В Сети Интернет публикуется впервые. Вступительное слово Н. Подзолковой, внучки писателя, а также обсуждение книги «Зацветут ещё сады, зацветут!» см. в интерактивной теме.
Раиса Коршунова
Зацветут ещё сады, зацветут!
Глава 12. Наша победа на Волге
3 февраля 1943 года на берегах Волги еще искрился снег. Еще дули пронизывающие степные ветры, а в сердцах наших была весна. От радости пел каждый мускул, каждый нерв радостно трепетал, глаза сияли счастьем. Мы победили на Волге!
Увезен в тыл последний раненый из нашего медсанбата. Опустел наш приемо-сортировочный взвод. Медсанбат переехал в район какого-то разбитого полустанка. Здесь осталось только одно название да фундамент станционных построек. Ничего, переживем. Построим, и не полустанок, а большой вокзал. Так думала я, шагая рядом с Надей и Клавой в поисках более или менее приличного блиндажа для жилья.
– Ну вот вам, девчата, и хоромы, – указала Надя на закрытую дверь бывшего немецкого блиндажа.
Мы с Клавой подошли и в нерешительности затоптались у плотно прикрытой двери. Даже бойкая Клава не решалась первой войти вовнутрь этого жилища.
– Ну что же вы?
– Иди первая, коли ты такая смелая, – сердито ответила Клава.
– Санитарка Семенова, не положено так разговаривать со старшими по званию, – заметила я, лукаво поглядывая на Надю Волкову.
– Меня этим не возьмешь, – как всегда грубовато сказала Надя и первая переступила порог оставленного врагом блиндажа.
– Постой, сумасшедшая, – и Клава оттолкнула ее плечом.
И обе они, не уступая друг другу, как Чичиков с Маниловым, одновременно протиснулись в дверь офицерского блиндажа. О том, что это был офицерский блиндаж, говорили вещи. Нет, они не говорили, а кричали из каждого угла. Надя ручным фонариком освещала все углы, и слабый лучик скользил по запыленному пианино, по дивану с высокой резной спинкой, по кровати с полосатым пружинным матрацем, по изорванным иллюстрированным журналам, по груде разных фотографий и открыток, за торговлю которыми в нашей стране наказывают в уголовном порядке.
Я принесла лампу-гильзу, мы зажгли ее и принялись за уборку заброшенного, покинутого, по-видимому, в большой спешке блиндажа. Надя подошла к запылившемуся пианино и одним пальцем стала нажимать на белые клавиши. Расстроенный и изломанный инструмент отозвался жалобно, тоскливо.
– Эх, девочки, сил нет выносить все это!
– Что ты, Надя, – отозвалась Клава, которая уже усердно орудовала метлой.
– Как это: что? Подумать только – кто-то покупал эту дорогую вещь, деньги долго откладывал, чтоб детишки играть учились, а эти… Пришли, изломали, вон как клавиши повыдергивали. А говорили, что немцы – музыкальная нация. Вовек не поверю! Смотрите-ка, а вот сюда кто-то стрелял, – и Надя показала на след от пули, оставшийся в стенке пианино.
– Культура, – ворчала Надя.
Мы с Клавой не отвечали ей, молча соглашаясь; мы изо всех сил старались поскорее выгрести этот хлам и как следует проветрить помещение. Когда стали выносить на улицу все, что второпях сгребли в блиндаже, я увидела куклу. Растрепанная, маленькая, с оторванной рукой, она лежала в куче грязной бумаги и тряпья. Я осторожно стала стряхивать с нее пыль.
– Что ты там возишься, Лилянка? – сердито крикнула мне Надя из глубины блиндажа.
– Да вот, кукла…
– Какая же еще кукла?
– Обыкновенная. Детская. Иди посмотри сама.
Надя вышла и взяла из моих рук растрепанную замурзатившуюся куклу. Долго молча вертела ее в руках, о чем-то думая. Мне вспомнилось, как еще в балке Долгой она спорила с Аркадием Петровичем, доказывая, что, мол, что бы там ни говорили, а немцы – культурнейшая нация. Вот теперь и окончен ваш спор, Надя Волкова.
– Ты отдай мне ее, Лилянка? Я сберегу, – попросила Надя.
– Возьми…
Надя носком сапога поворошила журналы и гадкие открытки, брезгливо приказала:
– Эту мерзость сейчас же сжечь!
Взгляд ее упал на плотно набитые конверты, сделанные из черной светонепроницаемой бумаги:
– А это что?
– Фотографии немецкие.
– Вот еще фотокарточки, – добавила Клава, выметая из блиндажа целую горку таких же черных конвертов.
– Тебе, Лилянка, надо фотографии пересмотреть. Может быть, дельное что попадется. Доложим тогда командованию. Действуй! – строго, по-командирски, распорядилась она.
– Есть: просмотреть фотографии, – ответила я и с большой неохотой взялась за первый конверт.
Ну, какой же из меня историк! – корила потом я себя. Ненависть заслонила все во мне, я забыла даже о своей будущей специальности. Я же буду историком! Не Надя – медицинская сестра, а я, студентка исторического факультета, должна было поинтересоваться этими фотографиями. Мне послышался даже голос Аркадия Петровича:
– Вот видишь, Лиляна, и историком, как и солдатом – тоже надо становиться. И процесс становления будет идти даже после получения диплома. Так- то…
Верно! Верно, товарищ политрук. Ну что из того, что фотографии эти создавались под определенным углом, что хотели они запечатлеть победу над нами. Получилось не так, как хотели те, кто верил в Гитлера.
И по мере того, как я разбирала и читала эти живые документы, во мне просыпался историк. Их было много, плотно набитых черных пачек в аккуратно склеенных конвертах. На обороте каждой фотографии, как правило, сделана надпись – где чернилами, а где – карандашом. И до сих пор не могу я забыть некоторых из тех снимков.
Кладбище. Немецкое аккуратное кладбище в степи. В центре, над могилами, возвышается огромный черный крест. Он навис над крестами поменьше, словно орел-могильник. И те кресты, что поменьше, будто в строю застыли перед ним, черным, зловещим. Будто слушают его страшную команду. А над кладбищем мрачное серое небо. Глядит небо на темные кресты насуплено и осуждающе. На обороте фотографии надпись: «Мог бы и ты быть здесь, Вилли». Вот как! А зачем, спрашивается, принесло тебя, неизвестный Вилли, к нам? Нет, даже могилы не уготовано тебе. Вон у нашего блиндажа сколько лежит вас, вмерзших в лед. Ты, может быть, там – тоже. Или замерз где-нибудь в степи в своей подбитой ветром шинеленке и в соломенных эрзац-валенках.
Еще кладбище. На лесной поляне из аккуратно выпиленных стволов молоденьких березок – кресты. В этой чрезмерной аккуратности – что-то пошлое. Так не гармонируют наши светлокожие березки с тем, что сделали из них. Видно, и те, кто додумался соорудить из не оструганных березовых молодых стволов эти кресты, понял нелепость своей затеи и, чтобы исправить ошибку, чтоб погасить безмолвную светлую радость молодых березок, которые и после смерти своей смеялись над врагом, повесил на каждый крест по тяжелой стальной каске. Ну что ж, с мечом пришли…
На фотографии женщина, повязанная белым платком. Простая украинская деревенская «молодица». Она сидит на земле у какого-то шалаша и качает колыбельку. Качает люльку, подвешенную к дереву, и грустными глазами смотрит в объектив фотоаппарата. Красивая худощавая рука протянута к зыбке. Нет, не хочет она, чтобы ребенок ее вырос невольником. Не хочет! Ну как ты не понимаешь этого, самодовольный фотограф-завоеватель? Надпись на обороте карточки: «Туземка». Туземка?! Цивилизованный колонизатор и завоеванное население. Туземка… Это он, новоиспеченный колонизатор, выгнал молодую мать с ребенком из дому и заставил их жить в убогом шалаше. Это он отнял у молодой женщины все.
Еще одна фотокарточка. Мальчики чистят щетками черный эсэсовский мундир. Я чувствую, с каким удовольствием щелкал завоеватель своим фотоаппаратом: вот, мол, что вам уготовано, низшая раса. И это в лучшем случае. Я чувствую, как тяжело дышат эти мальчишки, вчерашние пионеры. Ладно! Ты пока победил. Но не окончательно. Мы почистим тебе мундир, а… А в другой раз вместе со взрослыми отчистим тебе и голову. Мне представилось, как один из этих мальчишек пробирается в лес к партизанам и рассказывает им все, что успел узнать об этих зверях в черных мундирах.
Фотографии, фотографии...
Вот группа советских военнопленных. Босые, истерзанные, раненые. Повязки в пятнах крови. Большая колонна людей. Но глаза… У одних угрюмые, у других – откровенно непокорные. Нельзя сломить людей с такими глазами, как не понимаешь ты этого, фотограф?… На переднем плане красноармеец восточного типа – курчавые волосы, длиннолицый, костистый. Он жадно пьет воду из помятой консервной банки. Рядом в пыли валяется пилотка. Видно, фашист-фотограф сам и сбросил ее с головы пленного. Гимнастерка этого бойца разорвана, брюки в клочьях. Наверное, издевались над ним. И на обороте фотографии «Пленные. На переднем плане – еврей». А другими чернилами поставлен вопросительный знак. Значит, сам не уверен, кто…
И это люди? Вот он, оккупант, усиленно щелкая своим фотоаппаратом, старался запечатлеть для истории военные события. Он думал, что прославляет тем самым своего фюрера и нацию. Но он создавал обвинительные документы против своего фашистского строя, сам того не понимая. Как бы ни подбирали они типажи для своих снимков, ничего у них не получилось. Почти с каждой фотографии смотрят непокорные глаза угрюмых, но не сломленных людей. Ну, вот, например…
Перед объективом человек в темном пальто, в темной шляпе, из-под которой выбились спутанные седые волосы. Человек этот босой. В руках он держит метлу. Подметает городскую улицу. Надпись: «Профессор». Значит, тоже не покорился врагам. Значит, предпочел пойти с метлой на улицу теплому местечку, которое (конечно же!) было предложено ему оккупантами. Вот так.
Мелькают, мелькают в моих руках вражеские снимки. Чего там только не нафотографировано… А это…
Но из песни слов не выкинешь. Плохим бы я была будущим историком, если бы замалчивала то, что вижу. Только надо уметь найти причину, только надо правильно объяснить (интерпретировать – как сказал бы профессор) факт.
Вот они. И ни стыда у них, ни совести. Даже в объектив фотоаппарата смотрят, даже улыбаются при этом. И с ними те, кто непрошеными пришел в нашу страну – бандиты в грязно-зеленых шинелях. Впрочем, на снимке они без шинелей и без касок. Властелинами улеглись они на ковре (украденном, конечно) и как на одалисок глядят на этих и вправду – продажных – которые польстились на что и неизвестно.
Где-то подсознательно мелькнула: а Юдифь? Разве не могло и здесь быть то же самое? Нет, вряд ли. Здесь просто легкомысленные бабенки, которым никакого дела нет ни до патриотизма, ни до мнения людского.
Брезгливо швырнула я этот снимок в угол.
В глазах у меня рябит от фотографий. Но приказано пересмотреть все, прочитать надписи. Хорошо, что, в основном, разбираю написанное – пригодились знания, полученные в университете.
А это… Непонятно, почему оккупант сфотографировал наши танки. Разбитые, искореженные, стоят они на взгорке, и столько в них живого упорства, что, видно, боялся поближе подойти фотограф. Изуродованные и мертвые они внушали ужас.
Вот нечто другое. На фоне груды трупов наших воинов стоят офицеры «СС». И откуда свезли они столько трупов? Страшно... Но страшнее всего, что один из насильников в черном мундире подпирает руками бока и скалит зубы. Или вон тот, крайний, с повязкой на глазу. Воротник черного эсэсовского мундира расстегнут, рукава засучены до локтей, и чудится мне, что руки те в крови.
Шуршат, шуршат глянцевитые фотокарточки. Мелькают снимки один за другим. Вот Днепр перед заходом солнца. На высоком берегу темный силуэт репейника. Ждет нас Днепр.
– Лиляна!
– Ну что тебе, Клава?
– Не дозовешься никак. Закончила?
– Заканчиваю. Надо сдать Аркадию Петровичу.
– Никак не можешь отвыкнуть, – тихо спрашивает Надя.
– Не могу.
Не могу смириться с тем, что перевели Аркадия Петровича в политотдел армии.
– Ладно, отдам Аське-комиссару, – улыбнулась я и стала аккуратно складывать фотографии.
– Догоняй, мы пошли в столовую! – крикнула Клава.
Я вышла из блиндажа и зажмурилась от яркого солнца. А с края горизонта прямо по дороге, что взбаламученным заснеженным ручьем бежала мимо, шли пленные. Я глядела на исковерканные обгоревшие машины – наши и вражеские, видела вмерзшие в землю трупы и наших, и врагов. Ветер гнал вдоль дороги клочки бумаги, обрывки разноцветных проводов, тряпки, коробки. Разные баночки выглядывали из мусора. Колонна пленных была уже совсем рядом.
Вот они поравнялись со мной. Мои враги. Я впервые вижу их так близко. Обмороженные, грязные, небритые. Некоторые тяжело ступают в своих разбитых эрзац-валенках, у многих вокруг шеи намотаны какие-то грязные тряпки.
Я отступила немного, глубоко засунув руки в карманы. Так вот они, какие…
Что ж ты не торжествуешь, Лиляна? Что не посылаешь на их головы проклятий? Почему ты только пристально вглядываешься в эти жалкие почерневшие лица, стараясь запомнить все как можно подробнее?
…Я забылась и, нащупав в кармане кусочек сухаря, поднесла его ко рту. И вдруг из колонны протянулась ко мне грязная обмороженная рука. Конвойный был далеко, и пленный сделал несколько шагов в мою сторону.
– Хлеб… Паненка… – чуть шевелились потрескавшиеся черные губы.
Пленный протягивал руку, и я видела, как дрожали его колени – вот-вот упадет. Голодные глаза так и впились в кусочек сухаря.
Как ты поступишь, Лиляна? Он же твой враг. Ты сжимаешь в руке твердый сухарь. Хочешь запустить его в голову оккупанта? Что ж, тебя никто не осудит. Это они – эти – убили Валентину и Стасика. Они убили Колю Савчука. Что ж ты медлишь, девушка в шинели? Что?
Да. Да, это – правда. Я протянула пленному черный сухарь…