Рейтинг@Mail.ru

Роза Мира и новое религиозное сознание

Воздушный Замок

Культурный поиск




Поиск по всем сайтам портала

Библиотека и фонотека

Воздушного Замка

Навигация по подшивке

Категории

Поиск в Замке

Глава 14 …И без любви нельзя…

Автор: Категория: Художественная проза

В Сети Интернет публикуется впервые. Вступительное слово Н. Подзолковой, внучки писателя, а также обсуждение книги «Зацветут ещё сады, зацветут!» см. в интерактивной теме.

 

Раиса Коршунова

Зацветут ещё сады, зацветут!

Глава 14 …И без любви нельзя…

 

Снова наступили фронтовые будни с их постоянными неожиданностями, с постоянной мыслью: «если выживу сегодня, то…» – то тогда можно будет загадать самое скромное желание. И вообще, мало мы на фронте употребляли глаголы будущего времени. Суеверие какое-то было, что ли – вслух не загадывать, а то – не сбудется. Но каждый мечтал о будущем, и каждый за него, за это будущее, боролся.

Наша дивизия уже воевала под Белгородом. С тяжелыми боями продвигались мы вперед по разъезженным и растоптанным проселочным дорогам. Всюду вдоль нашего пути валялось то, что в спешке не увез или не успел увезти враг. Обгорелые кузова грузовиков (противник поджег машины при отступлении), подбитые орудия. Где-нибудь на пригорке виднелся вражеский танк с уже не страшным крестом. По обочинам дорог – брошенные автоматы и россыпь патронов – поблескивает латунь в зелени травы, и неподалеку от уже ненужного противнику металла – вздувшиеся трупы животных. Это враг расстрелял целое стадо коров, которых не сумел угнать. Ничего и никого не жалели оккупанты. И жителей этих пылающих деревень, в которые мы входили, тоже угоняли с собой фашисты.

Мы въезжали в деревни, от которых оставались только название, печные трубы да дымящиеся пепелища. Какой-нибудь необстрелянный молоденький лейтенант, сверяя карту, лежащую в его новеньком планшете, с местностью, растерянно ищет населенной пункт и не находит его. От волнения он сразу не может сообразить, что одинокие черные печные трубы, которые словно калеки с единственной рукой, печально тянутся к небу, и есть та самая деревня, обозначенная на его топографической карте. Горькая улыбка следует за «открытием», и сердце сжимается при мысли о том, что еще сотня-другая людей осталась без крова. И где они, эти люди?

Глаза уставали от руин, развалин и обгоревших фруктовых садов. Куда ни глянь, везде – черные головешки да крапива, все убито, сожжено, уничтожено. Но это только на первый взгляд. А присмотришься получше и увидишь, что даже здесь под пеплом и руинами продолжается жизнь. Нет, не только искореженные искромсанные деревья тянулись к свету, не только кусты и травы упрямо отстаивали свое право жить. Возрождалось к жизни все живое. Люди – те, которые успели спрятаться от врага, выходили нам навстречу и на освобожденных пепелищах упорно начинали рыть землянки, сооружать шалаши. И часто мы видели такое: еще совсем неподалеку гремят орудия, еще совсем рядом то и дело рвутся шальные снаряды, а бесстрашные деревенские жители уже копошатся у родного пепелища, роются в обгорелой груде домашнего скарба, вытаскивают уцелевшие остовы железных кроватей, находят какие-то не сгоревшие предметы. Они, эти люди, как прогнанные недоброй рукой птицы, снова возвращаются на дорогие для них места и снова, на прежнем месте, стараются свить себе гнездо.

Мы едем вдоль улицы одной такой сожженной деревни. Перед глазами – обычная картина разрушения. Но… Что это? Такого я не видела еще – девчонка-подросток на самодельном каменном жернове растирает зерно. (Возврат к каменным орудиям – вот что приносит война!) Разотрет девочка зерна, из грубого помола муки испекут лепешки. Нет, не хлеб, а именно – лепешки: муки-то только и хватит, чтоб замесить жесткие преснаки. А рядом с девчонкой на обломках чудом уцелевшего забора женщина развешивает белье. И по тому, как бережно касаются ее руки выцветших ветхих тряпок, видно, что для той женщины ее полуистлевшие лохмотья – большая ценность.

Но не всегда же так будет! Закрываю глаза и вижу: прошло совсем немного времени, и изменилось все в этой деревеньке. На месте развалин и мрачных закоптелых одиноких печных труб, на месте крапивы и бурьяна вырастут здесь легкие светлые домики с большими окнами и заблестят они разноцветными железными крышами. Вырастут пышные густолистые сады. А на берег речонки, где растут большие развесистые ветлы, придут девчата  встречаться со своими милыми. Босоногие прыткие мальчишки ранними росными утрами будут в речушке этой сосредоточенно ловить раков и щурят, а когда пригреет солнышко, лягут в густую траву и заглядятся в голубое бездонное спокойное небо, слушая не вой летящих снарядов и бомб, а мирное тарахтенье трактора да урчанье грузовика.

– Эй, Лиляна, приехали!

Это Клава тормошит меня. Я спокойно поглядела на подружку: не признаваться же, что только сейчас заметила уцелевшие несколько домиков среди обгоревших яблонек.

Здесь мы развернем медсанбат. На очень короткое время. Теперь медсанбат не стоит долго на одном месте. Наши войска наступают, противник стремительно катится на запад, но все же огрызается. Наступление тоже не обходится нам без потерь. Но размышлять о новой тактике врага некогда. Торопимся. Бегаем. Готовим помещение своего приемо-сортировочного взвода – скоро начнут поступать раненые. Вот-вот появятся крытые санитарные машины, а потом – и пошло, и пошло. Ненасытный Молох, когда же тебе сломают, наконец, голову?!

Все приготовления закончены. Мы с Клавой выходим из избы. Хочется есть. Остренький курносый Клавин нос старается определить, в какой стороне расположилась наша медсанбатовская кухня.

– Товарищ солдат, не вижу ревностной службы, – изрекает Клава.

– Ты о чем?

– Солдат не должен забывать главную заповедь. Она есть: служба, еда и сон.

– Ну, первую часть этой главной заповеди, допустим, мы выполняем – изба готова для приема раненых, – говорю я. Что же касается еды, то можем и не успеть, особенно, если подойдут сразу несколько машин.

– То-то же! – поднимает вверх указательный палец моя подружка, – учи вас уму-разуму…

Шутки шутками, но поесть все же надо.

– И где эта кухня запропастилась? Клава, что-то ты сегодня плохо ориентируешься на местности.

Задетая Клава молчит. Она не спеша поводит носом по сторонам. Через несколько минут выражение ее лица меняется:

– Есть! Смотри-ка, Лилянка, вот молодец повар! Вот это дает! – восхищается Клава, – Кашу на марше сварил! Сейчас мы ее отведаем, тепленькую, – скороговоркой добавила она и юркнула в избу.

– Доставай хлеб, Лилянка. Я – живо! – крикнула она уже на ходу и побежала по направлению к кухне, размахивая руками и позванивая котелками.

Несколько минут спустя мы с Клавой уплетаем горячую, сдобренную комбижиром, пшенную кашу. Хорошо разварился концентрат! Что может быть вкуснее пшенной, густо помасленной размазни! Да если ее еще как следует заедать хлебушком… Настоящая фронтовая еда.

– Поторапливайся, Лилянка! Сейчас раненых привезут, как пить дать, – бормочет Клава, торопливо работая ложкой. – Господи, хоть бы поесть как следует успеть.

– Милая моя, медицина учит тридцать три раза прожевать то, что попадает в качестве пищи в твой божественный ротик, – подтруниваю я.

– Не знаю, чему учит медицина, – отзывается Клава, – а вот наиглавнейшего медика уже несет к нам. Лилянка, слышь, на горизонте доктор Далибов собственной персоной. И как только с курса не собьется? И отдыхать ему, бедному, некогда, – сердито тараторит моя подружка.

Ничего не скажешь, Клава права. И, главное, спрятаться некуда. По извечному солдатскому опыту совершенно ясно, что если командир увидел тебя праздным, то, будь спокоен – найдет для тебя дело. Так не оставит. Медсанбатовский же главный хирург Далибов был просто гениален по части изобретения работы для нас, санитарок. Майор медицинской службы считал себя лично оскорбленным, если ему удавалось заметить, что девчонка-санитарка сидит без дела. Даже если у тебя на коленях котелок, а в руке ложка… Далибов, конечно, обождет, пока ты расправишься со своей кашей, а потом моментально пристроит тебя к какому-нибудь делу. И получится это так, словно специально он тебя разыскивал по всему медсанбату, чтобы отдать приказание. Поэтому совершенно понятно, что проголодавшаяся Клава, увидев Далибова, заметалась, завертела глазами по сторонам, отыскивая надежное убежище. На этот раз я оказалась расторопнее Клавы:

– Вон канавка, – указала я глазами на маленький индивидуальный окопчик, вырытый в саду.

– Дело! – и Клава, подхватив котелок, помчалась к окопчику. Я со своим котелком – за ней. Интересно, заметил ли этот наш маневр доктор Далибов?

В окопчике уселись мы с комфортом. Но Клава и здесь по инерции торопливо глотала свою кашу. В еде, да и в работе – справедливости ради, сказать – за Клавой трудно было угнаться, у меня аппетит был несколько поумереннее. За едой я успевала еще и любоваться ясным украинским утром.

Из-за пригорка медленно выползал красный круг солнца, мягкий свет его гладил искалеченную землю, обнимал росную траву и деревья полуобгоревшего фруктового сада, на которых упрямо и задорно росли крепенькие яблочки-зелепухи. Влажная трава блестела на солнце, переливалась маленькими искорками. Казалось, на обожженную эту землю, на искалеченные сады и вытоптанные травы пришла сама тишина.

Но тишина и спокойствие были совсем непрочными. Прошло всего несколько минут (на войне особый счет времени – на минуты, секунды, мгновения), и спокойствие было смято гулом и грохотом. Где-то забухали тяжелые орудия. Чистое лицо голубого неба вмиг исковеркали белесые оспины разрывов зенитных снарядов. И сразу пришла тревога – та самая, которая неотступно крадется за каждым на фронте. Кто-то зычным голосом крикнул:

– Воздух!

Побледневшая Клава застыла с ложкой у рта. Обе мы тоскливо посмотрели вверх. Над нами медленно разворачивался бомбардировщик с черными крестами на крыльях. Потом от самолета отделились черные капли бомб и с оглушительным визгом устремились к земле. Попадет или не попадет? После каждого взрыва мы с Клавой плотно прижимались к осыпающимся стенкам нашего окопчика. О чем мы думали в ту пору? Да, наверное, ни о чем. Просто нам было страшно.

Где-то, совсем неподалеку, бахнула бомба – так, что дрогнула земля. И в то же время что-то зашуршало над нашим окопчиком. Не успели мы поднять головы, как на нас свалился… доктор Далибов. Фу, ты! Едва шеи нам не переломал. Что это с ним? Неужели и у нас такие же бесцветные лица? И крупные капли на бледном лбу? И глаза – такие же тусклые, ничего не видящие?

Мы сдвинулись, по возможности освобождая место для доктора. Как же он напуган – его тонкие пальцы заметно дрожат, и зубы выстукивают мелкую дробь.

Минута, другая, третья. Сколько прошло времени – четверть часа или вечность? Самолет был, по-видимому, один – отбомбил и улетел.

Первой пришла в себя Клава. Она деловито задвигала своим котелком, но словно бы поперхнулась. Щеки ее стали заметно наливаться алым цветом, а губы... Вот-вот не сдержится девчонка и прыснет. Чему это она? Доктор Далибов, вопреки традиции, ничего так и не приказав нам, покряхтывая, молча выбирался из окопчика. Клава привстав следила за ним, и как только он отошел на достаточное расстояние, покатилась со смеху.

– Ой, батюшки, ой, умора! – сквозь слезы всхлипывала она.

– Ну чего ты зашлась? – грубо оборвала я подружку. У меня еще не прошел страх после бомбежки, а у Клавы реакция на все была почти мгновенной.

– Ой, батюшки, – стонала Клава. – Ой, помру, – хохотала она.

– Да скажешь ли ты, в чем дело? – сердилась я.

– Доктор Далибов… ха-ха-ха… Он оказался прожорливее меня, – смеялась Клава. – Ты только меня обжорой считаешь…

– Ну что случилось?

– Случилось… Доктор кашу мою… – захлебывалась Клава – Кашу… на руках унес.

– Ну да?!

– Ну да! – передразнила Клава. – Кашка-то тю-тю, – и она снова залилась неудержимым смехом – И как это его угораздило, – сокрушалась она. – Вот и ходи теперь голодная.

Вытирая слезы тыльной стороной ладони, она смешно поглаживала себя по животу, приговаривая:

– Бедный ты мой курсачок, как же ты теперь будешь? Давай, напишем рапорт на доктора Далибова…

Я заглянула в свой котелок:

– Ничего, Клавдюшка, не горюй. На-ка, доешь мою… И не бойся, здесь доктор пробу не снимал. Ко мне вернулась прежняя насмешливость.

– А впрочем, требовать не надо было. У него же стерильные руки, они почище твоей каши.

– Смешочки тебе, – ворчала Клава. – Давай кашу, а то не ровен час еще бомбежка начнется, – снисходительно протягивая руку к моему котелку, говорила она. Но как только пальцы ее коснулись металлической дужки, и котелок был установлен на коленях, к подружке моей вернулся прежний аппетит. Она торопливо стала выскребать из моего котелка уже остывшую кашу, ела и все приговаривала:

– Нет, Орлович, не получается из тебя солдата. Есть не умеешь быстро. Бомбежек боишься.

– А ты будто не боишься?

– Боюсь, – призналась Клава. – Но только, когда я вижу, что кто-нибудь боится больше моего, то мне не так страшно становится.

– Клава! Лиляна! Где вы там? – послышался знакомый контральто Нади. По-видимому, и доктор Далибов обрел уже прежнюю способность находить дела для санитарок. Это он сообщил Наде наши координаты. Он стоял рядом с медсестрой и баском вторил, что, мол, рассиживаться после войны будем.

– Раненых привезли!

Мы выскочили из окопчика и побежали к машинам. Начиналась настоящая работа, которую каждая из нас старалась сделать как можно быстрее и лучше. Люди ведь. Только что вывезенные из-под огня, только-что с поля боя. На грузовиках снова привезли носилочных. Нет, к этому никогда нельзя привыкнуть. Кровь. Кровь. Тяжкий сладковато-приторный валящий с ног запах. Мелькают окровавленные бинты, наспех наложенные шины и лубки. Вокруг стоны, хрип, бред.

Помогаю раненому сойти с машины, а у него вся повязка на голове мокрая от крови. Кровь течет по лицу. Может быть, его нельзя тревожить? Спросить не у кого. Галины Ахметовны нет поблизости, Надя тоже где-то замешкалась. Вон они все, чем-то взволнованы. Чем? Узнаю потом, а сейчас надо спасать человека. И я веду раненого в операционную. Возвращаюсь за следующим и слышу, как надсадно гудит над головой бомбардировщик. Вот разлетались! Рядом ожесточенно бахают зенитки.

– Воздух! – снова слышится чей-то предостерегающий возглас.

Ну что: «воздух!», когда вдоль стены избенки выстроился целый ряд носилок с тяжелоранеными? Они почти все в сознании. Они же живые люди. Им ведь намного страшнее, чем каждому из нас. Мы-то можем сорваться с места и бежать в какую-нибудь канаву, в окопчик, прятаться. А они…

Я со всех ног бросаюсь к носилкам. Откуда-то появляется Клава – словно из-под земли выросла.

– Давай в садик, там пушки стояли… Укрытие, – кричит Клава, и мы хватаем носилки (ох, и тяжеленный же раненый!) и тащим в садик. Бегут санитарки и сестры. Мелькают белые халаты. Скорей! Скорей! Где-то неподалеку ухнула бомба.

– Вот тебе и на… – бормочу я, – подбегая к последним носилкам. Клава замешкалась. Одни только носилки и остались у стенки. К ним бежит и доктор Далибов. Он в забрызганном кровью халате. Уже успел сделать кому-то операцию.

– Понесли! – кричит он мне, бросаясь к раненому.

Но, кажется, мы не успели. Над головой оглушительно воет. Я цепенею.

– Ложись! – только и успевает крикнуть доктор Далибов.

Потом все тонет в грохоте и пыли. Падаю ничком и только чувствую, как комья земли, щепки летят мне на спину. Какое-то время лежу неподвижно, вслушиваюсь, потом начинаю пошевеливать руками, ногами, наконец медленно поворачиваюсь. Не задело! Поднимаю голову. Доктор Далибов плашмя лежит на раненом. Но вот и он поднимается, и я слышу его виноватый голос:

– Не больно? Не ушиб я тебя, браток?

Не слышу, что отвечает раненый, которого хирург прикрыл собой. Только успеваю подумать: а ведь Далибов так боится бомбежки!

Ну, что ж. На этот раз улыбнулось нам счастье. Я подхватываю носилки, и мы вместе с хирургом тащим их в операционную. Вижу только, как напряглись руки Далибова, и халат у доктора пачканный-перепачканный.

– Лиляна, тебя начсандив зовет, – испуганно кричит мне Клава, едва я только поставила носилки.

Зачем я ему понадобилась? Вообще, не очень-то приятно, когда начальство вызывает. Да еще – большое начальство. Доктор Журавлев теперь уже не командир нашего отдельного медико-санитарного батальона, а начальник санитарной службы дивизии – или, как мы сокращенно зовем его, – начсандив.

– Где он? – пытаясь скрыть досаду, спрашиваю я. И где он отсиживался, когда все мы под бомбежкой таскали раненых? Небось, не ухватился за носилки. Как же – начальство в масштабе дивизии! Но как мне пришлось раскаяться в своих скороспелых подозрениях! До сих пор не могу простить себе, что посмела так подумать тогда. Но где же комбат наш бывший? Вроде не видать его долговязой фигуры.

– Где начсандив?

– Он еще в хирургическом, – бросает Далибов, торопливо стягивая с себя грязный халат. Он торопится, наш главный хирург – у него очень много сегодня дел. Мелькают белые хвостики завязок от халата. Я семеню за врачом, чтобы успеть попасть в хирургическое отделение. А то сейчас подадут на стол очередного раненого, и нельзя будет не только зайти в занавешенный простынями уголок, а даже приоткрыть желтоватую от долгого держания в автоклаве простыню. Начсандив, наверное, напялил стерильный халат и будет присутствовать при интересной операции. Он ведь тоже хирург, наш начсандив. Далибов моет руки перед операцией. Долго трет их щеткой. Медсестра из хирургического осторожно расстилает смятую стерильную простыню на операционном столе, а две санитарки из госпитального несут носилки с прооперированным раненым. Видно, операция была до бомбежки, иначе, когда бы успели так тщательно забинтовать его. Да, но где же начсандив? Носилки поравнялись со мной. Боже мой… Нет, это невероятно! А почему же? Разве начсандив не может оказаться среди раненых, разве его не могут ранить?

– Лиляна…

– Осторожнее, бешеная! – сердито кричит на меня низкорослая девчонка. – Чуть с ног не сбила.

Это я ухватилась за край носилок, едва не опрокинув их. Я подбежала к низкорослой санитарке и взяла у нее одну ручку носилок. Так и понесли мы втроем нашего бывшего комбата.

– Сюда! – крикнула нам Надя.

В садике уже успели поставить маленькую белую палатку. Зачем это? Почему не в госпитальный, если нельзя сразу эвакуировать? И как по этой изрытой индивидуальными окопчиками земле подъедет машина? И к чему эта отдельная палатка? Вдвоем и то не пройти в узенькую дверцу. Малорослая санитарка перехватила у меня ручки носилок и, согнувшись, полезла в палатку.

– Смертельно… – успела шепнуть мне Надя Волкова.

Согнувшись и отирая пот с красных от натуги лиц, появились в палаточной двери санитарки.

Я только на минутку. Моя смена сейчас. Клава там, поди, рвет и мечет. Надя угадала мои мысли:

– Ты оставайся здесь. Подменим, – шепнула она мне и побежала.

Нагнувшись, я почти вползла в тесную палатку. Наш бывший комбат, доктор Журавлев был в сознании.

– Вот и отвоевался, – проговорил он. Потом помолчал немного и почти спокойно добавил: – И по земле отходил.

Я протестующе замотала головой. Протянула к нему руки, поправила простыню, которой он был накрыт.

– Это точно, Лиляна. Я-то уж знаю.

– И ничего вы не знаете! Доктор Далибов сказал, что жить будете! – вдохновенно врала я. – Помните, в балке Долгой оперировали раненого в живот. Жив остался! Вы же сами тогда о том случае не раз упоминали.

– Бывает, Лиляна.

– И вы жить будете! Доктор Далибов сказал, – отчаянно утверждала я и сама хотела верить своим словам.

– Он всем так говорит, доктор Далибов. Даже мне. Но я ведь и сам – врач… был… – тихо закончил начсандив.

– Не говорите так! – взмолилась я. – Не надо!

Журавлев перевел на меня мутнеющие от острой боли глаза. Ничего не ответил, но и не застонал. Я знала, каких усилий стоило ему не застонать. Боль страшная. Я видела, как мучаются такие раненые, как тяжело они умирают. Но наш бывший комбат закрыл глаза, крепко сжал посиневшие губы и молчал. Я видела, как ему тяжело. Видела по тому, как выступили маленькие капельки пота на его лбу, как судорожно вцепился он побледневшими руками в край носилок. Человек умирал. Дверца маленькой белой палатки была откинута, и в могильный этот шатер заглядывали травы, и тянулась молодая яблонька, обгоревшая с одного боку, а с другого – гордая крепенькими зелено-красными яблоками.

Мой бывший комбат открыл глаза и смотрит на меня. Какие силы нужны, чтобы выдержать этот взгляд, взгляд обреченного. Не знаю, откуда эти силы взялись у меня. Почему я тогда не сорвалась с места, не закричала, не выбежала из палатки.

Почему не наговорила я тогда доктору Журавлеву разной ненужной словесной шелухи? Как будто жалкий словесный сор может облегчить хоть капельку мучительных мгновений умирающего… А если может? Нет… Разные красивые слова не нужны ему.

Я молча глядела на лицо, такое знакомое, и уже становившееся чужим, потому что оно умирало, это лицо, потому что оно становилось уже похожим на все лица мертвых.

Он очень долго смотрит на меня, мой бывший комбат. О чем он думает в последние свои минуты? Что он хочет сказать? Силы покидают его. Я вижу, как уходит еще одна жизнь – такая прекрасная. Кем бы он мог стать? Хорошим хирургом. Хорошим мужем. Хорошим отцом. Но этого ничего не будет. Кто-то другой, а не он, будет спасать людей, делать замечательные операции. Не будет хирурга Журавлева. Не родятся его дети. Может быть, навсегда останется незамужней та, которая встретилась бы с ним и стала его женой. В полусожженном саду умирает человек, который мог бы принести многим людям счастье. И никто не видит его последних минут. Только я сижу рядом, да яблони-зелепухи глядят со своих веток. Яблони выжили, и будет еще этот сад не один раз в белой кипени цветов. Зацветут еще сады, зацветут. А его больше не будет. Он умрет за то, чтобы другие видели, как зацветут сады…

Он смотрит и смотрит на меня. Что хочет он услышать в последние свои минуты, когда еще не померкло сознание?

Я скажу все, что ему хочется. Да! Скажу любые слова, только пусть ему будет легче. Слышишь, мой бывший комбат, скажу! Когда-то ты дал мне понять, что я тебе нравлюсь. Я скажу тебе самые хорошие слова любви! Скажу! Такие, каких никогда не слыхал от меня даже Коля Савчук. Они нужны тебе, эти слова? Я буду уверять тебя в своей любви. Скажу все, что ты хочешь. Но я вижу, что слова мои тебе не нужны.

Он смотрит и смотрит на меня. А потом говорит только одно слово. Тихо. Шепотом:

– Спасибо…

Он понял все. Он догадался, о чем я думала. Нет, такому человеку не нужна никакая ложь.

Я тихонько глажу ладонью по его холодеющим щекам. Глаза его мутнеют. Руки свесились с носилок. Тонкие худощавые руки с длинными пальцами, пальцами хирурга. А за брезентовой дверцей маленькой белой походной палатки буйно растут уцелевшие травы, и наливаются соком молодые яблоки.

Умер на войне солдат. Много-много видела я смертей. По-разному умирали люди. Уже здесь, в тыловом госпитале, написала я об этом стихотворение. Правда, оно не совсем о нашем начсандиве, и, вместе с тем – о нем. Стихи ведь никогда не копируют жизнь. Иначе они не были бы стихами.

 

Луч пляшет светлым зайчиком в углу,

То вдруг потоком хлынет свет в палатку.

Иль щедро стройному сосновому стволу

Подарит светло розовое платье.

А здесь, в бреду, бинты сорвав,

Уже не чувствуя, не видя крови,

Смертельно раненый какие-то слова

Все говорил то нежно, то сурово.

Шептали губы про такую даль,

Куда и стаи птиц не залетали –

Любовь и ненависть, и радость, и печаль

Они живым в наследство оставляли.

На светлой солнечной лесной поляне

Сосна взметнулась памятником ввысь.

Он умер, но всегда остался с нами,

А годы быстрой речкой пронеслись.

Над ним лесные травы шелестели

И распускались яркие цветы.

Он жизнь отдал, чтобы к заветной цели

Скорей пришел сегодня ты.

 

* * *

Похоронили нашего бывшего комбата мы в том саду, где он умер. Поставили деревянный обелиск с жестяной звездочкой на вершине. Все честь по чести. Спи, начсандив! Оставайся здесь, в этом садочке, в белгородской земле, а нам ехать дальше. Кто знает, что ждет каждого из нас на фронтовой дороге.

Простившись с могилой нашего бывшего комбата, мы с Клавой, спиной друг к другу, долго поправляем ремни и пилотки. Уже стоят груженые-перегруженые наши медсанбатовские машины, уже нетерпеливо фыркают моторы, и девчонки взбираются под брезентовые шатры на мягкие тюки с имуществом.

К нам бежит Галина Ахметовна. Зачем? Она ведь тоже простилась с комбатовой могилой, и мы видели, как она плакала.

– Санитарка Орлович! – официальным голосом говорит она. – Вам приказано с вещами отбыть в штаб дивизии.

Переспрашивать в армии не полагается. Я, конечно, не понимаю, зачем мне в штаб дивизии? И почему с вещами? Я никогда не видела таких холодных глаз у моего командира, у врача Галины Ахметовны. Она, кажется, презирает меня. Но за что?

– Есть, с вещами в штаб дивизии, – механически повторяю я и бегу к машине, на которой находятся мои личные вещи. Машина уже на ходу, дрожит брезент наших крытых «коломбин».

– Клава…

Но и у моей подружки Клавы тоже осуждающий взгляд. Она торопливо, не глядя мне в лицо, почти бросает к моим ногам мой вещмешок и, сопя, карабкается к девчонкам. Я вижу, что сапоги ее, которые она не успела почему-то вытереть, оставляют на мешках следы. Не понимаю, что с ней случилось – она так заботилась о чистоте нашей поклажи.

– Клава…

Но моя подружка не отвечает. Будто не слышит. Мне не удается даже проститься ни с одной из медсанбатовских девчонок. Машины трогаются, а я остаюсь у глинобитной стенки домика, где размещался наш приемо-сортировочный взвод. Стою, опустив руки. Надела шинель, хотя очень тепло. У ног солдатский сидор. Как добираться до штаба, никто мне не сказал. Ну что ж, действуй, солдат Орлович, ищи транспорт.

Но действовать мне на этот раз не пришлось. Лихо развернувшийся «виллис» заставил меня попятиться. Шофер приветливо распахнул дверцу. Вот, оказывается, и разгадка. Эх, девушки, милые мои медсанбатовские подружки, зря вы подумали…

Я стараюсь не отвечать на расспросы любопытного штабного шофера. У меня гадкое настроение. Горько, что мои товарищи могли хоть на минуту подумать, что я искала способ перейти из медсанбата на другую работу. Конечно, они скоро убедятся, что не по моей инициативе пришлось мне покинуть медсанбат и коллектив, к которому я так привыкла. Пусть не обижается этот разговорчивый штабной шофер – не до рассказов мне, когда так все нехорошо вышло.

Скачет «виллис» по ухабистым дорогам, точно гончая. Мелькают обочины дороги, запыленные кусты, проносятся развалины сельских домиков. А на горизонте уже высятся меловые горы. Белые, точно снегом посыпанные, а вокруг ярко-зеленая трава.

– Тридцать километров до Белгорода, – говорит шофер.

Он явно обижен таким невниманием к себе, считает, видно, меня несусветной гордячкой.

У обочины дороги «голосует» офицер. Шофер останавливает машину, откровенно радуясь новому пассажиру. Да они знакомы! И я знаю этого старшего лейтенанта. Гена Козырев! Вот что значит расстроиться – даже не обрадовалась встрече со знакомым офицером.

– Лиляна! Какими судьбами? – удивляется Козырев.

– Здравствуйте, товарищ старший лейтенант. Поистине, пути господни неисповедимы, – уклончиво отвечаю я.

Козырев, усаживаясь на заднем сиденье, пытается заглянуть мне в лицо. Он, видимо, понимает, что я огорчена, и что не стоит донимать меня расспросами.

Лицо шофера светлеет – оказывается, и старшему лейтенанту так же повезло с разговорами, как и ему.

Пылит, пылит фронтовая дорога. Противник беспорядочно бьет по ней дальнобойными снарядами. Впереди то и дело поднимаются черные всплески земли и, подобно кипарисам, замирают на миг, а потом, будто нехотя, рассыпаются. Иногда вместо «кипарисов» появляются на дороге пышные черные земляные кусты, «порастут-порастут» какие-то мгновения, а потом медленно оседают.

– Дальнобойными бьет, – бормочет Козырев. – Вот проскочим километра два, тогда безопаснее будет.

– Безопаснее никогда не будет, товарищ старший лейтенант, – возражает шофер. – А небо?

– Ну, небо – всегда небо.

Машину бросает так, что я едва не прикусываю себе язык. Мы обгоняем артиллеристов. Я с любопытством смотрю на пушки с длинными стволами, которые тянут тупорылые американские машины. (Начинают немного помогать, союзнички…) Потом нам встречается пехота.

– Пополнение, – объясняет старший лейтенант. – У околицы притормози, – просит он шофера.

Тот согласно кивает головой и резко тормозит. Я почти падаю вперед.

– Привал, – скалит зубы шофер.

Мы выходим из машины. И снова я вижу колонну бойцов в новеньких гимнастерках. Все еще один на один воюем мы с фашистами. Когда же, наконец, откроется второй фронт? Реками льется кровь нашего народа. Вон идут… С полной боевой выкладкой солдаты – скатка через плечо, противогаз, винтовка, вещмешок, каска. Попробовали бы так янки, а то машины дадут и считают, что выполнили долг.

– Пополнение из Узбекистана, – объясняет Козырев. – Так что же произошло, Лиляна? Чем вы так озабочены?

– Ничем, – снова не вхожу я в подробности и, чтобы сменить разговор, показываю на бойца в колонне:

– Смотрите!

Смуглолицый солдат заложил за ухо цветок, что-то мурлыкает под нос и «аккомпанирует» на черенке саперной лопатки. А ведь ему скоро в бой…

– Здравия желаю, товарищ поручик!

Это – к Козыреву. Согнутый старик старается стать «во фрунт», но это у него не получается. Видно, давненько был солдатом дедушка.

– А почему вы меня так называете, папаша?

– По-старому. Смотрю на погоны – раньше точно такие же знаки различия были.

Гена Козырев угощает старого солдата папиросами.

– По коням! – озорно кричит шофер, и мы торопимся к прыгуну-«виллису».

И снова под колесами стелется пыльная и извилистая дорога.

– Здесь был передний край, – тихо говорит Козырев. И по тому, как он произносит это, чувствую каждой клеточкой – здесь делается история…

Поэтому напряженно вглядываюсь я в изрезанный чуть холмистый рельеф местности и успеваю заметить зигзагообразную линию глубоких окопов полного профиля.

Пахнет здесь как-то необычно, не могу только понять – чем.

– Порохом пахнет, – коротко бросает Козырев.

Прыгает по ухабам наш «виллис». И снова на горизонте полусожженная деревенька. Еще дымятся остатки догорающих домов, мечутся у пепелищ гражданские жители.

– Приехали, – довольным голосом сообщает шофер. Он выскакивает из машины и бежит в крайнюю избу.

Вот теперь можно все выяснить. Любопытных нет рядом. Мы с Козыревым выходим из машины почти одновременно. Он, как галантный кавалер, открывает передо мной дверцу. Я уже твердо уверена, что именно его заботам обязана появлению в этой деревеньке. Конечно, уцелевшая изба – это и ость одно из помещений штаба дивизии.

– Товарищ старший лейтенант, разрешите спросить…

– Что ты так официально, Лиляна, – теплеет взгляд козыревских глаз. – Можно просто: Геннадий.

– Товарищ старший лейтенант, – упрямо повторяю я. – Не вас ли мне благодарить за изменчивость своей военной судьбы? – холодно спрашиваю я.

– Ничего не понимаю, – удивляется Козырев. – И потом… Если бы ты видела сейчас свои глаза, Лиляна… Африку заморозить можно.

– Меня не интересует ни выражение моих глаз, ни температура в Африке. Ответите ли вы, наконец, на мой вопрос?

А, может быть, он и в самом деле ничего не знает? Недоумение на лице Козырева сменяется искренним гневом. Он пристально смотрит на меня. Он о чем-то догадывается. Сколько же разных оттенков в его взгляде – и недоумение, и боль, и сожаление. На лбу появляется глубокая складка. Ему больно и тяжело, когда он, чуть прищурив глаза, твердо отчеканивает:

– Вот что, Орлович, никаких интриг я никогда не затевал, и не в моих правилах вообще что-то кому бы то ни было устраивать. Что же касается вашего приезда сюда, то к этому я не имею ровно никакого отношения.

– А кто же? – растерянно и глупо спрашиваю я.

– Это мне неизвестно, – сухо отвечает Козырев и подносит руку к пилотке. – До свидания.

Выяснила! Поссорилась с хорошим человеком. И что за характер у тебя, Лиляна! Зачем я здесь? По чьему приказанию? Что буду делать? Отчего так сухо говорила со мной на прощанье Галина Ахметовна? Почему отчужденно смотрела Клава, влюбленная в генерала? В генерала… Неужели это по приказанию командира дивизии? Зачем?

Но сколько вопросов я ни ставила бы перед собой, ответить на них была не в состоянии. А ответ был совсем простой. Принес его майор с добродушным лицом, который вышел на крылечко.

– Лиляна Орлович? – спросил он меня.

Я доложила по всей форме – так, как нас когда-то учили во время формирования дивизии, на занятиях по строевой. Майор улыбнулся.

– На машинке печатать умеете?

Вот в чем дело! Да, умею. Когда-то помогала брату, переписывала на машинке его статьи.

Майор, он оказался начальником штаба дивизии, сказал, что я буду работать машинисткой в штабе. И по совместительству – санинструктором, если в этом окажется необходимость. Вот теперь все стало на свои места. И пенять не на кого, кроме как на свой длинный язык, Лиляна Орлович. Где так ты умная – молчишь, слова из тебя не вытянешь, а то разболталась генералу, что когда-то помогала брату. Вот он и вспомнил, что есть, оказывается, машинистка взамен отправленной в тыл. (Прежняя машинистка вышла замуж и ожидала ребенка…) Правда, о ней я узнала несколько позже от Вали, жены начальника штаба.

Добродушный майор пригласил меня в избу. Ступая по выбитому армейскими сапогами глиняному полу, я несмело подошла к деревянному диванчику, когда-то крашеному, а теперь пегому от осыпавшейся краски. Диванчик сиротливо стоял у стенки – тоже когда-то чисто выбеленной, а теперь осыпавшейся. Я присела на этот диванчик и почувствовала себя так же сиротливо и одиноко. Несмело огляделась кругом.

– Располагайтесь, отдохните, а потом поедем дальше, – сказал майор и вышел. Я успела разглядеть его лицо – доброе и простое со шрамом в виде подковки над бровью. Подковка эта делала взгляд майора чуть удивленным, а лицо – добродушным. Майор Подковка, так назвала я начальника штаба, объяснил мне, что моим непосредственным начальником будет старшина Сомов – наш «завдел», хранитель всей штабной документации. Словом, начальников у меня было теперь более чем достаточно. Но одно только немного скрадывало горечь моего положения, что вместе со штабом дивизии в качестве ординарца находилась жена майора Валя.

Валя оказалась худенькой маленькой женщиной со светлыми жиденькими прямыми волосами. Было в ней что-то такое располагающее, притягивающее, вся она светилась добротой и обаянием, что я сразу потянулась к ней.

Уже в дороге, устроившись среди штабных ящиков и каких-то тюков, притулившись к борту грузовика, вышептывала она мне на ухо, чтоб не слыхали сидевшие неподалеку люди, всю свою нехитрую историю. И главное в ее рассказе было – это встреча с майором. Валя, оказывается, столько пережила, что, когда она рассказывала мне о прошлом, то получалось, будто это не о ней речь, а о ком-то совсем постороннем. Не было у этой маленькой женщины сил снова переживать, снова плакать, не было уже слез. Валя – дочь сельских учителей. Она и еще двое жителей уцелели из всей деревни после того, как их деревенька переходила несколько раз из рук в руки. У развороченной снарядом землянки ее полузасыпанную землей увидел майор Подковка. На руках нес ее несколько километров и петлял по заминированному полю в поисках какого-нибудь лекаря. Как они остались живы – просто чудо! Им разрешили пожениться. Но командир дивизии смотрит на это очень строго и потому майора не представляют пока к очередному званию.

…Все мне было непривычно, и я с трудом осваивалась на новом месте. Правда, видеть я стала значительно больше. В медсанбате перед моими глазами проходили результаты боев или налетов авиации, артиллерийских обстрелов, а здесь я как бы приподнялась (физически!) на одну ступеньку повыше, и горизонт намного расширился. Круг людей, с которыми свели меня военные дороги, тоже стал шире. Конечно, ничегошеньки ни в военной стратегии, ни в военной тактике я не понимала. Мне очень трудно было разобраться и оценить, что к чему. Я только видела то, что можно было увидеть и понять через штабные бумаги. Я чувствовала, что это совсем не просто посылать на верную гибель людей. Как в шахматной игре – жертвовать меньшим, чтобы выиграть в главном.

Но это очень сложная материя, и я просто не подготовлена для того, чтобы рассуждать о столь сложных вещах. Знаний маловато, да и жизненного опыта. Поэтому я и не делаю сейчас никаких заключений. Делать выводы мне сейчас еще не под силу. Легко ошибиться.

Мы часто говорим с Леной о войне, о человеческих жертвах, и я спрашиваю мою подругу, намеком, конечно, все ли правильно из того, что нам с ней пришлось видеть и пережить. И Лена – прямая, откровенная Лена – на мой намек ответила тоже очень туманно. Что не надо об этом сейчас говорить, что мы живем в очень сложное время, и если возникают у нас какие вопросы, то надо набраться терпения – на них ответит история. Главное сейчас – драться за то, чтобы нам быть, главное – воевать с врагом, который пришел на нашу землю, а тонкости всякие объяснят нам потом те, кому это положено. Надо быть уверенным, что все, что делается, – так и надо. Я слушала Лену, но в душе не соглашалась с ней. Мне было как-то обидно. Я ведь собираюсь стать историком, – следовательно, уже сейчас, когда происходят грандиозные события, должна видеть многое и понимать характер этих событий. Мне казалось, что я не только не в состоянии разобраться во всем, а сама, их участница, тем не менее смотрю в очень узенькую щелочку, и многое из того, что происходит перед моими глазами, понять мне не дано…