…

Утром мы готовимся к очередному маршу. Перед дальней дорожкой проводит с нами политинформацию подполковник Соломин. Он говорит:

– Линия фронта стремительно катится к нашей государственной границе. Враг уползает в свое логово…

Мы слушаем и думаем о том, как нам придется дальше отмеривать украинские версты по расхлябанной дороге. Что противник бежит – это хорошо, какие могут быть разговоры. А что мы шлепаем по колено в грязи, так чего же в том хорошего? Но ничего не попишешь! И мы выходим из села.

– Девушки, вот просвещайтесь, возьмите-ка цидульку! – говорит Подковка и бросает Вале свернутый треугольником листок. Мы с любопытством склоняемся над малоразборчивым почерком – торопился, видно, переводчик.

«Восточный фронт… октября 1943 года.

Моя дорогая золотая Ани!

Здесь вчера с батальоном я участвовал в бою у тяжелого пулемета. Мы должны все время предпринимать контрудары против этих проклятых русских, которые вообще не хотят ослабевать. Мы делаем все самое нечеловеческое, самое тяжелое. Я не знаю, буду ли завтра живым. Потому сегодня я должен написать тебе пару строчек. С большими трудностями я прибыл сюда и уже хочу еще раз иметь счастье снова поехать на родину, только чтобы посмотреть на мое хорошее золотое дитя и на мою жену. Но только господь-бог знает, увижу ли я вас еще когда. Я больше не имею надежды, так как мы здесь участвуем в тяжелых боях, днем и ночью боремся за отечество и фюрера. Но я борюсь так же за мое золотое дитя, за жену, за всю мою семью, которая находится дома.

Да, дорогая Ани, летом мне жилось немного лучше, потому что было теплее. А теперь дуют холодные ветры и идут дожди. Нас оставили прикрыть отход крупных частей, и мы не спали уже трое суток. Нам надо задержать русских. Весь этот ад может понять тот, кто был здесь, на Востоке. Всюду свистят русские бомбы и мины, всюду слышатся пули. Моя рука с карандашом дрожит от разрыва бомб. Пиши мне все новости, которые есть на родине. Теперь я кончаю свое письмо с большими приветами и поцелуями. Па-па-па…, мое золотое дитя, спи счастливая. Иоганн».

– Ну как, девушки, падает тонус у противника? – спрашивает Подковка, забирая листок.

– Откуда это у тебя? – говорит Валя.

– Переводчик дал.

– А у него откуда?

– Да что с тобой сегодня: откуда, откуда? – удивляется Соломин. – Бойцы принесли, нашли у убитого. Есть еще вопросы? Ясно?

– Нет вопросов, – отвечает Валя.

Она молчит, но я догадываюсь, о чем думает эта маленькая хрупкая женщина, деревню которой сожгли дотла эти иоганны, гансы и как их там… О чем думает Валя? О том, наверное, о чем и я. Только говорить об этом не положено.

Но когда мы отстаем от бойцов комендантского взвода, и я жду, пока Валя, наконец, вытащит обеими руками из грязи свои сапоги, она, справившись со своей обувью, тихо говорит:

– А у него ребенок остался…

Я не отвечаю Вале. Ох, как долго нам еще идти. Уже осень. Что принесет нам зима 1944 года? Когда-то должно, в конце концов, все кончиться. Должны же мы победить их. А потом… Что – потом? Может быть, переучивать…

 

В редеющей роще становится зябко.

Падая плавно к солдатским ногам,

Листьев кленовых тонкие лапки

Доверчиво к кирзовым льнут сапогам.

Холодные лужицы небо вбирают –

Льдинки как зеркальца утром блестят.

Солдаты лесною дорогой шагают

И о победе они говорят.

Не всякий увидит, как огненной птицей

Красное знамя к небу взлетит –

Еще за победу нам биться и биться,

Но верят солдаты: враг будет разбит!

Летят ярких листьев большие охапки

И пестрая вьется, бушует пурга –

То листьев кленовых узорные лапки

Благословляют солдат на врага.